Положение 7 страница
Те в котловине и мы наверху остались без всякой охраны. Почему вдруг – никто не понимал. У всех на лицах – растерянность. Наступил какой-то всеобщий шок, выйти из которого было, очевидно, труднее, чем идти под пули. Прошло немало времени, прежде чем люди сообразили, что расстрел кончился, больше убивать никого не будут. Побросав лопаты, народ из котловины повалил наверх, к нашим шеренгам, к тому моменту сомкнувшимся и превратившимся в толпу. Отчётливо помню, как Маруся, прижимая мою голову к своему животу, вся тряслась от рыданий. А дальше в памяти – провал, не помню ничего. Наверное, потрясение того дня было настолько сильным, что я надолго утратил интерес ко всему, что происходило вокруг, пока зимой 1942 года мы опять не вернулись в Мисайловку.
... К нам прибился бывший советский солдат дядя Ваня. Фамилию свою не помню, чтобы он называл. Говорил, что сам он откуда-то из-под Владимира (кажется, Эпикур сказал: «Люди выдумали химеру случая, чтобы оправдать своё неразумение»), где у него остались жена и двое детей. До войны он работал там в колхозе зоотехником. На фронт попал, когда от западной границы он откатился до Житомира. Дальше описывать его приключения мне затруднительно. Он много рассказывал, но с тех пор в моей голове всё перепуталось. Где-то, уже на Киевщине, выходя из окружения подорвался на мине. Сильно контузило, раздробило правое колено и оторвало кисть левой руки, Какие-то люди подобрали его, как могли, лечили, но пересидеть у них всю оккупацию что-то помешало. Ковылял со своей суковатой палкой от села к селу, пока не набрёл на Мисайловку (первой на его пути была наша хата, она стояла на самом краю села), и моя мать, выслушав его исповедь, сказала: – Куды ж ты отакый! Жывы у нас, дэ п`ятэро, там и шостый якусь прохарчуеться. Жил он у нас в «хатыни» – отдельной комнатёнке с одним оконцем. и, страдая, видимо, от сознания, что неспособен помогать по хозяйству, чувствовал себя стеснительно. И вот он, чтобы хоть чем-то быть полезным, решил обучить меня и мою сестричку Верочку, ныне покойную, пухом ей земля, грамоте, не подозревая, что я уже умёю говорить, читать и писать на нескольких языках, кроме современного русского. Нам с Верочкой пора было в школу, но в Мисайловке она не работала, немцы заняли её под офицерский дом отдыха, что ли. Богата красотой вся наша Богуславщина, а Мисайловка да ещё Медвин среди её сёл, пожалуй, самые богатые. Задачу перед собой дядя Ваня поставил трудную. Сложность заключалась в том, что он не знал украинского языка. Понимать-то друг друга мы понимали, но лишь в той мере, чтобы улавливать смысл сказанного. Учить же он нас мог только по-русски... Может быть, если бы нашёлся украинский букварь, дядя Ваня сумел бы в нём как-то разобраться. Но ещё год назад, когда гитлеровцы пришли в Мисайловку, во всех домах они вместе с полицейскими провели обыски и все книги, какие находили, сожгли. Облитые бензином сгорели и обе сельские библиотеки: школьная и клубная. Было известно, что какие-то книги уцелели только у старосты, того самого Загоруйко. К нему дядя Ваня и отправился на поклон. Уж не знаю, как они там договаривались, но домой дядя Ваня вернулся сияющий. Принёс тоненькую книжечку с картинками и, как ему хотелось, на русском языке. Называлась книжка «Человек с Луны» (Е. Васильева. Человеке Луны. Л., 1926) и рассказывалось в ней о знаменитом путешественнике Миклухо-Маклае, который жил у папуасов Новой Гвинеи. Мы с Верочкой слушали чтение дяди Вани, затаив дыхание. Мир открывался перед нами удивительный. Я словно сам находился на диковинном тропическом острове, ясно представлял себе живых папуасов и благородного Маклая, чей портрет был напечатан на обратной стороне книжной обложки. Как и другие картинки, дядя Ваня позволил его внимательно рассмотреть. Мне в нём нравилось всё: и задумчивые, широко открытые глаза, и аккуратная курчавая бородка, и всё лицо, таившее в себе какую-то чудесную загадку. Трудно сейчас, возвращаясь к впечатлениям далёкого детства, воссоздать их на бумагу совершенно точно, со всеми только им присущими особенностями. Нет-нет, да и ловишь себя на мысли, что тогда ты думал и чувствовал не совсем так, как вспоминается теперь. Из той дали всё приходит к тебе, пробиваясь сквозь огромную толщу времени, через всю твою сознательную жизнь и, конечно, смешиваясь с настоящим переосмыслением, в чём-то искажается. Но, кажется, я не погрешу против истины, если скажу, что моё первое знакомство с Маклаем стало для меня событием необыкновенного значения. Вряд ли я переживал когда-нибудь раньше такое благоговейное душевное смятение, как в тот день. Я насмотрелся уже столько смертей и крови, столько насилия, что доступный моему пониманию рассказ о добром человеческом сердце воспринимался, словно чарующая сказка. Во все поры моего существа проникло что-то такое, отчего делалось невыразимо сладостно и одновременно страшно. Вдруг всё сгинет... Понятно, я не мог тогда предугадать, что впервые слышу о человеке, познанию жизни и деятельности которого потом отдам долгие годы своей жизни. Но подобным диву предсказанием мне кажутся теперь слова дяди Вани, который захлопнув книжку и шумно вздохнув, сказал: – У моряков, ребятки, чтобы бежать по воде к земле, есть парус или, как вы говорите по-украински, витрыло. Оно служит для того, чтобы достигнуть заветного. Эта книжка пусть и будет для вас заветной, а парус, чтобы до неё достигнуть и самим прочитать, я вам сотворю, нарисую буквы и научу их складывать в слова... Так впервые вошёл в мою жизнь Маклай, в годину, когда всё было попрано во зло. Белым парусом в лазурное море зовущая мечта уже не угасала во мне, но слишком долго оставалась недоступной. Казалась, всё было против моих желаний. Обстоятельства, однако, не мешали мне веровать в Маклая и повторять, как заклинанье, вслед за его другом баронессой Эдитой Фёдоровной Раден: «Due le Mikoucho-Maclay prete le flank a mille attagues, mais il est Fort d`une arme sainte gui J'emporte, il veut ca, verite pour la verete». «Миклухо-Маклая уязвим с многих сторон, но он силён святым оружием, перед которым отступают все его слабости: он ищет истину для истины и стремится к ней.» Может быть, в якутской тайге, где я искал алмазы, это помогло мне выжить, когда у меня открылась скоротечная чахотка, и мне было отпущено очень мало времени, чтобы, как говорится, на перекладных добраться из Якутии на Памир, где меня мог спасти – я в этом не сомневался – только мой Учитель Зоран, его излучающие целительный жар ладони...
В январе 1958 года на заседании редколлегии журнала «Вокруг света», в котором я после непродолжительной своей драмы в Якутии и двух с половиной лет работы собственным корреспондентом Всесоюзного радио по Средней Азии начинал выполнять обязанности спецкора, обсуждались материалы будущего апрельского номера, в том числе и очерк, посвящённый 70-летию памяти Н. Н. Миклухо-Маклая, написанный одним ленинградским миклуховедом. Присутствовал и академик Евгений Никанорович Павловский – небольшого росточка, полноватенькой, с округлой белой бородкой и всегда почему-то печальными светлыми глазами старичок в мешковато сидевшей на нём форме генерал-лейтенанта медицинской службы. Занимаясь в основном паразитологией, он принадлежал в то время к крупнейшим зоологам мира и большую часть жизни провёл в различных экспедициях. Членом редколлегии «Вокруг света» Евгений Никанорович не был, но как президент Государственного географического общества СССР работой нашего тогда популярного географического ежемесячника интересовался постоянно. Сейчас же сказал, что приехал в редакцию специально из-за очерка о Маклае. Пожалуй, даже не сказал, а с этакой нахохленной непреклонностью проворчал, словно ждал от нас какого-то противления и заранее всем своим видом показывал, что готов идти в бой, чем вокругсветовцы, знавшие спокойный покладистый характер академика, были удивлены и вместе с тем заинтригованы. А дело оказалось вот в чём. Ленинградский филиал Института этнографии АН СССР – центр советского миклуховедения, как отчасти и Государственное географическое общество (ГГО), штаб-квартира которого находится там же, в Ленинграде. Автором юбилейного очерка был сотрудник этого Института. По заведённому порядку, перед отправлением материала в редакцию автору полагалось в таких случаях завизировать его у президента ГГО. Но ни этот автор, ни его более ответственные институтские коллеги с весьма существенными замечаниями Евгения Никаноровича не согласились. Потому, главным образом, как мы по наивности своей сначала полагали, что, хотя и прошло уже два года после XX съезда КПСС, на котором Н. С. Хрущёв выступил с докладом о культе личности Сталина и противозаконных репрессиях во время его почти тридцатилетней диктатуры, в действительную реабилитацию невинно погибшего в период бериевщины прежнего президента ГГО академика Николая Ивановича Вавилова ещё не совсем верили. Между тем, Е. Н. Павловский требовал обязательно учесть то, как оценивал значение Миклухо-Маклая в отечественной и мировой науке Н. И. Вавилов, на что он обращал внимание собирателей и популяризаторов его трудов и от чего предостерегал научных и литературных биографов. Миклуховеды, однако, упорствовали. Вот почему в тот январский день 1958 года и приехал к нам в редакцию академик Е. Н. Павловский. Не соглашаясь с позицией миклуховедов, которые, как тогда, так и теперь все преимущественно этнографы и не в состоянии заниматься сложнейшим научным наследием Маклая, Евгений Никанорович зачитал на заседании редколлегии датированное 17 ноября 1937 года письмо Н. И. Вавилова (в сталинские времена, да и после, известное только единицам). Оно было послано его предшественнику на посту президента ГГО и тогда ещё остававшемуся почётным председателем Общества Юлию Михайловичу Шокальскому. Речь в нём шла о необходимости всенародно отметить 50-летие памяти Н. Н. Миклухо-Маклая – 14 апреля 1938 года. Но для этого требовалось разрешение Совнаркома, обращаться в который, не рискуя заведомо всё погубить, Николай Иванович тогда не мог, так как знал, что уже шестой год находится под негласным следствием сначала якобы как «замаскировавшаяся контра», потом как «враг народа». Поэтому он действовал через явно для всех безопасного, но всемирно известного (в области картографии и океанографии) профессора Ю. М. Шокальского, который ещё смутно помнил публичные петербургские лекции Маклая в октябре-ноябре 1882 года и его похороны на Волковом кладбище шесть лет спустя. По словам Е. Н. Павловского, до самой смерти Ю. М. Шокальского (март 1940 года) письмо Н. И. Вавилова (Николай Иванович был арестован пятью месяцами позже), написанное, видимо, из вящей осторожности по-французски, хранилось в архиве профессора, затем кто-то из его близких друзей или родственников передал машинописную копию Евгению Никаноровичу (уже в дни работы XX съезда КПСС). Это-то письмо, переводя на русский язык прямо с листа, и прочёл нам Е. Н. Павловский. Я процитирую деловую его часть полностью с некоторыми своими примечаниями.
«У нас привыкли считать Н. Н. Миклухо-Маклая мужественным путешественником-романтиком, и против этого как будто не возразишь – отдельные проблески романтических настроений в его дневниках встречаются. Однако из тех же дорожных дневников перед нами встаёт натура высокоорганизованная, строгая к себе и окружающим и, что особенно важно, с логически сильным мышлением исследователя, о всяком предмете имеющего своё собственное суждение, выведенное не из чьих-то авторитетных умозаключений, а преимущественно из своих же опытов и наблюдений. Совершенно по-ломоносовски! Поэтому, я думаю, представлять его и впредь в школьных программах и любопытствующей публике как интересного путешественника, не убоявшегося длительное время беззащитным жить среди первобытных племён папуасов, значит не отдавать ему должного как крупнейшему из учёных, совершившему в первую очередь, конечно, грандиозный переворот в науке о человеке, всю значимость которого нам предстоит в полной мере осознать, когда он скажется, а это произойдёт неизбежно, на судьбах народов мира. Скажется же он в особенности на до сих пор приниженных и угнетенных всеобщим взрывом сознания несправедливости унижения их человеческого достоинства, что как неотвратимое следствие повлечёт за собой радикальные социальные перемены во всех колониальных странах. Поэтому не для лишней похвальбы России, а как рачительным охранителям своего духовного наследия, сущность которого в конечном счёте определяет авторитет всякого народа, нам надлежит озаботиться, чтобы мир знал, а вместе с ним мы уяснили и сами, что основы для пробуждения такого сознания заложил сын нашего Отечества, тем более сейчас на фоне теперешнего фашистского шабаша в Европе. Учитывая европейские политические события, польза приобщения созданной Н. Н. Миклухо-Маклаем науки о человеке к нашей коммунистической пропаганде очевидна. Здесь она злободневна по высшему разряду. Мне кажется, при обращении в Совнарком упирать нужно как раз на это. Иначе в создавшейся у нас обстановке торжественно отметить пятидесятилетие его памяти нам могут и не дозволить. Но сделать надо постараться так – на всю страну, чтобы привлечь к нему максимальное внимание не только народа, но и правительства. Я понимаю, российский патриотизм нынче «не в моде», исходящий же от меня – и подавно. Ко всему прочему беспременно обвинят меня ещё и в шовинизме. Тем не менее, если вопрос с торжествами решится положительно и нам удастся дать Н. Н. Миклухо-Маклаю соответствующую научную, политическую и нравственную оценку, мы должны будем потом найти какую-то форму (не слишком бьющую в глаза) работы с его наследием и вокруг него в этом направлении. Нельзя идти на поводу у британских писак, для которых, а значит и для большинства мира, он, волею случая родившийся в России и будто отринутый ею, – полушотландец-полуиудей (подробнее об этом в тексте романа). Будучи в действительности по тогдашнему национальному определению природным малороссом, он предпочитал чаще называть себя обобщённо россиянином, не без основания имея в виду триединство народов, вышедших из лона Древней Руси. Россией же, если учесть, сколько она вложила только материальных средств в его путешествия, он вовсе отринут не был, кроме, может быть, какого-то щелкопёра Скальковского, да и то он, зарабатывая в России на опусах о русских же, русским никогда не симпатизировал. С другой стороны, разве учение Н. Н. Миклухо-Маклая о человеке не насквозь интернационально? Ни один уважаемый нами политик всех времён, ни один из знаменитых гуманистов не сделал столько для предметного понимания естества человеческого братства, как это сделал Н. Н. Миклухо-Маклай. Да и гуманизм-то до него ассоциировался с несбыточными мечтаниями вроде «Утопии» Томаса Мора или «Города солнца» Томмазо Кампанеллы, либо с пафосно красивыми, но никакими убеждающими реалиями не подкреплёнными декларациями вроде утверждения Жан-Жака Руссо о том, что все люди рождаются голыми и потому уже, и только потому (других доводов у Руссо не нашлось), равными в правах, иными словами, до Н. Н. Миклухо-Маклая понятие гуманизма по сути было идеалистическими фантазиями или, если угодно, декларациями; он же, вооружённый редкостно человеколюбивой для белой расы народной философией Русичей (полагаю, вы меня знаете и не примете сию мою тираду за умиление патриота из квасных русофилов, но в мире я всё же кое-что повидал, а всё, как говорили древние, познаётся в сравнении), корни которой в глубокой древности где-то на берегах Днепра и Волхова (не эта ли философия давала силу Руси почти тысячелетие стеной стоять против натиска душепоработительного, потребного только верхушке власть имущих иудомессианства, вероятно, для отсечения неблагозвучной приставки «иудо-», именуемого по-гречески христианством, а у нас для компромисса с прежним, славившим не столько мифических богов, сколько вольность и честь человеческую, язычеством – «славием», снабжённым приставкой «право-», будто бы самым верным?), идеями русских демократов (Герцен, Чернышевский, Писарев), а также научными разработками, касающимися антропогенеза, биологии и психики человека таких отечественных учёных, как академик Карл Максимович Бэр и незабвенной памяти Иван Михайлович Сеченов, и собственным трудом добытыми энциклопедическими знаниями, помноженными на бесценный дар их синтезатора, способного из множества алгоритмов извлекать единственное искомое, наполнил идеалистические декларации, я бы сказал, грубо осязаемой фактурой, доказательно отвергающей правомочность всякого насилия во взаимоотношениях всех наций и рас. Отчего же мы до сей поры не заявим об этом во всеуслышанье? Ведь одного этого достаточно для учёного, чтобы имя его стало бессмертным, а за страной, породившей его физически и духовно, навечно закрепилось первоколыбельное право зачинательницы благороднейшей из всех наук – научного гуманизма. Н. Н. Миклухо-Маклай же не значится в списках даже обыкновенных гуманистов-доброжелателей (см. философские словари). Невольно по аналогии думаешь о том, как Англия гордится своим Дарвиным, даром, что его теория естественного отбора и происхождения человека используется полигенистами (расистами) в прямо противоположных целях, хотя, конечно, и без его в том вины. Ни высокоцивилизованная, однако же пропитанная разбойно-хищническим духом Великобритания, ни другие европейские государства того же порядка не могли и пока не могут дать питательную почву и нравственный заряд на всю жизнь для такого учёного, как Н. Н. Миклухо-Маклай. Не стал же он исповедовать германское ницшеанство, несмотря на шестилетнюю учёбу в университетах Германии, отдалённое родство по материнской линии и личное знакомство с Фридрихом Ницше, который как выходец из рода польских графьёв Ницких для гейдельсбергской польской эмиграции, в кругах которой одно время вращался и Н. Н. Миклухо-Маклай, был кумиром. Не уклонился в английское мальтузианство, несмотря на дружбу с великим Томасом Гексли и такие же отношения со своим учителем Эрнстом Геккелем, почитавшим Мальтуса учёным весьма основательным. Что же, как не народная российская нравственность, вопреки господствовавшим в Европе полигенизму, мальтузианству и ницшеанству, подвигло Николая Николаевича Миклухо-Маклая на создание научного гуманизма? Смешно думать в этой связи, будто мы – «некий народ-богоносец», как проповедовал Достоевский, подразумевая туже российскую нравственность, но вместе с тем бесспорно то, что человеколюбие, сострадательность, веротерпимость, или, я бы сказал, уважение к совести других, иноплеменных народов, – черты в характере Русичей, несмотря на их вечевое, а то и мятежное буйство и воинские доблести, которые отмечались множеством иноземных авторов, нередко с удивлением, ибо нравственная основа Русичей, предопределившая поступательное движение всего их жизненного уклада, всегда резко отличалась от коммерческой первоосновы, с библейских времён служившей рычагом развития в большей части остального мира. Разумеется, кричать об этом везде и повсюду, колотя себя в грудь, мол, вот мы какие хорошие, было бы для нас постыдным чванством, однако и не показать миру сей нашей народной особенности хотя бы на примере учения Н. Н. Миклухо-Маклая о человеке граничило бы тоже с не менее непривлекательным национальным самоуничижением. Ужели ж скромность – обязательное ряжение в схиму? Целой нации! Оттого-то в Европах вся наша великая страна многими и поныне именуется не иначе, как «русским медведем». ... Нравственность, как всё происходящее от живой природы, не может не иметь основополагающих причин. Только понимание этого могло дать Н. Н. Миклухо-Маклаю уверенность, что он не тратит времени напрасно, поставив себе задачей найти ключ к открытию тайн исходного, из чего проистекало и постепенно складывалось то, что мы называем пусть неписаным, без юриспруденческих формулировок, но законоположением, в силу его очевидной разумности принятым и соблюдаемым народом. Равно нельзя зажечься такой задачей, не будучи воспитанным на идеалах нравственности и не столкнувшись с её антиподом, что ранит душу с болью пронзительной и побуждает человека, если у него достаёт ума и силы воли, к деятельной и непреклонной борьбе со злом, которое, под какой бы личиной оно ни выступало, никаких естественных, а следовательно, и убеждающих первопричин иметь в человеческом общежитии не может, хотя оно и существует столько же, сколько существует добро. В войнах, то есть худшем из всех зол, Ницше видел могучий возбудитель творческих сил человечества и тем их оправдывал, считая международные человекоистребительные баталии необходимой предпосылкой для обновления и ещё более бурного расцвета цивилизаций. В противоположность этому в записных книжках Н. Н. Миклухо-Маклая мы находим замечательную аллегорию: «Если смотреть на жизнь людей, абстрагируясь, она вся состоит из непрерывной гонки добра и зла. Бегут они, стараясь опередить друг друга, предположим, по одной садовой дорожке. И вот на их пути большая цветочная клумба, во всю ширину дорожки. Добро, зная, что цветы – прекрасное и потому ломать их кощунственно, замедлит бег и найдёт способ клумбу обойти. Зла же, безнравственное по своей сути, прекрасное не остановит, оно помчится прямиком через клумбу, круша цветы, и добро окажется позади, отстанет. Но только на какое-то время. Первенство зла в беге наперегонки иллюзорно, точнее скоротечно. Будь иначе, жизнь рано или поздно прекратилась бы. Однако ж она продолжается, всё совершенствуясь, уже многие-многие тысячелетия, и пределы её вряд ли можно предугадать, поскольку побеждает всегда изначально целесообразное, то есть, как свидетельствует вся история человечества, не разрушение, а созидание, любовь, олицетворяемая в прекрасном и лежащая в основе всего живого. Надолго утвердиться вместо добра зло не может потому, что у него нет естественного начала, нет той целесообразности, какой наполнены все законы движения во Вселенной»[1]. В этом мне представляется в сжатом виде главная философская концепция учения Н. Н. Микулухо-Маклая о человеке. Возвращаясь к тому, что подвигло Н. Н. Миклухо-Маклая на сознание его, достаточно обратиться опять-таки к его записным книжкам. Он не поленился выписать из Вельтмана (русский историк, филолог, а также писатель середины минувшего века) длиннейший список старославянских имён с корневыми частицами: «свет», «мило», «радо», «мир», «драго», «добро», «зора», «живо», «благо», «слав», «крас» и т.д. Но если Вельтман ограничивается простым их перечислением, то Н. Н. Миклухо-Маклай даёт нашим древним именам философское осмысление, определяя по ним характер народа, и как бы в подтверждение своим суждениям приводит выдержку из речи профессора М. А. Максимовича[2] при вступлении последнего в должность ректора Киевского университета в 1834 году: «Нелегко взохотить Русь вздохнуть разом и полной грудью, поелику миротворная по своей изначальной природе и умудрённая тысячелетиями накопленным опытом, она, исполинская, извечно сознавала, что заединный вздох её подобен всесокрушающему урагану, и потому привыкла дышать с осторожностью. Но в роковую ошибку впадут те, кто спокойное её дыхание примет за смиренность лишённого главнейшего жизненного инстинкта вола, чувствительного лишь к собственному желудку и бичу. Долго докучала Русичам иудейская Хазария, долго прощали терпеливые Русичи даже поругание своих святынь. Однако ж донаскучили хазарины. И тогда заедино крякнули досадливо, садясь на борзых коней, дружинники Светослава[3] Хоробре... С той поры о Великой Хазарии и хазарах смутное предание осталось». Да ведь на одной науке о человеке, как она у Н. Н. Миклухо-Маклая ни всеобъемлюща, его заслуги не кончаются. Мы знаем, что вместе с Антоном Дорном (немецкий зоолог) он был одним из основателей морской биологии и первым указал на необходимость научного подхода к использованию пищевых ресурсов океана; без особой натяжки можно сказать, что он первым же занялся той неврологией, какая включила в себя изучение работы мозга как мыслительного аппарата, накопителя информации и регулятора психики человека; не будучи знаком с трудами Йоганна Менделя, сделал ряд блестящих предположений в генетике и, применительно к человеку закона о наследственности, доказал безосновательность ломброзианства («учение», созданное в середине XIX века Чезаре Ломброзо, сыном венецианского раввина, согласно которому, упрощённо выражаясь, дети преступников тоже непременно будут преступниками, как якобы особый тип людей с врождёнными порочным наклонностями); первым соединил антропологию со сравнительной анатомией; первым в мире начал в Батавии кампанию против торговли наркотическими зельями, предварительно испытав на самом себе, что это такое, и клинически правильно определив воздействие опиума на человеческий организм, а также против проституции как главнейшего рассадника венерических заболеваний; по существу верно раскрыл механику образования плодородных почв, не говоря уже о значимости его вкладов в старые науки и о том, что при всём этом он был ещё известнейшим общественным деятелем, даровитым художником, писателем, публицистом и т.д. Даже примерно обозначить весь круг его научных и других занятий пока затруднительно, так как по свидетельству тесно с ним общавшихся Габриэля Моно и Отто Финша (про обоих подробнее в романе), по отношению к своим делам, а порой и теоретическим построениям в той или иной области науки, имевших, как можно судить потому, что мы знаем, ценность непреходящую, он был на редкость расточительным, зачастую подробно излагая их в письмах к друзьям и знакомым, но совсем не заботясь об их сохранении. Поэтому неведомо, сколько всего этого добра, которое по праву должно принадлежать нашему Отечеству и входить в сокровищницу того, что является предметами нашей общенациональной гордости, и по сей день рассеяно по всему свету и пылится где-то в архивах, государственных и частных. Нет сомнения, что со временем то другое будут из архивов извлекать, и найдутся ловкачи, которые станут выдавать чужое за своё, а мы по привычному расейскому обычаю будем смотреть на будто бы заморское чудо, изумляться и ахать, не подозревая, что чудо сие наше, рассейсккое. Поэтому в ходе будущих торжеств, если провести их нам всё же позволят, надо приложить все усилия к тому, чтобы добиться организации экспедиции в места пребывания Н. Н. Миклухо-Маклая, особенно в те, которые более или менее длительное время служили ему центрами его деятельности (Ява, Австралия, Сингапур, не исключая и города Европы, в которых он учился и которые посещал с теми или иными целями, связанными с его научными интересами), выявить его бывших корреспондентов или их родственников, списаться с ними и таким образом собрать из его недостающего нам наследия всё, что только посчастливится разыскать и затем издать всё вместе как подобает...»
На том заседании редколлегии журнала «Вокруг света» мы решили опубликовать в связи с приближавшимся 70-летием памяти Н. Н. Миклухо-Маклая это письмо Н. И. Вавилова Ю. М. Шокольскому. Но уже с готовой к печати вёрстки письмо Николая Ивановича сняла цензура, как мы, повторяю, наивно полагали на этот раз, по вине нашего главного редактора Виктора Степановича Сапарина, широко образованного и отлично знавшего цену настоящим ценностям, но по мягкости характера абсолютно не умевшего спорить с околожурнальными, а тем более наджурнальными чиновниками, которые, по нашему глубокому убеждению, руководствовались никакими иными соображениями, кроме всё той же перестраховки: дескать, неизвестно ещё, действительно ли реабилитирован Н. И Вавилов. Увы, понадобилось ровно 30 лет, чтобы столь многозначительный документ, принадлежащий перу невинно погибшего великого сына России, увидел наконец свет в декабрьской книжке академического Журнала «Советская педагогика» за 1988 год, теперь уже к 100-летию памяти Н. Н. Миклухо-Маклая, почти совпавшим с торжествами по случаю 100-летия со дня рождения Н. И. Вавилова. Но и теперь, при, казалось бы, умопомрачительной демократизации и гласности, «пробивать «публикацию через будто бы ликвидированную у нас цезуру пришлось с немалыми усилиями. Честь и хвала поэтому редколлегии журнала «Советская педагогика» и особенно заведующему в его редакции отделом истории педагогики Валентину Никандровичу Щербакову. В основном лично ему довелось всеми возможными средствами таранить бесчисленные преграды на пути, оказывается, и ныне крамольного письма Николая Ивановича Вавилова к печатному станку. С тех пор, как Россия была объявлена «тюрьмой народов» (вникните, без оговорок, вся оптом!) и до благополучного удушения мягкой пуховой подушкой «отца народов» в марте 1953 года, о чём речь впереди, быть россиянином и любить своё Отечество значило рисковать своей жизнью. Теперь же, когда мы дожили, как уверяет нас наша плюралистическая пресса и сам первый президент СССР М. С. Горбачёв, до вожделенной свободы, оная любовь, похоже, не дозволяется и мёртвым.
Тогда, однако, в январе 1958 года, не предвидя ещё, как сложится судьба письма Н. И. Вавилова о Миклухо-Маклае, я слушал его в чтении академика Евгения Никаноровича Павловского и мысленно снова был на памирской лесной поляне, на которой провёл знаменательную для меня ночь всего несколько месяцев назад. Высоко в горах ночи тёмные, хотя до звёзд, кажется, рукой подать, и светятся они ещё более ярким голубым светом, чем алмазы в рентгеновских лучах, а по усеянному ими чёрному пространству с медлительной важностью плывёт полная Луна. Всё равно горные ели сокрыты тьмой. Но перед большим полукругом из застеленных цветасто вытканными пеньково-льняными скатерьтями столов трескуче выстреливал в черноту неба огненные снопы искр пылавший конус костра. На столах по левую сторону курятся струйками пара старинные тульские самовары, справа – на овальных керамических подносах росисто запотевшие кувшины суры с приставленными к ним по два поливяными кухлями.
|