Студопедия — ГЛАВА ШЕСТАЯ. После накуренной квартиры Мишина вечерняя улица, обдавая выхлопными газами, оглушила ревом, гулом плотно сбитого в железное стадо автомобильного потока
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ГЛАВА ШЕСТАЯ. После накуренной квартиры Мишина вечерняя улица, обдавая выхлопными газами, оглушила ревом, гулом плотно сбитого в железное стадо автомобильного потока






 

После накуренной квартиры Мишина вечерняя улица, обдавая выхлопными газами, оглушила ревом, гулом плотно сбитого в железное стадо автомобильного потока, несущего на полированном металле зеркальное мелькание нескончаемых светов, блики везде зажженных вывесок, вспыхивающие зигзаги, змеистые извивы, скачки надоедливого бега реклам. Огни карабкались вверх, ползли в небо и низвергались в пролеты улиц, на крыши машин. Неумеренная пестрота киноподобных названий фирм, ресторанов, магазинов — “Филипс”, “Сони”, “Мальборо”, “Казино”, “Голливуд”, “Супермаркет” — и эти накрашенные девицы, в мини‑юбках и высококаблучных сапожках, рассеянно рассматривающие залитые неоном ювелирные витрины — все будто бы значилось русской заграницей, с назойливостью вышколенных зазывал убеждающей о присутствии здесь Европы (о близости к веселящимся районам Парижа, Гамбурга, Лондона, Нью‑Йорка), которая таким же сверканием внешнего довольства, показной роскошью, зрелищной пресыщенностью обещает каждому из молчаливой, усталой толпы, текущей по тротуарам, развлечения, удовольствия, легкую иностранную жизнь. Было в этом изобилии нечто нерусское, заемное, жалкое, как неуклюжая потуга нарядиться в богатые чужие костюмы, взятые напрокат в европейских магазинах. Теперь Москва не была прежней доперестроечной столицей, большим, не очень шумным, не очень нарядным городом, простым, теплым, близким скромной, несовершенной красотой. И тогда невозможно было подумать, что наступит время, когда старый солидный город родит ощущение размалеванной, с накладными ресницами дурочки, вышедшей из “мерседеса” на панель, в поддельных алмазах и синтетических мехах. Все изменилось в Москве после распада Союза, произошло, казалось, великое переселение народов, подобно средним векам. Площади, улицы, проспекты, перекрестки забиты миллионами машин различных марок мира, повсюду образовывались непробиваемые пробки, создавая огромное железное тело, бессмысленно и слитно работающее разогретыми моторами. Весь город торговал, по‑азиатски шумел, кричал маленькими базарами, в проходах метро спекулянты торговали с рук, стояли ряды инвалидов и нищих, детей, весь город был сплошь застроен палатками и палаточками, откуда полновластными хозяевами выглядывали смуглые лица, на тротуарах, заставленных лотками и навесными зонтами, небритые парни и потрепанные девицы предлагали апельсины и бананы, в ларьках призывали к соблазну этикетки виски, джина, разнообразных водок, заморских вин, немецкого и австрийского пива, чешской “фанты”, всяческих “сникерсов”, “марсов”, сладкого голландского печенья, жевательных резинок, американских сигарет, французской и польской парфюмерии, фотографии порнографических журналов — весь город торговал, хаосом своим напоминал исполинский “блошиный рынок”, наводненный залежалыми импортными товарами, продуктами не первой свежести, утратившими срок годности лекарствами.

В последние годы бросалось Андрею в глаза и непривычное изменение в одежде — в женском одеянии появилась бесстыдная открытость ног и бедер или брючная маскулинизация, мода, подхваченная из американских фильмов, из телевизионной рекламы, в мужской одежде господствовало среднее между джинсами, ночной пижамой с лампасами и расписанной чужестранными девизами спортивной курткой. И как‑то изменились лица на улицах, в троллейбусах, в трамваях, стали редкими былая столичная любезность, отзывчивость, улыбки, смех, случайно завязавшийся разговор. Было заметно: в метро все тупо смотрели перед собой, сидели с каменным выражением, прохожие шли и бежали по тротуарам, не видя друг друга, а встретясь на миг взглядами, отводили глаза, похоже, боясь нежданного грубого слова, оскорбления, наглого приставания, напуганные прессой и телевидением, уличными убийствами. Что‑то больное, противоестественное, угнездившееся в городе, порождало безнадежность, замкнутость душ, одичание, страх.

И порой странно было Андрею подумать, что Москва еще оставалась центром России, столицей не так давно могущественной державы, этот древний русский город сорока сороков, ныне обращенный в колониальную окраину, увешанную безвкусной мишурой фальшивого, никому неизвестного праздника, город с кое‑где выросшими элитными небоскребами, с непонятными стеклянными куполами, этот изнутри и снаружи развращенный мегаполис, раскрашенный и напомаженный, безрадостно огромный проходной двор, постепенно перестал быть родственным ему, став почти чужим уже после девяносто третьего года.

“Улица — это одиночество толпы и одиночество в толпе, — вспомнил Андрей фразу Мишина, сказанную однажды по поводу западной теории отчуждения, перекинувшейся в демократическую Россию. — Впрочем, как точно. Я никому не нужен в этой толпе, и толпа на черта нужна мне”.

Повернув с Бронной, где жил Мишин, на улицу Горького (к возвращенному названию “Тверская” он не привык), пошел вниз под световыми каскадами витрин, мимо Главного телеграфа к Манежной площади. На углу возле подъезда гостиницы “Националь”, озаренного ярко‑желтыми шарами фонарей, было в этот час многолюдно, оживленно, под уличными огнями лакированно сверкали, бесшумно подкатывали к тротуару машины, и похожие на бывших актеров швейцары, в старомодных ливреях, с достойной услужливостью открывали дверцы, скромно опускали опухшие веки, получая чаевые от проходивших к подъезду господ, до мертвенности щек выбритых, в вечерних костюмах, подчеркивающих стерильную белизну рубашек, и в воздухе веяло тут запахом сигарет, дорогим одеколоном. У подъезжающих были сосредоточенно‑серьезные лица знающих себе цену людей, они иногда не без скучного интереса скользили взглядом по двум юным проституткам, облитым по мальчишеским бедрам подобием чрезмерно коротеньких юбочек, открывающих черные колготы, узкие сапожки. Третья, в синих джинсах, стояла спиной к фонарю и, подогнув ногу, каблучком туфли упиралась в столб, как это делают школьницы, и тихонько вытягивала из сумочки сигарету, собрав ребяческую морщинку на переносице.

“Сколько ей лет? Милая девочка… — подумал Андрей, видя, как ее накрашенные губы неумело охватили колечком сигарету. — Были бы деньги, пригласил бы ее к себе, только поговорить, узнать… Но что узнать и зачем? Все, пожалуй, ясно…”

Ясно было и то, что сегодняшний крикливый и раздерганный разговор оставил всех неудовлетворенными друг другом, а он готов был бы оказаться побежденным чьей‑либо мудрой доказательной стороной, объяснившей, наконец, как жить и что делать в бессмыслице общего смирения.

— Андрюша! Голубь сизый! Ты ли это, бесы тебя почеши! Молодец! Сатана! Чертяка! Счастлив тебя видеть! Вот удача‑то! — послышался позади радостный крик вместе со смехом, и кто‑то дружески обнял его со спины.

Не очень настроенный к уличным встречам, Андрей обернулся и увидел фоторепортера Кима Христофорова, едва ли не баскетбольного роста, спортивно поджарого, рыжие ресницы вздрагивали от заливистого смеха, его шея, украшенная серебристым крестиком, необыкновенно высокая, была привольно обнажена расстегнутым воротником экзотической полукуртки‑полурубахи с множеством карманов на молниях, американские джинсы в трубочку делали его фигуру еще более жердеобразной, поэтому большие кроссовки на длинных ногах выглядели почему‑то нелепо.

— Ты куда и откуда, леший, сатана и бес! Не девочку ли пришел подцепить? Ха‑ха! — закричал Христофоров, в непомерном порыве обнимая Андрея. — Я тебя не видел два тысячелетия, то есть со дня Голгофы девяносто третьего! Около Белого дома! Ты где, как? Где заостряешь перо? Где платят пенензы? Что‑то давно тебя не читал! А в общем — никто сейчас никого не читает. Читают порнуху и криминальную хронику, и то в полухрапе! Спят славяне, спуны вислоухие, только в дреме вспоминают Советы да трагически потеют от недоумения перед свободой! Как ты живешь? Слышал, газету твою прихлопнули по финансовым соображениям! Вот штучки‑дрючки, чтоб им ушами гвозди дергать! Ха‑ха! Ты где работаешь теперь? Чего хмуришься, Андрюшкинидзе? Во‑первых, ты трезв, как муха, во‑вторых, наверняка начитался Ницше и Шопенгауэра! Ты же книжник заядлый! Где все‑таки сделал зарубку, где работаешь, обещаю сохранить тайну, если даже я агент ЦРУ и Моссада!

Христофоров произносил во всеуслышание первые приходящие в голову слова, не смущаясь многолюдностью, на него вопрошающе оглядывались, и Андрей подумал, что Христофоров или бессовестно пьян, или действительно откровенно счастлив от встречи с ним. Андрей сказал:

— Мы тут стоим, как на витрине, пойдем в какую‑нибудь сторону.

— Пошли к Охотному Ряду, — предложил Христофоров, блестя зелеными кошачьими глазами. — С тобой готов хоть на Северный полюс, хоть в Чечню, хоть в мафию на Сицилию. Сегодняшнее мое мероприятие отменяется. Буду поститься, как афонский монах. Признаться, Андрюхашвили, я хотел на вечерок подхватить “ночную бабочку” по причине радости освобожденных чувств. Какую‑нибудь с невинной мордочкой козочку…

Они начали спускаться в подземный переход, обгоняемые бегущей толпой.

— …радости освобожденных чувств? — повторил Андрей, слегка озадаченный. — Почему так высокопарно? Тем более — козочку. Насколько я знаю, ты женатый человек. У тебя очаровательная жена.

— Была! И нет, прости меня, грешного! Это был кошмарный сон, Андрюшечка, невидимые за стальной дверью слезы! Мы расстались! Мы разошлись, как в море трактора! Мы вольные птицы теперича, брат! — засмеялся ненатуральным смехом Христофоров. — Вчера был последний разговор по разделу имущества. Чуть не сошел с ума от визга, истерики и гигантских угроз выброситься в окно. Узнал с большим интересом, что я вампир, высосал из нее до последней капли кровь и намерен разрезать ее на маленькие куски кухонным ножом, чтобы выбросить в Москву‑реку. Я стал дико хохотать и в конце концов оставил ей все: двухкомнатную квартиру, гараж, “Жигули”, японский телевизор, видео, поголовно всю барахлистику за исключением фотоаппаратуры, собственных трусов и карликовой избушки вроде курятника, называемой дачей, два года назад купленной для работы по Октябрьской дороге. Буду жить там. “Жигуля” приобрету. Необходимо. Продаются старенькие за три с половиной тысячи баксов. Получу за оформление альбома для американцев пять кусков — и все будет как у Аллы Пугачевой! Ты не представляешь, как я счастлив! Выиграл миллион долларов! Бежал с каторги! Гарун бежал быстрее лани! Освобожден от пожизненного заключения, от электрического стула, от гильотины! Свободен, как ветер! Счастлив, как дубина! Как ворона с кусочком сыра в клюве! Виват! Ура! Караул! Банзай! Постой, Андрюшис, ты слышал последний анекдот? Конечно, нет. Приходит, как обычно, муж домой, а жена к нему кидается в неописуемом восторге:

“Васенька, миленький, голубчик, ты представь — я скалку купила!” А муж: “Черт знает что такое! В доме ни капли спиртного, а она мебель покупает!” Ничего? Середнячок, но милый! О, пусть Всевышний простит меня грешного, скалка собственной жены чуть не заслонила свет. Вчера на радостях надрался так, что “папу”, “маму” еле мог выговорить. Объяснялся с миром пением из опер и оперетт. Сегодня, кажись, получше, но остатки дрызгача есть, рюмашечку бы для озарения не помешало. Андриканюша, зайдем ради папы римского в “Москву” и чокнемся шампанским во имя моего освобождения из двухгодичного заключения. Разумеется, угощаю я. Вчера я как раз здесь и бражничал. Швырял зелененькими, американским авансом. Официант знакомый, хороший малый, обслужит выше, чем первостатейно. Андрюша, молчи, ни слова, ни звука! Ты же знаешь, как я тебя люблю. Зайдем, Андриканидзе!

— Остановись с излияниями, — сказал Андрей. — Побереги лирику для козочки. Хорошо. Давай зайдем на часик. Кстати, я не был здесь года три, четыре.

В большом зале, уже шумном в этот час, залитом хрустальным сиянием люстр, пропахшем духами, терпкостью хороших сигарет, сладкой кислотой шампанского, они сели за столик у окна. С белейшей скатерти молниеносным жестом факира была убрана официантом табличка “Зарезервировано” — и аристократически воспитанный человек неопределенных лет в черной паре и ослепительной манишке, в меру скупо улыбающийся, напоминая персонаж английского фильма о светской жизни, едва приветливым поклоном поздоровался с Христофоровым.

— Рад вас видеть, господин Христофоров, снова у нас.

— Видимо, — отозвался Христофоров. — Ветры приходят на круги…

— Зная вашу любовь к шампанскому, хочу предложить французское, полусухое. Прекрасно освежает.

— Вы наблюдательны, — оживился Христофоров, приятельским взглядом намекая на свою вчерашнюю шалость. — Начнем с шампанского. Во имя освежения.

Минуты через три официант с достоинством принес завернутую в салфетку бутылку, раскупорил с беззвучным хлопком, разлил шампанское по бокалам, почтительно спросил:

— Как вы чувствуете себя, Ким Алексеевич? Вы вчера хорошо доехали домой?

— Доехал отлично, как в состоянии невесомости. Самочувствие лучшего не надобно, ибо найдутся завистники. Андрюша, процветай! — Христофоров чокнулся с Андреем, выпил шампанское, как воду, и взял поданную карту‑меню, поинтересовался в свою очередь: — А как вы, Петр Степанович? Как жена? Как ребятенки?

— Благодарю. Прекрасно. Посмотрите меню. Я подойду через минуту. Ребятенков, Ким Алексеевич, у меня нет.

— Ах, дубина! Был вчера сильно под булдой и насчет деток фантастично перепутал, от, ишак коломенский!

Христофоров постучал себя по лбу, сунул меню Андрею, посоветовал не стесняться в выборе блюд, так как доллары жалеть не собирается и разорит американцев к чертовой матери. Затем вынул расческу, стал энергично причесывать редеющие рыжие волосы, после чего повернулся к окну, со всей силой подул на расческу, прицельно смеживая коричневые ресницы:

— Летят, как осенние листья. Не исключено, скоро буду гол, как тыл у павиана. На почве стрессов от семейной жизни. Фотографии буду подписывать псевдонимом:

“Великий лысый”.

Он налил в бокалы и озадаченно подвигал светлыми бровями:

— Андрюша, ты манкируешь, не допиваешь до дна. Не побывал ли ты в монастыре кармелиток?

— Какой гувернер учил тебя причесываться за столом? Кто тебя учил хорошему тону? — сказал шутливо Андрей. — Знаменитый фоторепортер, к тому же еще недавно женатый, а ведешь себя не вполне прилично. Устроил в перовоклассном ресторане парикмахерскую и пьешь шампанское, как газировку. Нет, ты не обучался ни в Кембридже, ни в Оксфорде.

— Мне наплевать на бронзы многопудье, — пропел Христофоров и, щелкнув пальцами, заговорил: — Как я рад, что встретил тебя! Знаешь, Андрюшис, дорогой мой умница, жил да был такой французский астроном Камил. Боги! В Ленинке я нашел его книгу с потрясающим названием — “Жители звезд”. Так вот, я в какой‑то степени житель звезд. Ветрогон, дубина, ишак, страус, легкомысленный хряк, но — житель! И нач‑чухать на то, что происходит на матушке Земле! Чи‑хать! На‑чухать! Я давно знаю, что фотографирую сумасшедший дом! Бедлам! И сумасшедшие рожи и раскоряченные хари, репы и тыквы политиканов! С конца восьмидесятых! Но я — счастлив, как Аллан Рашид! Я кристально свободен, Андрюшка, от дурищи жены и от ее писка! И мы с тобой еще будем жить в раю, в другой России! Курение на улицах Петербурга было разрешено только в 1865 году. Безобразие! Сколько веков держали страну в оковах! Изуверы! Мы живем в демократически‑протекторатской стране и у нас — да здравствует правительство! — разрешено курение и, заметь, особенно нотабене — безграничное употребление алкоголя! Да здравствует президент! Хай живе! У нас есть великий пример, бесценный образец, кумир, символ! Сам! Сам! Дионис! Зевс! — Он в разыгранном ужасе уставился умирающими глазами на потолок. — Пригубливает. Дегустирует. Употребляет. Позволяет себе. Ба‑альшой умелец! Жрец в государственном масштабе. Титан! Мы спасены, мы под покровительством высших сил. Скажи, Андрик, ты веришь в единую истину?..

Говорун Христофоров, еще не отошедший от празднования по случаю вызволения из брачных уз, залпом выпил два бокала шампанского, впал в бесшабашно‑хмельное расположение духа, не лишая себя удовольствия блеснуть проперченным словцом, но Андрей охладил его:

— Постой. Насчет единой истины слишком заумно. Я не подготовлен. Дай одуматься, почему мы с тобой пьем шампанское прямо на пороге. Ты получил миллионное наследство? Или тихо‑мирно ограбил банк?

Христофоров перекрестился с увеличенной истовостью:

— Андрюша, вот тебе крест. Я же тебе сказал: я делаю альбом для янки и хватанул у них пока две тысячи. Имею я право на эту сумму отпраздновать избавление от моей любимой ведьмы! Впрочем, знаю, тебе нравилась моя жена. Несомненно: она умеет живописно строить глазки, а ты таял, как молодой козлик, увидев смазливую козлиху. Виноват, я тебя считаю не за козлика, а за гомо сапиенса, жену же свою — за стервочку из рода сколопендр, извини за некорректное отношение к когда‑то страстно любимой половине. Причина: врезался мордой в фонарный столб. На этом самом месте на моих личных делах поставим утверждающую печать. Приплыл наш почтенный Петр Степанович. Что будешь заказывать?

С бесшумным выжиданием официант возник перед столиком, держа наготове записную книжку.

— Бифштекс, — наугад сказал Андрей, передавая меню Христофорову. — Мне достаточно.

— Не шибко гуляешь, парнище, — усомнился Христофоров и, взглядывая то в меню, то на официанта, сделал заказ скользящим манером завсегдатая: — Бифштекс отменяется. Это просто импровизация, глубоко не продуманная моим другом. Значит, так. Две порции цыплята‑табака, черная икорка, масло, маслины, салатик, по вашему выбору, семга, бутылочка лучшего молока от бешеной коровки, банальный боржом. Пока хватит. Мы ждем от вас привета, как соловей лета, Петр Степанович.

Официант, принимая безвредную говорливость Христофорова, с приятностью наклоняя голову, исчез в перламутровом потопе люстр.

— Пошлишь малость, Ким, — заметил Андрей. — По‑моему, он понимает твою игру… и понимает, что у тебя не каждый день доллары. Но тоже играет в сердечность. Все мы без конца фальшивим, зачем — хрен знает.

— А что, в злачных местах надо говорить с официантами философскими понятиями? Начухать. Мне так удобно! И катись они все…

Христофоров закурил, метнул, как карту, пачку “Мальборо” на середину стола, показал дымящейся сигаретой на столики огромного зала:

— Ты посмотри, кто здесь сидит. Зверинец. Зоопарк. Торговцы воздухом. Так называемые бизнесмены, спекулянты, вон там — коньячники, видишь красные репы?

Рядом дорогие проститутки, носики, как мукой, напудренные, справа демократы от интеллигенции, смотри, как они умственно сверкают очами, трясут шевелюрами, решают судьбы мира. Слева — компания лесбиянок. А в конце зала какое‑то торжество — не то жулик, не то богатый охломон гуляет. Вопят тосты и даже бьют рюмки, как на свадьбе! А вон у стены — вроде юбилей какого‑то деятеля, пьют чинно, много женщин. Веселое время наступило, Андрэ! Хоть плачь, хоть хохочи во всю глотку! Демократия, Андррик, свобода и плюрализм! Либерализм, сатанизм и одичание до полного охренения!

— Дураку всегда хочется оторвать трепака до саморастерзания, — сказал Андрей. — Но хуже всего: мы сами позволили изгадить свою историю и самих себя. Какое‑то перерождение. Вот что непонятно.

— Ах ты, как громко! — воскликнул Христофоров и вдруг, возбуждаясь, заговорил: — А впрочем — сам иногда сижу, соплю в пространство и вспоминаю девяносто третий и думаю: Боже милостивый, что будет с нами? Знаешь такие стихи: “Неужто тот день на планету приедет в своем безнадежном исходе, тот день, когда будет не русский народ, а память о русском народе”? Это не протест, а скорбь, Андрюша. Иногда кажется — происходит искоренение русских. Умерло за восемь лет восемь миллионов. Потери войны!

— Чьи стихи ты читал?

— Николая Доризо. Да, хочу спросить. Как твое сотрясение, прошло? Ребра срослись, в порядке?

— Иногда болит голова, но в общем‑то — сносно. Прошло три года.

— Вот вспоминаю сейчас: когда “Альфа” вывела нас из Белого дома и скомандовала “Разбегайся!”, я рванул к первому жилому дому — спрятаться от омоновцев. Не тут‑то было. Ни в одну квартиру не пустили, даже не отозвались, любимые соотечественники. Только из одной на мой лепет впустить какой‑то дядек закричал: “Я за Сталина, но у меня семья!” Выбежал я из подъезда во двор вроде скверика, а там шуруют омоновцы, кого‑то обыскивают, кого‑то лупят. Залез, как кабан, в кусты, сижу и слышу — сверху кто‑то с балкона орет: “Вот он, гадина, в кустах, берите его!” Кулаки омоновцев запомнил на всю жизнь и голос этого склизняка, соотечественника… но, Андриканян, не будем рыдать, а посмеемся! — перебил себя Христофоров и засмеялся. — Хочешь поучительную сценку? Вообрази: остановка троллейбуса, посадка, толпа. Троллейбус, как и полагается в славном отечестве, рванул с места, и некий толстяк не удержался в стоячем положении и непристойно ляпнулся на колени женщине. Она взвизгивает: “Надо на ногах держаться, господин! Я вам не жена! Развратник!” Толстяк пыхтит, кряхтит, пот градом, вцепился в стойку обеими руками и только багровеет: угодило же на глазах православного народа обширной попой врезаться в чужие колени. Между тем троллейбус подходит к очередной остановке. Женщина оскорблено встает, а толстяк с облегчением устраивается на ее место. Но перед остановкой наш чудный родной троллейбус, как и следует ожидать, лихачески тормозит, и женщина, не удержавшись, с размаху взгромождается на колени толстяка. Теперь он весь в крике и негодовании: “Надо на ногах держаться, развратница!” Далее — треугольные глаза, запускаются в оборот “хулиган”, “дурак”, “идиот”, “от идиотки слышу” и прочие лексические красоты. Дарю тебе московскую сценку с натуры, пригодится для статьи. Но вот серьезно ответь: где истина, где правда, где справедливость бедного человечества, когда дергает и качает землю? — Христофоров значительно выделил эту фразу и поднял бокал: — Выпьем, чтоб не дергало и не качало. А я вот еле удержался на ногах, до некоторого времени почитая любовь как религию.

— Что у тебя произошло с женой? — спросил Андрей.

— В целом‑то — хохот в кармане! Что быстро делается, то быстро разваливается. Как было, хочешь знать? Я увидел ее, вылупил глазенапы, ошалел, обалдел, подумал:

“Моя золотая мечта” — и с выключенным сознанием потащил ее регистрироваться, уговаривая, как полоумный:

“На всю жизнь, до гроба”. А через два месяца она стала бить посуду, рвать мои сорочки, визжать и топать ногами. Ошибся, как мерин, вместо овса залезший мордой в крапиву… Это мой наидурацкий зигзаг, Андрюша. Не в крапиву, а в кактусы мордализацией влез. Сокрушительное поражение.

— А может, победа? Свободен и счастлив, как сам говоришь. Всякий опыт — дверь в познание. Так, что ли?

— Допустим. А ты как, Андрик, обзавелся семейством или бродишь в холостых кавалерах?

— Я отстал от тебя, Ким. Ничего не получается.

— А у меня морда в колючках — вот тебе и радость познания. В том‑то и дело, что поздно включил сознание для познания. У нормального человека сознание — это разведчик, шпион, НКВД, ЦРУ и Моссад вместе взятые. У простофили — подсознание и всяческие Фрейды. Да, я рад, Андрюс, что соскочил с подножки. Но троллейбус дергает и качается. Кто к кому сядет на колени? Вчера иду к Арбату, прохожу мимо припаркованных у тротуара машин и вижу — на одной приклеен изнутри к заднему стеклу забавный плакатик: “Желаем Вам счастливого пути и чтобы Вас не обстреляли”. В машине сидел водитель — здоровенный и на вид заспанный парень. Что с ним случилось? Как понять гуманное дорожное пожелание? Однажды видел и такой плакатик, тоже на заднем стекле: “Не верь жене и тормозам”. Вот тебе быт Москвы… Браво — явился архангел чревоугодия! — воскликнул Христофоров, простирая руки, и признательно глянул на официанта, неслышно появившегося возле стола. — Сердечно благодарю! Составьте с подноса, и мы здесь разберемся. Водочка, несомненно, ледяная…

— С Северного полюса, Ким Алексеевич.

— Двойная благодарность пингвинам. Мы вас позовем при надобности. Скажите, а что это у вас за шикарная компания за тем длинным столом у стены, где много женщин? Юбилей? Тихая свадьба?

Официант сообщил доверительно:

— Банкет, Ким Алексеевич. Гость из Италии, незнакомая мне знаменитость. По фамилии Луиджи Петини.

— Петини. Полтини. Чертини. Черт с ней, с неизвестной знаменитостью. Много пьют шампанского и улыбаются, как аристократы в английском клубе. Видать, их троллейбус не дергает и не качает, плывут по течению, в сомнамбулическом тумане, — сказал Христофоров, когда официант отошел, и оба выпили по рюмке холодной водки. — Как ты думаешь, сколько в этом ресторане довольных жизнью людей? Не сомневаюсь, что каждого десятого могут обстрелять в машине. А каждому двадцатому изменяет жена… и тормоза. Поэтому давай наслаждаться жизнью и не забывать: мементо мори. Ты думаешь, все эти счастливые господа в кабаке соображают, что все они несчастны, как мухи?

Ловко разделывая поджаренную корочку цыпленка‑табака, он смотрел в зал ресторана, сжимая смехом веки.

— Не уверен. И не верю, что здесь широкое гулянье по случаю американского гонорара, — ответил Андрей, думая о странных плакатах, увиденных Христофоровым в машинах. — А вернее: здесь делают деньги и обмывают сделки. И договариваются о величине взятки. Ах, рожи! Ну что за рожи!

И он оглянул скопище столиков с розово‑лимонными зонтиками настольных ламп, вокруг которых тянулся сигаретный дым, создающих мнимый уют покоя, интимность дружественной беседы. Но раздражающий хаос разговоров, вокзальный гул голосов придавали этому абажурному уюту нечто придуманное, необязательное, временное — блеклые и красные лица мужчин в низком свете ламп, вспотевшие лбы, мясистые и аскетически подобранные щеки; строго‑деловые и разнояркие, как тропические попугаи, галстуки, расслабленные на растущих прямо из плеч жирных шеях; молодые и не очень молодые, порочной внешности женщины с подтянутыми приоткрытыми бюстами, с одинаковым загорелым тоном кожи, с блистающими серьгами в ушах. За столиком в стороне пила вино стайка бойких проституток, одетых со скромным вкусом молодежной моды. Они прикидывались неразлучными подругами, якобы из одного института, празднующими чей‑то день рождения, дружно смеялись, то и дело оттуда доносились наигранно ласковые возгласы: “Ниночка, твое здоровье!”, “Милая, оставайся такой же обаятельной! В тебя влюблены все доценты!”

Справа от проституток приглушенно шумела снявшая пиджаки нетрезвая компания мужчин во главе с грузным, внушительного покроя человеком, вероятно, армянином, у него были умные, с красными веками глаза, какие бывают у безопасно умеющих долго гулять и пить восточных людей. Он говорил с акцентом, упрекая кого‑то отеческим тоном:

— Надо думать, понимаешь, об универсальных слабостях человеческой души. Вас выводит из себя пятно на халате продавщицы. Нельзя. Убьют стрессы. Ваша кибернетическая голова — золото. Я хочу, чтобы вы жили сто лет, дорогой. За вас надо выпить!

Его сосед, человек хилого сложения, с хрящеватым носиком (его губы ниточкой все время хотели улыбнуться и не улыбались, с лица не сходило вслушивающееся выражение), налил в бокал шампанское, застрелявшее пузырьками, заговорил несильным фальцетом:

— Извините и извините. По причине гипертонии я пью лишь минеральную воду. Горы разрушаются водой, доверчивого человека губят характер и слово. Ваше здоровье, Григол Саркисович.

— Благодарим, сто лет вам и один год еще. Живите, дорогой!

— Вы, как я соображаю в арифметике, налили себе не боржому, Николай Гурьевич. И так всегда, — заметил, змеисто кривя рот, парень в клетчатой рубашке, и его облитое хмельной испариной лицо, зоркие кабаньи глазки выразили закипавшее раздражение. — Не знаю, чего это вам верит до сих пор Григол Саркисович? Я — нет!

— Браво, — сказал хилый человек, и его хрящеватый носик вздернулся. — Пока я еще ношу этикетку честного человека, это знает Григол Саркисович.

И он с аппетитом принялся за шашлык, выбрав шампур в металлической тарелке, и как ни в чем не бывало стал забавлять себя непонятным речитативом:

— Пере‑пере‑строй… Демо‑демо‑строй… Строй демо‑демо… Поразительно красиво, молитва! Я вас сердечно уважаю, Григол Саркисович! Я нуль по сравнению с вами! Такие, как вы, сейчас хозяева новой свободной жизни. Вы никогда никого не стесняли!

Молодой парень с кабаньими глазками поворотил к нему плечи, вперил в него из‑под низкого лба сверлящий взгляд и, похоже, ухватившись за его неосторожные слова, заговорил со злостью:

— И чего лазаря запел про демократию? Не нравится, што ль? Коммуняки по душе? Нет, Григол Саркисович, не верю я вашему образованному бухгалтеру! Давно не верю! — И парень в пьяном азарте ударил кулаком по столу, задребезжали металлические тарелки с шашлыком. — Что хочешь, Григол Саркисович, со мной делай — не верю! Предаст!

Хилый человек сделал судорожный глоток непрожеванного мяса, отчего напряглось жилистое горло, и сразу показался плохо выбритым, пряча за полуопущенными веками ненавидящие глаза.

И тут кто‑то, сбоку, загородив необъятной спиной половину стола, с грубой снисходительностью похлопал лопатообразной ладонью по плечу хилого.

— Не боись Володьку Пистончика, не боись, Григола Саркисовича боись, — остерег он назидающе. — Мелко Пистончик еще плавал, малец мокрогубый. Жизнь для него, как американская киношка. А што такое киношка? Помнит, небось, што‑то бежало, орало и стреляло, а шо бежало и куда стреляло, хоть лопни, не помнит. Мелькание помнит, хрен крольчачий с Пресни. Григола Саркисыча боись, говорю. Он сквозь землю на два метра видит, а я на полтора…

Все четверо за столом приумолкли. Хилый, посерев осунувшимся лицом, пробормотал:

— С удовольствием удовлетворен. Спасибо. Молодой парень презрительно чмокал губами, ковырял во рту зубочисткой, необъятноспинный смачно жевал, рвал зубами с шампура мясо, отчего двигался сильный его затылок. Армянин, не моргая, косо взирал из‑под лохматых бровей на хилого, и взгляд его делался ленивым, сонным.

— Не боись, не боись, — с убаюкивающей лаской повторил он слова необъятноспинного и, взблеснув перстнями на волосатых пальцах, пододвинул тарелку с закусками к хилому: — Ничего. Все мы — друзья. Я хочу всем верить. Кушай, кушай. Все кушайте. Я друзей люблю. Я не люблю киношку. Пиф‑паф, плохо! Кровь. Нехорошо. Неинтеллигентно.

И он замолчал, молчали и его друзья, ковыряя вилками в тарелках.

— Ты видишь теплую компанию вон там справа? — спросил Андрей, глазами указывая на ближний столик, где сидели четверо. — Знатные, видно, ребята, лирики современной пробы.

— Нужны они мне на чих, — отозвался Христофоров, с такой энергичностью разрезая мясо, что водка заплескалась в рюмках. — Таких субъектов две трети в ресторане, если не больше. Глянь влево, там другое — веселится интеллигенция, а тосты произносят, как укушенные!

За длинным столом у стены закричали “браво”, оттуда донеслись сначала раздробленные, потом соединенные аплодисменты, там встали, потянулись рюмками в одну сторону, лица мужчин и женщин расплывались в любезных улыбках — за спинами не было видно, кем там восхищались, кому улыбались и так аплодировали, быть может, той итальянской знаменитости, в честь которой был банкет, как давеча объяснил официант.

— Рабы. — Христофоров изобразил губами и носом кислое страдание. — Когда наконец мы изживем проклятое ползание на пузе перед иностранцами! Отвратно до изжоги. Правда, есть образец и пример. Всенародно избранный затанцевался перед другом Колем и другом Биллом до третьего пота. А как известно, в политике уважают только силу, о слабеньких вытирают ноги.

— О слабых?.. — поморщился Андрей. — Наш сиятельный тоже о кого‑то вытирает ноги. Не о нас ли с тобой? Что‑то не то происходит на белом свете, Ким.

— Не надейся, не отвечу. Я глупее тебя, Андрюша, значит, счастливее тебя, уяснил? Я сделал, что мог: сбросил с плеч обузу. Бежал с каторги, которую ты еще не знаешь. Поэтому: живи пока живется. Плетью обуха не перешибешь. Все само собой придет к общему знаменателю. Что происходит? Я в высокой политике не петрю и хочу плыть по течению. Что это? Ты — что?

— Что значит “что”?

— Ты о чем, Андрей? Куда ты смотришь?

— Ничего не понимаю. Это она? Откуда здесь она?

— Кто она?

Андрей, растерянно хмурясь, смотрел в зал, в сторону длинного стола, где все громче, все оживленнее продолжали шуметь, кричать, улыбаться, произносить тосты, празднично стрелять пробками шампанского — эта беззастенчивая восторженность выделялась в общем ресторанном гуле, и в этом неприятном хаосе возбужденно смешанных человеческих звуков и голосов шла меж столиков прямо к Андрею незнакомая, выточенная будто из чего‑то драгоценного, и будто чем‑то знакомая женщина в прозрачной блузке, в такой короткой юбке, что вызывающе видны были колени, часть бедер, и внезапное, чудилось, колдовское узнавание сна оглушило Андрея, сбило дыхание, он не мог представить ее в ресторане, в таком слишком открытом костюме, но ее волосы цвета светлого золота, темно‑серые глаза, тепло плещущие смехом, ее ровная походка “по жердочке” не могли не принадлежать Тане — да, это была она, Таня, присутствие которой здесь он не в силах был вообразить. И он встал, еще не веря, как в тумане наваждения, сделал несколько шагов к невозможному двойнику Тани — и наваждение не исчезло. Она легко шла ему навстречу, протягивая руку.

— Андрей, — сказала она смеющимся голосом, и он почувствовал пожатие ее пальцев. — Вот странно! Я увидела тебя издали и сначала не поверила! Просто невероятно! Каким образом ты здесь? Ты ходишь по ресторанам?

Он улыбнулся неловко:

— Я хотел это спросить у тебя, Таня.

— Как я оказалась здесь? Меня привел сюда мой преподаватель по эстетике, он добр и очень талантлив, — заговорила она, с искренней радостью сияя глазами ему в глаза. — Вчера приехал знаменитый итальянский модельер, кутюрье Петини, захотел посмотреть нашу школу. Ему показали, он восхищен, представь — понравилась ему и я. Он даже спросил, не соглашусь ли я поехать в Париж, где будет его показ осенью. Конечно, это чисто итальянский комплимент, цена которого моя грошовая обворожительность.

— Совсем уже прекрасно, — пробормотал Андрей, преодолевая первую неловкость, и осторожно взял ее за локоть, подвел к столику. — Я рад, Таня… Пожалуйста, побудь с нами. Хотя бы несколько минут. Правда, у нас пока еще не кричат “браво” в честь успеха у иностранцев. Но зато я познакомлю тебя с известным фотографом, — говорил он, зажигаясь против воли иронией после ее слов об итальянском модельере. — Это мой друг — Ким Христофоров. Снимал почти всех звезд Европы. Не коммунист, не демократ, не монархист. Свободен во всех смыслах. Гражданин мира. Так же, как считали себя греческие философы в невозвратные золотые времена.

Вытаращив замершие глаза в обводе рыжих ресниц, рослый Христофоров воздвигался над столиком, не отрывая взгляда от Тани. Она подала руку, не выдержала его завороженного внимания и засмеялась.

— Вас звать Ким? Коммунистический интернационал молодежи?

Он клюнул носом в индийский браслетик на ее запястье, сказал невнятно:

— Что‑то в этом роде… Кто вы такая? Мэрилин Монро? Вивьен Ли? Любовь Орлова?

— Ни то, ни другое, ни третье. И даже не четвертое. Я просто Таня, — сказала она, обдавая его мягким светом глаз. — К сожалению, я не могу остаться с вами, мальчики. Меня отпустили на минутку. Я обманула их, сказала, что увидела одноклассника. Понимаете, итальянца интересует молодежь, и он все время задает мне какие‑то странные вопросы. Что я люблю? Что пью? Какой цвет мне нравится? Не вопросы, а скучища дикая. Но мне неудобно уйти, мальчики. Андрей, позвони, пожалуйста, и заходи. Или я позвоню. Хорошо?

— Шпион. Агент цээру.

— Кто? — испуганно не поняла Таня.

— Ваш итальянец, — мрачно ответил Христофоро







Дата добавления: 2015-08-12; просмотров: 321. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Разновидности сальников для насосов и правильный уход за ними   Сальники, используемые в насосном оборудовании, служат для герметизации пространства образованного кожухом и рабочим валом, выходящим через корпус наружу...

Дренирование желчных протоков Показаниями к дренированию желчных протоков являются декомпрессия на фоне внутрипротоковой гипертензии, интраоперационная холангиография, контроль за динамикой восстановления пассажа желчи в 12-перстную кишку...

Деятельность сестер милосердия общин Красного Креста ярко проявилась в период Тритоны – интервалы, в которых содержится три тона. К тритонам относятся увеличенная кварта (ув.4) и уменьшенная квинта (ум.5). Их можно построить на ступенях натурального и гармонического мажора и минора.  ...

Функциональные обязанности медсестры отделения реанимации · Медсестра отделения реанимации обязана осуществлять лечебно-профилактический и гигиенический уход за пациентами...

Определение трудоемкости работ и затрат машинного времени На основании ведомости объемов работ по объекту и норм времени ГЭСН составляется ведомость подсчёта трудоёмкости, затрат машинного времени, потребности в конструкциях, изделиях и материалах (табл...

Гидравлический расчёт трубопроводов Пример 3.4. Вентиляционная труба d=0,1м (100 мм) имеет длину l=100 м. Определить давление, которое должен развивать вентилятор, если расход воздуха, подаваемый по трубе, . Давление на выходе . Местных сопротивлений по пути не имеется. Температура...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.014 сек.) русская версия | украинская версия