Аннотация 6 страница
VII.
Когда князь замолчал, все на него смотрели весело, даже и Аглая, но особенно Лизавета Прокофьевна. – Вот и проэкзаменовали! – вскричала она. – Что, милостивые государыни, вы думали, что вы же его будете протежировать, как бедненького, а он вас сам едва избрать удостоил, да еще с оговоркой, что приходить будет только изредка. Вот мы и в дурах, и я рада; а пуще всего Иван Федорович. Браво, князь, вас давеча проэкзаменовать велели. А то, что вы про мое лицо сказали, то всё совершенная правда: я ребенок и знаю это. Я еще прежде вашего знала про это; вы именно выразили мою мысль в одном слове. Ваш характер я считаю совершенно сходным с моим и очень рада; как две капли воды. Только вы мужчина, а я женщина и в Швейцарии не была; вот и вся разница. – Не торопитесь, maman, – вскричала Аглая, – князь говорит, что он во всех своих признаниях особую мысль имел и неспроста говорил. – Да, да, – смеялись другие. – Не труните, милые, еще он, может быть, похитрее всех вас трех вместе. Увидите. Но только что ж вы, князь, про Аглаю ничего не сказали? Аглая ждет, и я жду. – Я ничего не могу сейчас сказать; я скажу потом. – Почему? Кажется, заметна? – О да, заметна; вы чрезвычайная красавица, Аглая Ивановна. Вы так хороши, что на вас боишься смотреть. – И только? А свойства? – настаивала генеральша. – Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота – загадка. – Это значит, что вы Аглае загадали загадку, – сказала Аделаида; – разгадай-ка, Аглая. А хороша она, князь, хороша? – Чрезвычайно! – с жаром ответил князь, с увлечением взглянув на Аглаю; – почти как Настасья Филипповна, хотя лицо совсем другое!… Все переглянулись в удивлении. – Как кто-о-о? – протянула генеральша: – как Настасья Филипповна? Где вы видели Настасью Филипповну? Какая Настасья Филипповна? – Давеча Гаврила Ардалионович Ивану Федоровичу портрет показывал. – Как, Ивану Федоровичу портрет принес? – Показать. Настасья Филипповна подарила сегодня Гавриле Ардалионовичу свой портрет, а тот принес показать. – Я хочу видеть! – вскинулась генеральша: – где этот портрет? Если ему подарила, так и должен быть у него, а он, конечно, еще в кабинете. По средам он всегда приходит работать и никогда раньше четырех не уходит. Позвать сейчас Гаврилу Ардалионовича! Нет, я не слишком-то умираю от желания его видеть. Сделайте одолжение, князь, голубчик, сходите в кабинет, возьмите у него портрет и принесите сюда. Скажите, что посмотреть. Пожалуста. – Хорош, да уж простоват слишком, – сказал Аделаида, когда вышел князь. – Да, уж что-то слишком, – подтвердила Александра, – так что даже и смешон немножко. И та, и другая как будто не выговаривали всю свою мысль. – Он, впрочем, хорошо с нашими лицами вывернулся, – сказала Аглая, – всем польстил, даже и maman. – Не остри, пожалуста, – вскричала генеральша. – Не он польстил, а я польщена. – Ты думаешь, он вывертывался? – спросила Аделаида. – Мне кажется, он не так простоват. – Ну, пошла! – рассердилась генеральша: – а по моему, вы еще его смешнее. Простоват, да себе на уме, в самом благородном отношении, разумеется. Совершенно как я. “Конечно скверно, что я про портрет проговорился, соображал князь про себя, проходя в кабинет и чувствуя некоторое угрызение… Но… может быть, я и хорошо сделал, что проговорился…” У него начинала мелькать одна странная идея, впрочем, еще не совсем ясная. Гаврила Ардалионович еще сидел в кабинете и был погружен в свои бумаги. Должно быть, он действительно не даром брал жалованье из акционерного общества. Он страшно смутился, когда князь спросил портрет и рассказал каким образом про портрет там узнали. – Э-э-эх! И зачем вам было болтать! – вскричал он в злобной досаде: – не знаете вы ничего… Идиот! – пробормотал он про себя. – Виноват, я совершенно не думавши; к слову пришлось. Я сказал, что Аглая почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Ганя попросил рассказать подробнее; князь рассказал. Ганя вновь насмешливо посмотрел на него. – Далась же вам Настасья Филипповна… – пробормотал он, но не докончив, задумался. Он был в видимой тревоге. Князь напомнил о портрете. – Послушайте, князь, – сказал вдруг Ганя, как будто внезапная мысль осенила его: – у меня до вас есть огромная просьба… Но я, право, не знаю… Он смутился и не договорил; он на что-то решался и как бы боролся сам с собой. Князь ожидал молча. Ганя еще раз испытующим, пристальным взглядом оглядел его. – Князь, – начал он опять, – там на меня теперь… по одному совершенно странному обстоятельству… и смешному… и в котором я не виноват… ну, одним словом, это лишнее, – там на меня, кажется, немножко сердятся, так что я некоторое время не хочу входить туда без зова. Мне ужасно нужно бы поговорить теперь с Аглаей Ивановной. Я на всякий случай написал несколько слов (в руках его очутилась маленькая сложенная бумажка) – и вот не знаю, как передать. Не возьметесь ли вы, князь, передать Аглае Ивановне, сейчас, но только одной Аглае Ивановне, так, то-есть, чтоб никто не увидал, понимаете? Это не бог знает какой секрет, тут нет ничего такого… но… сделаете? – Мне это не совсем приятно, – отвечал князь. – Ах, князь, мне крайняя надобность! – стал просить Ганя: – она, может быть, ответит… Поверьте, что я только в крайнем, в самом крайнем случае мог обратиться… С кем же мне послать?.. Это очень важно… Ужасно для меня важно… Ганя ужасно робел, что князь не согласится, и с трусливою просьбой заглядывал ему в глаза. – Пожалуй, я передам. – Но только так, чтобы никто не заметил, – умолял обрадованный Ганя, – и вот что, князь, я надеюсь, ведь на ваше честное слово, а? – Я никому не покажу, – сказал князь. – Записка не запечатана, но… – проговорился было слишком суетившийся Ганя, и остановился в смущении. – О, я не прочту, – совершенно просто отвечал князь, взял портрет и пошел из кабинета. Ганя, оставшись один, схватил себя за голову. – Одно ее слово, и я… и я, право, может быть, порву!.. Он уже не мог снова сесть за бумаги от волнения и ожидания и стал бродить по кабинету, из угла в угол. Князь шел, задумавшись; его неприятно поразило поручение, неприятно поразила и мысль о записке Гани к Аглае. Но не доходя двух комнат до гостиной, он вдруг остановился, как будто вспомнил о чем, осмотрелся кругом, подошел к окну, ближе к свету, и стал глядеть на портрет Настасьи Филипповны. Ему как бы хотелось разгадать что-то, скрывавшееся в этом лице и поразившее его давеча. Давешнее впечатление почти не оставляло его, и теперь он спешил как бы что-то вновь проверить. Это необыкновенное по своей красоте и еще по чему-то лицо еще сильнее поразило его теперь. Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта ослепляющая красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз; странная красота! Князь смотрел с минуту, потом вдруг спохватился, огляделся кругом, поспешно приблизил портрет к губам и поцеловал его. Когда через минуту он вошел в гостиную, лицо его было совершенно спокойно. Но только что он вступил в столовую (еще через одну комнату от гостиной), с ним в дверях почти столкнулась выходившая Аглая. Она была одна. – Гаврила Ардалионович просил меня вам передать, – сказал князь, подавая ей записку. Аглая остановилась, взяла записку и как-то странно поглядела на князя. Ни малейшего смущения не было в ее взгляде, разве только проглянуло некоторое удивление, да и то, казалось, относившееся к одному только князю. Аглая своим взглядом точно требовала от него отчета, – каким образом он очутился в этом деле вместе с Ганей? – и требовала спокойно и свысока. Они простояли два-три мгновения друг против друга; наконец что-то насмешливое чуть-чуть обозначилось в лице ее; она слегка улыбнулась и прошла мимо. Генеральша несколько времени, молча и с некоторым оттенком пренебрежения, рассматривала портрет Настасьи Филипповны, который она держала пред собой в протянутой руке, чрезвычайно и эффектно отдалив от глаз. – Да, хороша, – проговорила она наконец, – очень даже. Я два раза ее видела, только издали. Так вы такую-то красоту цените? – обратилась она вдруг к князю. – Да… такую… – отвечал князь с некоторым усилием. – То-есть именно такую? – Именно такую. – За что? – В этом лице… страдания много… – проговорил князь, как бы невольно, как бы сам с собою говоря, а не на вопрос отвечая. – Вы, впрочем, может быть, бредите, – решила генеральша и надменным жестом откинула от себя портрет на стол. Александра взяла его, к ней подошла Аделаида, обе стали рассматривать. В эту минуту Аглая возвратилась опять в гостиную. – Этакая сила! – вскричала вдруг Аделаида, жадно всматриваясь в портрет из-за плеча сестры. – Где? Какая сила? – резко спросила Лизавета Прокофьевна. – Такая красота – сила, – горячо сказала Аделаида, – с этакою красотой можно мир перевернуть! Она задумчиво отошла к своему мольберту. Аглая взглянула на портрет только мельком, прищурилась, выдвинула нижнюю губку, отошла и села к стороне, сложив руки. Генеральша позвонила. – Позвать сюда Гаврилу Ардалионовича, он в кабинете, – приказала она вошедшему слуге. – Maman! – значительно воскликнула Александра. – Я хочу ему два слова сказать – и довольно! – быстро отрезала генеральша, останавливая возражение. Она была видимо раздражена. – У нас, видите ли, князь, здесь теперь всё секреты. Всё секреты! Так требуется, этикет какой-то, глупо. И это в таком деле, в котором требуется наиболее откровенности, ясности, честности. Начинаются браки, не нравятся мне эти браки… – Maman, что вы это? – опять поспешила остановить ее Александра. – Чего тебе, милая дочка! Тебе самой разве нравятся? А что князь слушает, так мы друзья. Я с ним, по крайней мере. Бог ищет людей, хороших, конечно, а злых и капризных ему не надо; капризных особенно, которые сегодня решают одно, а завтра говорят другое. Понимаете, Александра Ивановна? Они, князь, говорят, что я чудачка, а я умею различать. Потому сердце главное, а остальное вздор. Ум тоже нужен, конечно… может быть, ум-то и самое главное. Не усмехайся, Аглая, я себе не противоречу: дура с сердцем и без ума такая же несчастная дура, как и дура с умом без сердца. Старая истина. Я вот дура с сердцем без ума, а ты дура с умом без сердца; обе мы и несчастны, обе и страдаем. – Чем же вы уж так несчастны, maman? – не утерпела Аделаида, которая одна, кажется, из всей компании не утратила веселого расположения духа. – Во-первых, от ученых дочек, – отрезала генеральша, – а так как этого и одного довольно, то об остальном нечего и распространяться. Довольно многословия было. Посмотрим как-то вы обе (я Аглаю не считаю) с вашим умом и многословием вывернетесь, и будете ли вы, многоуважаемая Александра Ивановна, счастливы с вашим почтенным господином?.. А!.. – воскликнула она, увидев входящего Ганю: – вот еще идет один брачный союз. Здравствуйте! – ответила она на поклон Гани, не пригласив его садиться. – Вы вступаете в брак? – В брак?.. Как?.. В какой брак?.. – бормотал ошеломленный Гаврила Ардалионович. Он ужасно смешался. – Вы женитесь? спрашиваю я, если вы только лучше любите такое выражение? – Н-нет… я… н-нет, – солгал Гаврила Ардалионович, и краска стыда залила ему лицо. Он бегло взглянул на сидевшую в стороне Аглаю и быстро отвел глаза. Аглая холодно, пристально, спокойно глядела на него, не отрывая глаз, и наблюдала его смущение. – Нет? Вы сказали: нет? – настойчиво допрашивала неумолимая Лизавета Прокофьевна; – довольно, я буду помнить, что вы сегодня в среду утром на мой вопрос сказали мне: “нет”. Что у нас сегодня, среда? – Кажется, среда, maman, – ответила Аделаида. – Никогда дней не знают. Которое число? – Двадцать седьмое, – ответил Ганя. – Двадцать седьмое? Это хорошо по некоторому расчету. Прощайте, у вас, кажется, много занятий, а мне пора одеваться и ехать; возьмите ваш портрет. Передайте мой поклон несчастной Нине Александровне. До свидания, князь-голубчик! Заходи почаще, а я к старухе Белоконской нарочно заеду о тебе сказать. И послушайте, милый: я верую, что вас именно для меня бог привел в Петербург из Швейцарии. Может быть, будут у вас и другие дела, но главное для меня. Бог именно так рассчитал. До свидания, милые. Александра, зайди ко мне, друг мой. Генеральша вышла. Ганя, опрокинутый, потерявшийся, злобный, взял со стола портрет и с искривленной улыбкой обратился к князю. – Князь, я сейчас домой. Если вы не переменили намерение жить у нас, то я вас доведу, а то вы и адреса не знаете. – Постойте, князь, – сказала Аглая, вдруг подымаясь с своего кресла, – вы мне еще в альбоме напишете. Папа сказал, что вы каллиграф. Я вам сейчас принесу… И она вышла. – До свидания, князь, и я ухожу, – сказала Аделаида. Она крепко пожала руку князю, приветливо и ласково улыбнулась ему и вышла. На Ганю она не посмотрела. – Это вы, – заскрежетал Ганя, вдруг набрасываясь на князя, только что все вышли, – это вы разболтали им, что я женюсь! – бормотал он скорым полушепотом, с бешеным лицом и злобно сверкая глазами; – бесстыдный вы болтунишка! – Уверяю вас, что вы ошибаетесь, – спокойно и вежливо отвечал князь, – я и не знал, что вы женитесь. – Вы слышали давеча, как Иван Федорович говорил, что сегодня вечером всё решится у Настасьи Филипповны, вы это и передали! Лжете вы! Откуда они могли узнать? Кто же, чорт возьми, мог им передать, кроме вас? Разве старуха не намекала мне? – Вам лучше знать, кто передал, если вам только кажется, что вам намекали, я ни слово про это не говорил. – Передали записку? Ответ? – с горячечным нетерпением перебил его Ганя. Но в самую эту минуту воротилась Аглая, и князь ничего не успел ответить. – Вот, князь, – сказала Аглая, положив на столик свой альбом, – выберите страницу и напишите мне что-нибудь. Вот перо и еще новое. Ничего что стальное? Каллиграфы, я слышала, стальными не пишут. Разговаривая с князем, она как бы и не замечала, что Ганя тут же. Но покамест князь поправлял перо, отыскивал страницу и изготовлялся, Ганя подошел к камину, где стояла Аглая, сейчас справа подле князя, и дрожащим, прерывающимся голосом проговорил ей чуть не на ухо: – Одно слово, одно только слово от вас, – и я спасен. Князь быстро повернулся и посмотрел на обоих. В лице Гани было настоящее отчаяние; казалось, он выговорил эти слова как-то не думая, сломя голову. Аглая смотрела на него несколько секунд совершенно с тем же самым спокойным удивлением, как давеча на князя, и, казалось, это спокойное удивление ее, это недоумение, как бы от полного непонимания того, что ей говорят, было в эту минуту для Гани ужаснее самого сильнейшего презрения. – Что же мне написать? – спросил князь. – А я вам сейчас продиктую, – сказала Аглая, поворачиваясь к нему; – готовы? Пишите же: “Я в торги не вступаю”. – Теперь подпишите число и месяц. Покажите. Князь подал ей альбом. – Превосходно! Вы удивительно написали; у вас чудесный почерк! Благодарю вас. До свидания, князь… Постойте, – прибавила она, как бы что-то вдруг припомнив, – пойдемте, я хочу вам подарить кой-что на память. Князь пошел за нею; но войдя в столовую. Аглая остановилась. – Прочтите это, – сказала она, подавая ему записку Гани. Князь взял записку и с недоумением посмотрел на Аглаю. – Ведь я знаю же, что вы ее не читали и не можете быть поверенным этого человека. Читайте, я хочу, чтобы вы прочли. Записка была очевидно написана наскоро:
“Сегодня решится моя судьба, вы знаете каким образом. Сегодня я должен буду дать свое слово безвозвратно. Я не имею никаких прав на ваше участие, не смею иметь никаких надежд; но когда-то вы выговорили одно слово, одно только слово, и это слово озарило всю черную ночь моей жизни и стало для меня маяком. Скажите теперь еще одно такое же слово – и спасете меня от погибели! Скажите мне только: разорви всё, и я всё порву сегодня же. О, что вам стоит сказать это! В этом слове я испрашиваю только признак вашего участия и сожаления ко мне, – и только, только! И ничего больше, ничего! Я не смею задумать какую-нибудь надежду, потому что я недостоин ее. Но после вашего слова я приму вновь мою бедность, я с радостью стану переносить отчаянное положение мое. Я встречу борьбу, я рад буду ей, я воскресну в ней с новыми силами! Пришлите же мне это слово сострадания (только одного сострадания, клянусь вам)! Не рассердитесь на дерзость отчаянного, на утопающего, за то, что он осмелился сделать последнее усилие; чтобы спасти себя от погибели. Г. И.”
– Этот человек уверяет, – резко сказала Аглая, когда князь кончил читать, – что слово “разорвите все” меня не скомпрометирует и не обяжет ничем, и сам дает мне в этом, как видите, письменную гарантию, этою самою запиской. Заметьте, как наивно поспешил он подчеркнуть некоторые словечки, и как грубо проглядывает его тайная мысль. Он, впрочем, знает, что если б он разорвал всё, но сам, один, не ожидая моего слова и даже не говоря мне об этом, без всякой надежды на меня, то я бы тогда переменила мои чувства к нему и, может быть, стала бы его другом. Он это знает наверно! Но у него душа грязная: он знает и не решается; он знает и всё-таки гарантии просит. Он на веру решиться не в состоянии. Он хочет, чтоб я ему, взамен ста тысяч, на себя надежду дала. Насчет же прежнего слова, про которое он говорит в записке, и которое будто бы озарило его жизнь, то он нагло лжет. Я просто раз пожалела его. Но он дерзок и бесстыден: у него тотчас же мелькнула тогда мысль о возможности надежды; я это тотчас же поняла. С тех пор он стал меня улавливать; ловит и теперь. Но довольно; возьмите и отдайте ему записку назад, сейчас же, как выйдете из нашего дома, разумеется, не раньше. – А что сказать ему в ответ? – Ничего, разумеется. Это самый лучший ответ. Да вы, стало быть, хотите жить в его доме? – Мне давеча сам Иван Федорович отрекомендовал, – сказал князь. – Так берегитесь его, я вас предупреждаю; он теперь вам не простит, что вы ему возвратите назад записку. Аглая слегка пожала руку князю и вышла. Лицо ее было серьезно и нахмурено, она даже не улыбнулась, когда кивнула князю головой на прощание. – Я сейчас, только мой узелок возьму, – сказал князь Гане, – и мы выйдем. Ганя топнул ногой от нетерпения. Лицо его даже почернело от бешенства. Наконец, оба вышли на улицу, князь с своим узелком в руках. – Ответ? Ответ? – накинулся на него Ганя: – что она вам сказала? Вы передали письмо? Князь молча подал ему его записку. Ганя остолбенел. – Как? Моя записка! – вскричал он: – он и не передавал ее! О, я должен был догадаться! О, пр-р-ро-клят… Понятно, что она ничего не поняла давеча! Да как же, как же, как же вы не передали, о, пр-р-ро-клят… – Извините меня, напротив, мне тотчас же удалось передать вашу записку, в ту же минуту как вы дали, и точно так, как вы просили. Она очутилась у меня опять, потому что Аглая Ивановна сейчас передала мне ее обратно. – Когда? Когда? – Только что я кончил писать в альбом, и когда она пригласила меня с собой. (Вы слышали?) Мы вошли в столовую, она подала мне записку, велела прочесть и велела передать вам обратно. – Про-че-е-сть! – закричал Ганя чуть не во всё горло: – прочесть! Вы читали? И он снова стал в оцепенении среди тротуара, но до того изумленный, что даже разинул рот. – Да, читал, сейчас. – И она сама, сама вам дала прочесть? Сама? – Сама, и поверьте, что я бы не стал читать без ее приглашения. Ганя с минуту молчал и с мучительными усилиями что-то соображал, но вдруг воскликнул: – Быть не может! Она не могла вам велеть прочесть. Вы лжете! Вы сами прочли! – Я говорю правду, – отвечал князь прежним совершенно невозмутимым тоном, – и поверьте: мне очень жаль, что это производит на вас такое неприятное впечатление. – Но, несчастный, по крайней мере, она вам сказала же что-нибудь при этом? Что-нибудь ответила же? – Да, конечно. – Да говорите же, говорите, о, чорт!.. И Ганя два раза топнул правою ногой, обутою в калошу, о тротуар. – Как только я прочел, она сказала мне, что вы ее ловите; что вы желали бы ее компрометировать так, чтобы получить от нее надежду, для того чтобы, опираясь на эту надежду, разорвать без убытку с другою надеждой на сто тысяч. Что если бы вы сделали это, не торгуясь с нею, разорвали бы всё сами, не прося у ней вперед гарантии, то она, может быть, и стала бы вашим другом. Вот и всё, кажется. Да, еще: когда я спросил, уже взяв записку, какой же ответ? тогда она сказала, что без ответа будет самый лучший ответ, – кажется, так; извините, если я забыл ее точное выражение, а передаю как сам понял. Неизмеримая злоба овладела Ганей, и бешенство его прорвалось без всякого удержу: – А! Так вот как! – скрежетал он: – так мои записка в окно швырять! А! Она в торги не вступает, – так я вступлю! И увидим! За мной еще много… увидим!.. В бараний рог сверну!.. Он кривился, бледнел, пенился; он грозил кулаком. Так шли они несколько шагов. Князя он не церемонился нимало, точно был один в своей комнате, потому что в высшей степени считал его за ничто. Но вдруг он что-то сообразил и опомнился. – Да каким же образом, – вдруг обратился он к князю, – каким же образом вы (идиот! прибавил он про себя), вы вдруг в такой доверенности, два часа после первого знакомства? Как так? Ко всем мучениям его не доставало зависти. Она вдруг укусила его в самое сердце. – Этого уж я вам не сумею объяснить, – ответил князь. Ганя злобно посмотрел на него: – Это уж не доверенность ли свою подарить вам позвала она вас в столовую? Ведь она вам что-то подарить собиралась? – Иначе я и не понимаю, как именно так. – Да за что же, чорт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, – суетился он изо всех сил (всё в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и с мыслями собраться не мог), – послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о чем вы именно там говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли вы чего, не у помните ли? – О, очень могу, – отвечал князь, – с самого начала, когда я вошел и познакомился, мы стали говорить о Швейцарии. – Ну, к чорту Швейцарию! – Потом о смертной казни… – О смертной казни? – Да; по одному поводу… потом я им рассказывал о том, как прожил там три года, и одну историю с одною бедною поселянкой… – Ну, к чорту бедную поселянку! Дальше! – рвался в нетерпении Ганя. – Потом, как Шнейдер высказал мне свое мнение о моем характере и понудил меня… – Провалиться Шнейдеру и наплевать на его мнение! дальше! – Дальше, по одному поводу, я стал говорить о лицах, то-есть о выражениях лиц, и сказал, что Аглая Ивановна почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Вот тут-то я и проговорился про портрет… – Но вы не пересказали, вы ведь не пересказали того, что слышали давеча в кабинете? Нет? Нет? – Повторяю же вам, что нет. – Да откуда же, чорт… Ба! Не показала ли Аглая записку старухе? – В этом я могу вас вполне гарантировать, что не показала. Я всё время тут был; да и времени она не имела. – Да, может быть, вы сами не заметили чего-нибудь… О! идиот пр-ро-клятый! – воскликнул он уже совершенно вне себя: – и рассказать ничего не умеет! Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-по-малу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться, до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот “идиот”, которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда всё понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное. – Я должен вам заметить, Гаврила Ардалионович, – сказал вдруг князь, – что я прежде, действительно, был так нездоров, что и в самом деле был почти идиот; но теперь я давно уже выздоровел, и потому мне несколько неприятно, когда меня называют идиотом в глаза. Хоть вас и можно извинить, взяв во внимание ваши неудачи, но вы в досаде вашей даже раза два меня выбранили. Мне это очень не хочется, особенно так, вдруг, как вы, с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке, то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо к себе, а я налево. У меня есть двадцать пять рублей, и я наверно найду какой-нибудь отель-гарни. Ганя ужасно смутился и даже покраснел от стыда. – Извините, князь, – горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость: – ради бога, извините! Вы видите, в какой я беде! Вы еще почти ничего не знаете, но если бы вы знали всё, то наверно бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним… – О, мне и не нужно таких больших извинений, – поспешил ответить князь. – Я ведь понимаю, что вам очень неприятно, и потому-то вы и бранитесь. Ну, пойдемте к вам. Я с удовольствием… “Нет, его теперь так отпустить невозможно, – думал про себя Ганя, злобно посматривая дорогой на князя, – этот плут выпытал из меня всё, а потом вдруг снял маску… Это что-то значит. А вот мы увидим! Всё разрешится, всё, всё! Сегодня же!” Они уже стояли у самого дома.
VIII.
Ганечкина квартира находилась в третьем этаже, по весьма чистой, светлой и просторной лестнице, и состояла из шести или семи комнат и комнаток, самых впрочем обыкновенных, но во всяком случае не совсем по карману семейному чиновнику, получающему даже и две тысячи рублей жалованья. Но она предназначалась для содержания жильцов со столом и прислугой и занята была Ганей и его семейством не более двух месяцев тому назад, к величайшей неприятности самого Гани, по настоянию и просьбам Нины Александровны и Варвары Ардалионовны, пожелавших в свою очередь быть полезными и хоть несколько увеличить доходы семейства. Ганя хмурился и называл содержание жильцов безобразием; ему стало как будто стыдно после этого в обществе, где он привык являться, как молодой человек с некоторым блеском и будущностью. Все эти уступки судьбе и вся эта досадная теснота, – всё это были глубокие душевные раны его. С некоторого времени он стал раздражаться всякою мелочью безмерно и непропорционально, и если еще соглашался на время уступать и терпеть, то потому только, что уж им решено было всё это изменить и переделать в самом непродолжительном времени. А между тем самое это изменение, самый выход, на котором он остановился, составляли задачу не малую, – такую задачу, предстоявшее разрешение которой грозило быть хлопотливее и мучительнее всего предыдущего. Квартиру разделял коридор, начинавшийся прямо из прихожей. По одной стороне коридора находились те три комнаты, которые назначались в наем, для “особенно рекомендованных” жильцов; кроме того, по той же стороне коридора, в самом конце его, у кухни, находилась четвертая комнатка, потеснее всех прочих, в которой помещался сам отставной генерал Иволгин, отец семейства, и спал на широком диване, а ходить и выходить из квартиры обязан был чрез кухню и по черной лестнице. В этой же комнатке помещался и тринадцатилетний брат Гаврилы Ардалионовича, гимназист Коля; ему тоже предназначалось здесь тесниться, учиться, спать на другом, весьма старом, узком и коротком диванчике, на дырявой простыне и, главное, ходить и смотреть за отцом, который всё более и более не мог без этого обойтись. Князю назначили среднюю из трех комнат; в первой направо помещался Фердыщенко, а третья налево стояла еще пустая. Но Ганя прежде всего свел князя на семейную половину. Эта семейная половина состояла из залы, обращавшейся, когда надо, в столовую, из гостиной, которая была, впрочем, гостиною только поутру, а вечером обращалась в кабинет Гани и в его спальню, и, наконец, из третьей комнаты, тесной и всегда затворенной: это была спальня Нины Александровны и Варвары Ардалионовны. Одним словом, всё в этой квартире теснилось и жалось; Ганя только скрипел про себя зубами; он хотя был и желал быть почтительным к матери, но с первого шагу у них можно было заметить, что это большой деспот в семействе. – Где же ваша поклажа? – спросил он, вводя князя в комнату. – У меня узелок; я его в передней оставил. – Я вам сейчас принесу. У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так что и я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя говорит, вы сегодня из Швейцарии? – Да. – А хорошо в Швейцарии? – Очень. – Горы? – Да. – Я вам сейчас ваши узлы притащу. Вошла Варвара Ардалионовна. – Вам Матрена сейчас белье постелит. У вас чемодан? – Нет, узелок. За ним ваш брат пошел; он в передней. – Никакого там узла нет, кроме этого узелочка; вы куда положили? – спросил Коля, возвращаясь опять в комнату. – Да кроме этого и нет никакого, – возвестил князь, принимая свой узелок. – А-а! А я думал, не утащил ли Фердыщенко. – Не ври пустяков, – строго сказала Варя, которая и с князем говорила весьма сухо и только что разве вежливо.
|