Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ЛАТЕРНА МАГИКА 11 страница




Он и научил меня делать фильмы.

Я стал все чаще ездить в Стокгольм и потому снял комна­ту в пансионе фрекен Нюландер на углу Брахегатан и Хумлегордсгатан. Фрекен Нюландер была благородной пожилой да­мой или, скорее, крохотным существом с бледным, умело накрашенным лицом, искрящимися белыми волосами и чер­ными глазами. В ее пансионе жило множество актеров, и забо­тилась она о нас по-матерински. Я обитал в солнечной комна­те окном во двор, ставшей моим надежным прибежищем. Фрекен Нюландер благожелательно закрывала глаза на беспо­рядочность жизни и финансов своих беспокойных жильцов.

В Гётеборге я чувствовал себя неуютно: застегнутый на все пуговицы город, ограниченный мир театра, сотрудники ко­торого общались друг с другом лишь по работе, сотрясавший­ся от детского крика дом, пеленки, рыдающие женщины, беше­ные сцены ревности, нередко вполне оправданные. Выхода не было, измены стали навязчивым правилом.

Эллен знала о моей склонности ко лжи. Ее снедало отчая­ние, она умоляла меня хоть один раз сказать ей правду, но я был не способен говорить правду, уже не представлял себе, где она, эта правда. Во время кратких передышек между боями мы оба ощущали глубокую взаимную привязанность, тела наши понимали и прощали друг друга.

Эллен, в принципе, была хорошим, надежным товарищем. При других, более благоприятных обстоятельствах наша сов­местная жизнь сложилась бы наверняка вполне нормально, но мы мало что знали про самих себя и полагали, что жизнь и должна быть такой, какой она была. Не жаловались на обсто­ятельства, не роптали на обстановку.

Мы боролись, скованные одной цепью, и вместе шли ко дну.

Торстен Хаммарен предоставил мне возможность поста­вить две мои собственные пьесы в Студии — поступок муже­ственный и не безболезненный. Некоторые из сочиненных мною вещей игрались и раньше. Критики были довольно еди­нодушны: Бергман — хороший, даже способный режиссер, но плохой писатель. Под словом «плохой» подразумевалось: на­ивный, по-школьному незрелый, прыщавый, потливый, сенти­ментальный, смехотворный, потешный, никуда не годный, без чувства юмора, противный и так далее.

Меня начал преследовать уважаемый мною в высшей сте­пени Улоф Лагеркранц*. Когда он позднее стал этаким «гуру» по вопросам культуры в «Дагенс Нюхетер», нападки его при­обрели просто гротескный характер. Об «Улыбках летней но­чи» он, например, писал следующее: «Скверная фантазия прыщавого юнца, бесстыдные мечтания незрелой души, без­граничное презрение к художественной и человеческой прав­де — вот силы, создавшие эту «комедию». Мне стыдно, что я ее посмотрел».

* Лагеркранц, Улоф (род. 1911) — писатель, литературный критик. В 1951-1960 гг. возглавлял отдел культуры, а в 1960-1975 гг. был одним из двух главных редакторов крупнейшей шведской газеты «Дагенс Нюхетер».

Сегодня это представляется забавным курьезом. В то время это была отравленная стрела, причинившая горе и страдания.

Торстен Хаммарен, мужественный, веселый человек, мно­го лет подвергался преследованиям одного гётеборгского кри­тика. И вот во время представления «Бишон», смешного, пользовавшегося большой популярностью спектакля, у Тор-стена появился шанс отомстить. В антракте, когда публика, изнемогшая от смеха, уже собиралась выходить из зала, он вы­шел на сцену и попросил минуту внимания. После чего не спе­ша, делая неожиданные паузы и принимая нужное выражение лица, зачитал убийственную рецензию. Зрители наградили его бурными выражениями симпатии. Открытое преследова­ние прекратилось, но взамен началось более утонченное: ос­корбленный критик принялся поносить жену Хаммарена, акт­рису, и его ближайших друзей в театре.

Ныне я занимаю вежливую, разве что не подхалимскую позицию по отношению к моим судьям. Однажды я чуть не из­бил одного из самых вредных из них. Только я размахнулся, намереваясь нанести удар, как он сел на пол среди нотных пю­питров. Пришлось заплатить штраф в 5 тысяч крон, но я счи­тал, что деньги пропали не зря, ибо газета, конечно, больше не позволит ему рецензировать мои спектакли. И, разумеется, ошибся. Он исчез всего на несколько лет, а теперь опять вер­нулся и продолжает изливать свою иссякающую желчь на плоды моих преклонных лет.

Этот критик даже в Мюнхен приехал, дабы, оставаясь вер­ным долгу, исполнить там свои палаческие обязанности. Ве­сенним вечером я увидел его на Максимилианштрассе, пьяно­го в стельку, в легкой майке и чересчур тесных бархатных брюках. Его бритая голова безутешно моталась из стороны в сторону, он приставал к прохожим, желая завязать разговор, но те с отвращением отвергали его попытки. Ему, наверное, было очень холодно и хотелось блевать.

Меня пронзило какое-то секундное побуждение подойти к бедняге и протянуть ему руку — может, помиримся наконец, мы ведь квиты, к чему такая взаимная ненависть спустя столь­ко лет после того происшествия? Но я тут же раскаялся в этом сентиментальном намерении. Вот идет Смертельный враг. Его следует уничтожить. Правда, сейчас он сам себя уничтожает своими отвратительными писаниями, но я еще станцую на его могиле, пожелав вечного пребывания в аду, где он сможет про­водить время за чтением собственных рецензий.

Поскольку жизнь состоит из сплошных противоречий, хо­чу сразу же сказать, что театральный критик Херберт Гревениус — один из моих самых любимых друзей. Почти каждый день встречаемся мы с ним в Драматене: сейчас, когда пишут­ся эти строки, ему восемьдесят шесть лет, он по-прежнему лю­безно-насмешлив и по-прежнему выкуривает свои непремен­ные 50 сигарет в день.

У истоков моего творческого пути стоят два неподкупно-строгих ангела — Торстен Хаммарен и Херберт Гревениус. У Хаммарена я научился ремеслу, у Гревениуса — известной яс­ности мышления. Они терзали меня, формировали, наставляли.

Я безмерно страдал из-за уничижительной критики и про­чих публичных унижений. Гревениус сказал: «Представь себе меловую черту. По одну сторону стоишь ты, по другую — кри­тик. И оба вы развлекаете публику». Помогло. В одной поста­новке у меня был занят спившийся, но гениальный актер. Хаммарен, высморкавшись, изрек: «Подумай, как часто у па­дали из задницы растут лилии». Гревениус, посмотрев один из моих ранних фильмов, сердито пожаловался на провал в сере­дине. Я объяснил, защищаясь, что актер должен был изобра­зить посредственность. На это Гревениус ответствовал: «Нельзя давать посредственности играть посредственность, вульгарной женщине — вульгарную женщину, надутой прима­донне — надутую примадонну». Хаммарен говорил: «Чертов­щина какая-то с этими артистами. Приобретя за годы пьянст­ва собственное лицо, они теряют память».

* * *

Кроме тех шести недель в Германии, я за границей не бы­вал. Как и мой друг и соратник по кино Биргер Мальмстен. И мы решили восполнить этот пробел. Остановились в Каньсюр-Мэр, крохотном городишке, запрятанном высоко в горах между Каннами и Ниццей. В те времена туристам он был не­известен, зато сюда охотно наведывались художники и прочие люди искусства. Эллен удалось получить ангажемент на рабо­ту в качестве хореографа в Лисеберге, дети остались под при­смотром бабушки, все было относительно спокойно. Финан­совые дела временно поправились благодаря тому, что я только что закончил один фильм и подписал контракт на дру­гой — на конец лета. В Кань я прибыл в конце апреля и посе­лился в солнечной комнате с красным кирпичным полом, ви-

дом на гвоздичные плантации в долине и на море, изредка ок­рашиваемое в цвет вина, как говорит Гомер.

Биргера Мальмстена сразу же прибрала к рукам красивая чахоточная англичанка, которая сочиняла стихи и вела бур­ную жизнь. Я же, предоставленный самому себе, расположил­ся на террасе писать сценарий фильма, съемки которого долж­ны были начаться в августе. В то время решения принимались быстро, подготовка была короткой — не успевал испугаться, что было большим преимуществом. Фильм повествовал о мо­лодой паре — музыкантах симфонического оркестра Хель­сингборга. Маскировка практически формальная, речь шла там обо мне и Эллен, об условиях творчества, о вероломстве и верности. И все это — на фоне музыки*.

Я остался в полнейшем одиночестве, ни с кем не разгова­ривал, ни с кем не встречался. Каждый вечер я напивался, и до постели добирался с помощью la patronne**, женщины, по-ма­терински озабоченной моим пристрастием к алкоголю. Каж­дое утро в девять часов я тем не менее уже сидел за письмен­ным столом, а изрядное похмелье пришпоривало мою творческую активность.

Мы с Эллен начали потихоньку обмениваться нежными любовными посланиями. Под влиянием робкой надежды на возможное светлое будущее нашего истерзанного брака образ героини превращался в чудо красоты, верности, ума и челове­ческого достоинства. Герой же, наоборот, выходил надутой бездарью — вероломным, лживым, напыщенным.

Ко мне проявляла застенчивый, но упорный интерес одна художница, наполовину американка, наполовину русская, ат­летического сложения, но с хорошей фигурой, черными как ночь волосами, сверкающим взглядом и щедрым ртом. Клас­сическая амазонка, излучавшая неудержимую чувственность. Выдерживаемая мною верность жене придавала особую ост­роту нашим отношениям. Она рисовала, я писал — две одино­кие души в неожиданном творческом союзе.

Конец фильма получился ужасно трагическим: героиня погибала при взрыве примуса (возможно, потаенное жела­ние), нещадно эксплуатировался финал Девятой симфонии Бетховена, и герой осознавал, что существует «радость, кото-

* Речь идет о фильме И. Бергмана «К радости» (1950). ** хозяйка (франц.).

рая превыше радости». Эту истину сам я осознал лишь спустя тридцать лет.

Забрав Биргера Мальмстена с «венериной горы», я со сле­зами на глазах распрощался с la patronne и с моей amitié passionnée* и уехал домой. Сценарий с определенными колебани­ями был одобрен.

Свидание с Эллен было недолгим и малоудачным: я обна­ружил, что моя жена общается с художницей-лесбиянкой, и это вызвало у меня дикий приступ ревности. Все-таки мы кое-как помирились, я отправился в Стокгольм и приступил к съемкам. Мои приятели Биргер Мальмстен и Стиг Улин игра­ли двух бедолаг, а Май-Бритт Нильссон в роли жены удалось придать этому чудовищно идеализированному образу некото­рое подобие достоверности, что только подтверждало ее гени­альность.

Натурные съемки проходили в Хельсингборге. Как-то в начале августа мы снимали сцену бракосочетания главных ге­роев в ратуше, там же, где несколько лет назад совершали эту процедуру мы с Эллен. Еженедельник «Фильмжурнален» ре­шил сделать репортаж, посвященный фильму и его создате­лям. Эту честь нам оказала очаровательный главный редактор Гунилла Хольгер, приехавшая в сопровождении другой жур­налистки, Гун Хагберг. Руководство съемочной группы, чувст­вуя себя обязанным и донельзя очарованное главным редакто­ром, наскребло последние представительские деньги и устроило обед в «Гранде».

После обеда я и Гун пошли прогуляться вдоль Пролива. Стояла теплая безветренная ночь. Мы с удовольствием цело­вались, договорившись — в состоянии некоторой простра­ции — увидеться по возвращении группы в Стокгольм. Корре­спонденты «Фильмжурналена» отбыли, и я все это выкинул из головы.

Вернулись мы в середине августа. Вдруг позвонила Гун и предложила пообедать в ресторане «Каттелен», а потом схо­дить в кино. Преодолев минутное замешательство, я с радос­тью согласился.

Далее события разворачивались с необыкновенной быст­ротой. В конце следующей недели мы поехали в Трусу, сняли номер в гостинице, легли в постель и встали только утром в понедельник, успев принять решение сбежать в Париж — каж-

* подруга сердца (франц.).

дый как бы сам по себе, а на самом деле тайно вместе. В Пари­же находился тогда в качестве стипендиата Вильгот Шёман*. По его первому роману собирался снимать фильм Густав Муландер, уже отвергший несколько вариантов сценариев. В по­исках последней возможности спасти ситуацию мне было ве­лено, бросив оставшиеся дела по моему только что законченному фильму, отправляться в Париж к закусившему удила Вильготу. Гун же, по заданию какого-то еженедельника, должна была написать о показах мод. Двух своих малолетних сынишек она оставила на компетентное попечение няни-фин­ки. Ее законный супруг уже полгода как пребывал на семей­ной каучуковой плантации в Юго-Восточной Азии.

Я съездил в Гётеборг, чтобы поговорить с женой. Дело близилось к ночи, она уже легла, но обрадовалась неожидан­ному визиту. Не снимая плаща, я присел на край кровати и рассказал все, что можно было рассказать.

Тот, кому интересны дальнейшие события, может их уз­нать из третьей части «Сцен из супружеской жизни». Единст­венное отличие — образ любовницы Паулы. Гун была, скорее, ее противоположностью, что называется Девушкой с большой буквы: красивая, высокая, спортивная, с яркими синими гла­зами, сочными, красиво изогнутыми губами, искренним сме­хом, открытая, гордая, цельная, исполненная женской силы натура, но — лунатик.

Гун ничего про себя не знала, ее это не интересовало, в жизнь она вступила с открытым забралом, без защиты, без зад­них мыслей, правдивая и бесстрашная. Не обращала внимания на регулярно обострявшуюся язву желудка, только пару дней не пила кофе и принимала лекарства, и все опять было в по­рядке. Не заботили ее и плохие отношения с супругом: рано или поздно любой брак надоедает, а супружескую близость можно спасти с помощью мази. Она не задумывалась над пе­риодически мучившими ее кошмарами — наверное, просто что-то не то съела или выпила лишнего. Жизнь — конкретна и великолепна, Гун — неотразима.

* Шёман, Давид Харалъд Вильгот(род.1924) — шведский режиссер, сцена­рист, критик, актер. Работал ассистентом у Бергмана. Первая самостоя­тельная постановка — фильм «Любовница» (1962). Далее поставил «491» (1963), «Одежда» (1964), «Постель для брата и сестры в 1782 году» (1965), «Я любопытна (в желтом)» (1967), «Я любопытна (в голубом)» (1968), «Вы лжете!» (1969), «Счастливчики» (1970), «Супруги Тролль» (1971), «Пригоршня любви» (1974) и др.

Наша влюбленность была душераздирающей и с самого начала несла в себе всевозможные несчастья.

Мы выехали рано утром 1 сентября 1949 года и к вечеру были в Париже. Поселились в респектабельной семейной гос­тинице на рю Сент-Анн, узенькой улочке, пересекавшей аве­ню де ла Опера. В узкой точно гроб комнате кровати стояли не рядом, а друг за дружкой, окно выходило в тесный дворик. Вы­сунувшись из окна, можно было шестью этажами выше разли­чить лоскут раскаленного добела летнего неба. В помещении же было холодно, сыро и затхло. В асфальте были проделаны окна, пропускавшие дневной свет в кухню гостиницы. Там в глубине шевелились похожие на трупных червей люди в бе­лом. Из этой преисподни поднимался отвратительный запах отбросов и чада. Желающих получить более подробную ин­формацию отсылаю к кадрам, показывающим комнату любов­ников в «Молчании».

Измученные, перепуганные, мы сидели каждый на своей кровати. Я сразу же понял, что это Бог меня наказал за послед­нее предательство: радость Эллен по поводу моего неожидан­ного появления, ее улыбка — вся картина всплыла перед гла­зами с безжалостной четкостью. И будет всплывать снова и снова, как ни сопротивляйся.

На следующее утро Гун, переговорив по-французски с мо­гучим портье гостиницы, протянула ему купюру в 10 тысяч франков (тысяча франков тогда равнялась 15 кронам), и мы перебрались в удобную, окнами на улицу комнату, к которой примыкала огромная, размером с церковь, ванная с цветными стеклами, обогревательным змеевиком в полу и внушитель­ными умывальниками. Одновременно на самой верхотуре я снял чуланчик, где стояли шаткий письменный стол, скрипу­чая кровать, биде и откуда открывалась величественная пано­рама парижских крыш на фоне Эйфелевой башни.

В Париже мы провели три месяца, время, во всех смыслах определившее нашу дальнейшую жизнь — и ее и мою.

Летом 1949 года мне исполнился тридцать один год. До сих я трудился, в общем-то, тяжко, без перерывов. Поэтому встреча с по-осеннему теплым Парижем произвела на меня ошеломляющее впечатление. Влюбленность, расцветавшая на благоприятной почве, не подгоняемая временем, пробила брешь в запертых комнатах, стены рухнули, я свободно ды­шал. Предательство по отношению к Эллен и детям затяну­лось дымкой, и хотя я чувствовал его постоянное присутствие,

оно оказывало, как ни странно, какое-то стимулирующее дей­ствие.

Эти месяцы я жил и дышал в центре дерзкого спектакля, неподкупно правдивого и потому столь необходимого. Рас­плачиваться за это, как оказалось, пришлось дорогой ценой.

Письма из дома не радовали. Эллен писала, что дети боле­ют, а у нее экзема на руках и ногах, выпадают волосы. Уезжая, я оставил ей значительную по тому времени сумму денег. Те­перь она жаловалась, что деньги кончаются. Муж Гун спешно возвратился в Швецию. Его семья направила к ней адвоката, угрожавшего судебным процессом: часть фамильного состоя­ния была записана на Гун.

Но мы старались не давать этим заботам одолевать нас. Как из рога изобилия сыпались на наши головы впечатления и переживания.

Самым важным из них было знакомство с Мольером. На семинарах по истории литературы я с трудом одолел кое-ка­кие его пьесы, но ни черта не понял и отнесся к ним с полным равнодушием, как к чему-то безнадежно устаревшему.

И вот провинциальный самородок из Скандинавии попа­дает в «Комеди Франсэз» на «Минзантропа» в исполнении красивой, молодой, эмоциональной труппы. Впечатление не поддается описанию. Сухой александрийский стих расцвел и заиграл. Люди на сцене проникли — через мои чувства — в са­мую душу. Так все и было, знаю, что это звучит смешно, но так это и было: вместе со своими толкователями Мольер проник в мое сердце, чтобы остаться там навсегда. В моем духовном кровообращении, подключенном ранее к Стриндбергу, откры­лась артерия для Мольера.

В одно из воскресений мы побывали в «Одеоне», филиале Национальной сцены, где давали «Арлезианку» на музыку Бизе. Пьеса — французский вариант «Вермландцев»*, только хуже.

Театр был набит битком — родители с детьми, бабушки, тетки и дядья. Публика бурлила в предвкушении, умытые круглые лица, опрятные люди, в желудках переваривается воскресный «coq au vin»**: мелкая буржуазия Франции на экс­курсии в мир театра.

* «Вермландцы» — музыкально-драматическое произведение шведского писателя Ф.-А. Дальгрена (1916-1895), история «деревенских Ромео и Джульетты».

** «петух в вине» — национальное французское блюдо.

Поднялся занавес, открыв жуткие декорации времен Грабова*. Роль юной героини исполняла знаменитая сосьетерка, перевалившая пенсионный возраст. Играла она с какой-то хрупкой силой, кричаще-желтый парик подчеркивал острый носик на размалеванном старушечьем лице. Декламация то шла шагом, то пускалась галопом, героиня бросалась на поло­вицы возле освещенной на полную мощь рампы. Оркестр из 35 человек играл, не особенно напрягаясь, чувствительную му­зыку, пропуская повторы, оркестранты входили и выходили, непринужденно переговаривались, гобоист пил вино. Героиня, издав душераздирающий крик, еще раз грохнулась на пол.

И тут в темном зале послышался странный звук. Я огля­нулся и, к своему изумлению, обнаружил, что все плачут — не­которые потихоньку, закрываясь носовыми платками, другие открыто, с наслаждением. Мсье Лебрэн, сидевший рядом со мной господин с гладко зачесанными на пробор волосами и ухоженными усами, трясся точно в лихорадке, из черных круг­лых глаз катились на розовые выбритые щеки прозрачные слезы, пухлые ручонки беспомощно елозили по безукоризнен­но отглаженным брюкам.

Упал занавес, и разразилась буря аплодисментов. На аван­сцену вышла пожилая девушка в съехавшем набок парике и, приложив узкую руку к костистой груди, замерла, рассматри­вая публику темными, бездонными глазами — она все еще пре­бывала в трансе. Но вот она наконец очнулась, выведенная из транса восторженными криками верных поклонников — тех, кто прожил целую жизнь вместе с Арлезианкой, тех, кто каж­дое божье воскресенье совершал паломничество в театр, спер­ва держась за бабушкину руку, а теперь с собственными вну­ками. То, что мадам Герлэн год за годом на той же самой сцене в определенное время бросалась на пол рядом с рампой, горь­ко жалуясь на жестокость жизни, давало им ощущение устой­чивости бытия.

Зрители орали, старушка, стоявшая на безжалостно осве­щенной площадке, еще раз тронула сердца своих верных обо­жателей: театр как чудо. Я глазел с молодым беспощадным любопытством на этот спектакль в спектакле. «Холодным лю­дям присуща сентиментальность», — сказал я Гун, после чего

* Грабов, Карл Людвиг (1847-1922) — шведский театральный художник. Его декорации в духе немецкой театральной живописи конца XIX в. отме­чены псевдорсалистическим, романтизированным стилем.

мы поднялись на Эйфелеву башню, чтобы уж заодно побывать и там.

Перед театром мы поели в изысканном ресторанчике на­против «Одеона». В последующие часы подогретые в вине почки успели миновать несколько промежуточных станций, и вот, когда мы находились на самой вершине Башни, любуясь знаменитой панорамой, бесчисленная армада кишечных бак­терий, обитающих в почках, пошла в атаку. И у меня и у Гун начались ужасающие спазмы, и мы ринулись к лифтам. Боль­шие щиты оповещали, что лифты в течение двух часов рабо­тать не будут в связи с забастовкой в поддержку длительной борьбы мусорщиков. Пришлось спускаться спиральной лест­ницей — предотвратить катастрофу не было никакой возмож­ности. Немыслимо услужливый таксист постелил на заднее сиденье газеты и отвез воняющую, находившуюся в полубес­сознательном состоянии пару в гостиницу, где мы провели по­следующие сутки в обнимку — по очереди и вместе — со стуль­чаком, добираясь до него ползком. До этого стыдливость нашей любви не позволяла нам пользоваться этим удобством ванной комнаты. При надобности мы на цыпочках пробира­лись в гораздо менее роскошное заведение в коридоре. Теперь скромность одним ударом была отброшена в сторону. Эти фи­зические мучения определенно сблизили нас еще больше.

Сценарий Вильгота Шёмана был закончен, он уехал до­мой. Нам, предоставленным теперь самим себе, его сильно не хватало. Фактического повода нашего пребывания в Париже больше не существовало. Похолодало. С равнин стлался ту­ман, лишая меня возможности видеть с моего наблюдательно­го пункта под крышей гостиницы Эйфелеву башню. Я написал пьесу под названием «Юаким Обнаженный». Главный ге­рой — режиссер немого кино, последователь Мельеса. Под ок­нами его скверной студии течет бездонный канал. Герой ловит говорящую рыбку, порывает с семьей и рассказывает сказку о том, как однажды Эйфелевой башне надоело быть Эйфелевой башней, и она, покинув свое прежнее место, переместилась в Ла-Манш. Потом башню начинает мучить совесть, и она воз­вращается. А Юаким становится членом святого братства, превратившего самоубийство в осмысленный ритуал.

Единственный имевшийся экземпляр пьесы я отдал — в какой-то безумной надежде — в Драматен, где он бесследно исчез, может, и к лучшему.

Мы бесцельно бродили по городу, плутали, отыскивали знакомые места и вновь забредали неизвестно куда. Забира­лись к шлюзам в Марне, Порт-Оретей и Ла Пи. Отыскали Отель дю Норд и небольшой увеселительный парк в Венсенском лесу.

Выставка импрессионистов. «Кармен» Ролана Пети. Барро в роли господина К. в «Процессе»: антипсихологический стиль игры, чуждый, но привлекательный. Серж Лифарь, пре­старелое чудище в «Послеполуденном отдыхе фавна» — жир­ный распутник с полуоткрытым мокрым ртом, бесстыдно ис­точающий все грехи 20-х годов. Концерт Равеля для левой руки субботним вечером в Театре Елисейских полей. Могу продолжить: «Федра» Расина — тихая, но все же фурия; «Осуждение Фауста» — Берлиоз в «Гранд-опера» с использо­ванием всех средств; балеты Баланчина; Синематека — удиви­тельный мсье Ланглуа с полоской грязи на белоснежном во­ротничке. Показывали «Травлю» и «Тюрьму», приняли дружелюбно; я посмотрел фильмы Мельеса и французские не­мые фарсы, «Жюдекса» Фёйада и «Страницы из книги Сата­ны» Дрейера. Впечатления накладывались на впечатления. Неутолимый голод.

Как-то вечером мы отправились в «Атеней» посмотреть Луи Жуве в пьесе Жироду. В ряду перед нами, чуть наискосок, сидела Эллен. Она обернулась с улыбкой на губах. Мы сбежа­ли. Прибыл адвокат — в голубом костюме и красном галстуке, посланный родственниками наставить Гун на путь истинный. Они договорились вместе пообедать. Стоя у окна нашего но­мера, я смотрел, как они удаляются по рю Сент-Анн. Гун была в туфлях на высоченных каблуках, рядом с ней оживленно же­стикулировавший адвокат казался коротышкой. Черное лег­кое платье плотно обтягивало ее бедра, рука коснулась стри­женых пепельных волос. Я не надеялся на ее возвращение. И когда она появилась к вечеру, расстроенная, напряженная, я задал ей лишь один вопрос, повторяя его с бешенством манья­ка: «Ты спала с адвокатом? Ты спала с ним? Признайся, ведь ты спала с ним! Я знаю, ты с ним спала».

Вскоре страх облечет в плоть и кровь причину страха.

Студено-хмурым декабрьским днем мы поселились в пан­сионе на Страндвеген, причем, в соответствии со шведским гостиничным уставом, занять один номер нам не разрешили.

Гун под угрозой лишиться детей очень скоро пала духом и вернулась в свою виллу на Лидингё, к мужу, у которого было достаточно времени, чтобы придумать действенный способ мщения. Мне же предстояла поездка в Гётеберг — завершить последнюю по контракту постановку.

Нам запретили встречаться, говорить по телефону, писать письма. Любая попытка контакта увеличивала для Гун риск потерять детей. В те времена закон был строг по отношению к матери, «сбежавшей из дома». Мне удалось снять крохотную квартирку (я до сих пор ее снимаю), куда я и перебрался — с четырьмя пластинками, грязным нижним бельем и треснутой чашкой. С горя написал сценарий фильма под названием «Летняя игра», либретто еще одного сценария и пьесу, впос­ледствии утерянную. Ходили слухи, что производство филь­мов вскоре будет прекращено в знак протеста продюсеров про­тив государственного налога на увеселения. Для меня подобная акция означала бы финансовую катастрофу, по­скольку я содержал две семьи.

Вскоре после Рождества Гун вырвалась из цепей униже­ния, отказавшись дальше жить по мужниным правилам. Мы сняли — за бешеные деньги — четырехкомнатную меблиро­ванную квартиру на последнем этаже красивого старинного особняка на Эстермальме и переехали туда всей компанией — я, Гун, ее два сынишки и нянька-финка. Гун сидела без рабо­ты, и теперь я должен был содержать три семьи.

Последующие события можно изложить в нескольких словах. Гун забеременела, в конце лета было остановлено про­изводство фильмов, меня уволили из «Свенск Фильминдустри», а после двух неудачных постановок подряд во вновь со­зданном театре Лоренса Мармстедта, куда меня прочили на место художественного руководителя, выгнали и оттуда.

Осенним вечером позвонил муж Гун и предложил, вместо того чтобы затевать процесс, примириться и решить дело мир­ным путем. Он попросил разрешения поговорить с ней с глазу на глаз — в случае, если соглашение будет достигнуто, они вместе посетят адвоката для составления контракта. Я запре­тил Гун встречаться с мужем наедине. Но она была неумоли­ма: он так ласково и униженно говорил по телефону, чуть не плакал. Вечером он заехал за Гун на своей машине. Она при­шла домой в четыре утра — лицо каменное, ответы уклончи­вые. Смертельно хочется спать, поговорим завтра утром и во все другие дни. Я отказался оставить ее в покое и потребовал,

чтобы она объяснила, что случилось. Гун рассказала, что муж отвез ее в лес Лилль-Яне и там изнасиловал. Бросив ее одну, я выбежал из дому и помчался куда глаза глядят.

Я так никогда и не узнал, что же произошло в действи­тельности. Никакого изнасилования в физическом смысле на­верняка не было. Возможно, он использовал метод психологи­ческого насилия: переспишь со мной, получишь детей.

Не знаю, как было на самом деле. Гун была на четвертом месяце. Я вел себя как ревнивый ребенок, оставив ее в одино­честве, без помощи. Есть живые картины, обладающие цветом и звуком, навечно вставленные в проектор души, извивающей­ся лентой тянутся они через всю жизнь, сохраняя неизменную резкость, неизменно объективную четкость. И лишь собствен­ное восприятие неумолимо и безжалостно движется навстречу истине.

Возможность совместными усилиями преодолеть кризис испарилась меньше чем за час. Было ясно, что это начало кон­ца, хотя мы и цеплялись друг за друга в отчаянной попытке примирения.

В то утро, когда должно было начаться судебное разбира­тельство, процесс отменили, так как адвокат Гун грозился об­народовать финансовые махинации супруга. Не знаю подроб­ностей, но процесс дематериализовался. Развод прошел вполне безболезненно, и Комиссия по охране детства, проведя унизительное расследование, вынесла решение, согласно ко­торому Гун получала право на воспитание детей.

Таким образом, драма благополучно завершена, любви на­несена кровоточащая рана, а на первый план выдвинулась эко­номическая проблема, затмившая все остальное. Деньги подо­шли к концу, запрет на производство фильмов по-прежнему оставался в силе, с меня ежемесячно требовали значительные суммы для выплаты алиментов двум женам и пятерым детям. Стоило задержать деньги хоть на два дня, тут же как из-под земли вырастала на пороге разгневанная дама из Комиссии по охране детства и читала мне мораль по поводу моей распутной жизни. Каждое посещение семьи в Гётеборге, начинавшееся вежливо-формально, заканчивалось дикими сценами, руко­прикладством и детскими воплями ужаса.

В конце концов я пошел на унижение и обратился в «Свенск Фильминдустри» с просьбой о займе. Заем мне пре­доставили, вынудив одновременно подписать контракт на пять фильмов, по которому я получал и за сценарий и за ре-







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 183. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2019 год . (0.012 сек.) русская версия | украинская версия