Студопедия — Последняя милость
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Последняя милость

 

Бренд

Бренд Genetic-test и фирменный стиль компании был разработан Шведскими дизайнерами. Персонажем стала африканская зебра по имени Адам. Почему зебра? Также как и первый человек на земле, зебры появились в Африке. Рисунок на теле зебры представляет собой черно-белые линии и узоры, подобные отпечаткам пальцев человека. Так же как и отпечатки, рисунок на теле зебры уникален и неповторим. Яркий и красочный фирменный стиль помогает привлечь внимание клиентов и отлично выделяет новую и интересную услугу.

Программно аппаратный комплекс Genetic-test

Программно Аппаратный Комплекс представляет собой систему, состоящую из сканера отпечатков пальцев подключенного через USB соединение к персональному компьютеру, на который установлена программа-клиент имеющая доступ к удаленному серверу, где происходит анализ данных.

Программно Аппаратный Комплекс Genetic-test прошел лабораторные испытания на базе Новосибирского государственного технического университета и получил сертификат соответствия Новосибирского Центра сертификации и мониторинга качества.

Развитие

Компания постоянно ведет исследования в области дерматоглифики и совершенствует программное обеспечение. Информативность отчета постоянно пополняется новыми страницами с графиками и интересной информацией. Все пожелания пользователей программного обеспечения учитываются и оперативно обрабатываются. Мы приглашаем к сотрудничеству учреждения и ученых ведущих исследования в области дермотоглифики.

Академгородок

Наша компания является резидентом Академгородке города Новосибирска, который является одним из важнейших научных и образовательных центров России. На его территории расположены десятки научно-исследовательских институтов, Президиум Сибирского отделения Российской академии наук (СО РАН), Новосибирский государственный университет и большое количество инновационных компаний.

ПОСЛЕДНЯЯ МИЛОСТЬ

Предисловие


«Последняя милость», короткий роман из времен войны 1914 года и русской революции, был написан в Сорренто в 1938 году и увидел свет за несколько недель до Второй мировой войны, в 1939-м, то есть спустя двадцать лет после описанных в нем событий. Сюжет далек от нас и в то же время очень нам близок — далек потому, что бесчислен­ное множество эпизодов Гражданской войны за двадцать лет заслонило те события, близок же потому, что душев­ные смуты, описанные в романе, мы переживаем и сей­час, даже сильнее, чем когда-либо. В основе романа лежит подлинная история, и три центральных персонажа, кото­рых в книге зовут Эрик, Софи и Конрад, изображены по­чти в точности так, как описал их мне близкий друг глав­ного героя.
История эта тронула меня, как, надеюсь, тронет она и читателя. Кроме того, с чисто литературной точки зрения в ней, как мне показалось, содержатся все элементы, при­сущие классической трагедии, и она, таким образом, пре­красно вписывается в рамки традиционной французской повести, унаследовавшей, на мой взгляд, некоторые чер­ты этого жанра. Единство времени, места и, как исключи­тельно удачно определил некогда Корнель, единство угро­зы; действие, сосредоточенное вокруг двух-трех героев, из которых по крайней мере один достаточно трезво мыс­лит, чтобы пытаться разобраться в себе и сам себя судит; наконец, неизбежность трагической развязки, к которой всегда приводит страсть, хотя в повседневной жизни она, как правило, принимает более скрытые или невыражен­ные формы. Да и само место действия, затерянный уго­лок Прибалтики, отрезанный от мира революцией и вой­ной, как нельзя лучше — по причинам, аналогичным тем, что так блестяще изложил Расин в предисловии к «Баязету», — отвечало условиям трагической игры, очистив исто­рию Софи и Эрика от рутины будней и позволив взгля­нуть на совсем недавние события с некоторого расстояния, почти равноценного временной дистанции.
Я писала эту книгу не для того, чтобы воссоздать не­кую среду или определенную эпоху, — по крайней мере, это не было главным. Но психологическая правда, к кото­рой мы стремимся, слишком тесно связана с личным и частным, чтобы мы могли с чистой совестью, как это дела­ли до нас наши учителя из классической эпохи, игнориро­вать или обходить молчанием внешние факторы, несом­ненно влияющие на сюжет. Местечко, которое я назвала Кратовице, не могло быть лишь преддверием трагедии, а кровавые эпизоды Гражданской войны — только расплыв­чато-красным фоном истории любви. Без созданного ими состояния перманентного отчаяния, в котором пребыва­ют герои, их дела и поступки были бы необъяснимы. Эти мужчина и женщина, которых я знала лишь по краткому изложению перипетий их любви, могли ожить лишь в этом неотъемлемом от них освещении и, насколько воз­можно, в исторически достоверных обстоятельствах. В ре­зультате сюжет, выбранный мною потому, что я нашла в нем конфликт страстей и сильных характеров практичес­ки в чистом виде, заставил меня знакомиться со штабны­ми картами, выяснять подробности у очевидцев и подни­мать в архивах старые газеты и фотографии, искать смутные тени, слабые отголоски, только и долетавшие в то время до Западной Европы от почти не освещавшихся военных действий на границе маленькой северной стра­ны. Позже непосредственные участники той самой вой­ны в Прибалтике — двое или трое, независимо друг от друга, — заверяли меня, что «Последняя милость» очень походит на их воспоминания, и это было для меня луч­шей оценкой моей книги, чем любые положительные от­зывы критики.
История написана от первого лица, в форме монолога главного героя, — этим приемом я часто пользовалась, пото­му что он не оставляет в книге места точке зрения автора или, по крайней мере, его комментариям, и еще потому, что он позволяет показать человека наедине с собствен­ной жизнью, пытающегося более или менее честно осмыс­лить ее и, прежде всего, вспомнить. Не будем, однако, за­бывать, что длинный рассказ из уст главного героя романа, обращенный к сочувственно-безмолвным слушателям, — это все-таки литературная условность: с такой скрупулез­ной детальностью и логической последовательностью рас­сказывать о себе может герой в «Крейцеровой сонате» или «Имморалисте», но никак не в жизни: реальная исповедь обычно бывает более отрывочной или, наоборот, перегру­женной повторами, более путаной, менее внятной. Разуме­ется, эти оговорки относятся и к рассказу, который ведет герой «Последней милости» в зале ожидания, обращаясь к слушающим его вполуха попутчикам. Но, приняв эту изначальную условность, во власти автора показать живо­го человека со всеми достоинствами и недостатками, вы­раженными его собственными характерными словечка­ми, с его правотой и неправотой, с его предрассудками, о которых он не знает сам, с его откровенной ложью и лжи­выми откровениями, о чем-то умалчивающего, а что-то даже и забывающего.
Такая литературная форма имеет и свой недостаток: она более, чем любая другая, требует от читателя сотруд­ничества, вынуждая его домысливать события и людей, которые он видит сквозь «я» героя, как предметы сквозь толщу воды. В большинстве случаев этот прием — рассказ от первого лица — представляет рассказчика в выгодном свете; но в «Последней милости» искажение, неизбежное, когда человек говорит о себе, имеет обратный эффект. Такой человек, как Эрик фон Ломонд, мыслит наперекор самому себе; боязнь впасть в ошибку заставляет его истолковывать свои поступки, если они вызывают сомнение, непременно в худшую сторону; страх перед зависимос­тью заковывает в броню жестокости, ненужную по-насто­ящему жестокому человеку; гордыня в нем постоянно мешает гордости. В результате наивный читатель может увидеть в Эрике фон Ломонде садиста, а не человека, ре­шившегося бестрепетно посмотреть в лицо страшным вос­поминаниям, бездушного солдафона, забывая, что бездуш­ного солдафона как раз нисколько не терзала бы память о том, как он заставил кого-то страдать, или, скажем, убеж­денного антисемита, — в то время как этот человек, для которого зубоскальство в адрес евреев является одной из составляющих кастового конформизма, не скрывает сво­его восхищения мужеством лавочницы-еврейки, а Григо­рия Лоева включает в героический круг погибших друзей и врагов.
И, как нетрудно догадаться, в запутанном клубке люб­ви и ненависти отчетливее всего проявляется дистанция между образом рассказчика, нарисованным им самим, и тем, кто он есть или был на самом деле. Эрик словно ото­двигает на второй план Конрада Реваля — мы видим весь­ма расплывчатый портрет пылко любимого им друга, — потому что, во-первых, не в его характере распространять­ся о том, что ему всего дороже, а во-вторых, что, собствен­но, он может сказать равнодушным слушателям о друге, который ушел, не успев сложиться и проявиться как лич­ность? Чуткое ухо, быть может, распознает в некоторых его намеках на друга притворную развязность и едва уло­вимое раздражение, с которыми говорят о тех, кого слиш­ком любили. Софи он, напротив, отводит главную роль и живописует ее мастерски, вплоть до слабостей и потуг на бесчинства, не только потому, что любовь девушки льстит ему, даже льет бальзам на душу, - дело в том, что кодекс чести Эрика предполагает уважение к противнице, какой является нелюбимая женщина. Другие искажения кар­тины не столь осознанны. Этот человек, между прочим, не лишеный прозорливости, сам того не желая, предвзято судит о чувствах, владевших им в юности: возможно, он был влюблен в Софи сильнее, чем говорит, и наверняка ревновал ее больше, чем его самолюбие позволяет ему при­знать; с другой стороны, то, что ему претит напористая страсть девушки, — не такая редкость, как ему кажется, это почти обычная реакция мужчины на шок от первой встречи с большой любовью.
За житейской историей о девушке, которая говорит: «Возьми меня», и юноше, который ее не хочет, главная тема «Последней милости» — это прежде всего некая од­нородность и общность судьбы трех людей, испытавших одни и те же лишения и беды. Особенно схожи Эрик и Софи — своей непримиримостью и отчаянным стремле­нием быть собой до конца. Метания Софи проистекают из потребности отдаться телом и душой куда более, чем из желания быть кем-то взятой или кому-то понравиться. Привязанность Эрика к Конраду больше, чем чисто фи­зического или даже сентиментального свойства; его вы­бор полностью отвечает некоему мужскому идеалу, хи­мере героического товарищества — это составляющая часть мировоззрения. Когда в конце книги он и она встре­чаются, я попыталась показать через те немногие слова, которыми они еще могли перемолвиться, эту их близость, это сходство, которые сильнее конфликта плотских стра­стей и политических убеждений, сильнее даже обид от неутоленного желания и уязвленного самолюбия, эту тес­нейшую братскую связь, которая роднит их, что бы они ни делали, — и она же объясняет, почему так глубоки ока­зались их раны. В тот момент уже не важно, кто из этих двоих убьет, а кто примет смерть. Не важно даже, нена­видели они друг друга или любили.
Я знаю, что пойду наперекор моде, если добавлю, что одна из причин, побудивших меня написать «Последнюю милость», — присущее ее героям врожденное благород­ство. Договоримся сразу о том, какой смысл вкладывается в это слово: для меня оно означает отсутствие корыстных расчетов. Я понимаю, что возникает опасная двусмыслен­ность, когда говоришь о благородстве в книге, три главных героя которой принадлежат к привилегированной касте, являясь последними ее представителями. Мы слиш­ком хорошо знаем, что два понятия — нравственное и клас­совое, благородство и аристократизм — совпадают далеко не всегда. С другой стороны, мы поддались популярному ныне предрассудку, отказавшись признать, что идеал бла­городства по крови, каким бы надуманным он ни был, развивал в иных натурах независимость, гордость, вер­ность, бескорыстие — качества, благородные по определе­нию. А ведь это основополагающее достоинство, в кото­ром современная литература, повинуясь условностям, зачастую отказывает своим героям, так мало зависит от социального происхождения, что Эрик, при всех своих предрассудках, признает его в Григории Лоеве и не нахо­дит в ловкаче Фолькмаре, человеке из той же среды, что и он сам, воюющем по ту же сторону баррикад.
С сожалением, поскольку вынуждена подчеркивать само собой разумеющиеся вещи, отмечу в заключение, что «Последняя милость» отнюдь не имела целью превознес­ти или опорочить какую бы то ни было группировку или класс, страну или партию. Сам факт, что я, вполне осоз­нанно, дала Эрику фон Ломонду французское имя и пред­ков-французов, наверное, для того, чтобы наделить его яс­ным и язвительным умом (отнюдь не германская черта), противоречит возможным попыткам интерпретировать этот образ как идеализированный или, наоборот, карика­турный портрет немецкого аристократа или офицера. «Последняя милость» ценна как человеческий документ (если такие существуют), но ни в коем случае не как по­литический, и только с этой позиции следует о ней судить.

30 марта 1962

Последняя милость

Было пять часов утpa, шел дождь, и Эрик фон Ломонд, раненный под Сарагосой, покинув борт итальянского корабля-госпиталя, ждал в вокзальном буфете в Пизе поезда, который должен был увезти его в Германию. Красавец — хоть он уже миновал сорокалетний рубеж, но черты его будто застыли в какой-то суровой юности, — Эрик фон Ломонд унаследовал от своих предков-французов, от матери-прибалтийки и отца — уроженца Пруссии, тонкий профиль, бледно-го­лубые глаза, надменность улыбки, редко появлявшейся на его лице, и манеру лихо щелкать каблуками — теперь, правда, он был лишен такой возможности из-за раздробленной загипсованной ноги. На­ступал тот предрассветный час, когда чувствительные люди откры­вают душу, когда сознаются преступники и даже самые неразговор­чивые борются со сном при помощи баек или воспоминаний. Эрик фон Ломонд, всегда с завидным постоянством державшийся по пра­вую сторону баррикад, принадлежал к тому типу мужчин, которые, в 1914 году по молодости лет едва успев пригубить опасности, стали затем, в силу охвативших Европу послевоенных смут, собственной неуспокоенности и невозможности ни утолить свою душу, ни сми­риться, солдатами удачи и повоевали уже за всех полупобедителей и полупобежденных. Он участвовал в различных движениях, приведших в Центральной Европе к власти Гитлера, был в Чако и в Манчжурии, служил под знаменами Франко, а еще раньше командовал одним из добровольческих отрядов, боровшихся против большевиков в Курляндии. Раненая нога его, спеленатая, как младенец, лежала наискось поперек стула; говоря, он рассеянно теребил старомодный браслет огромных золотых часов, вещицы столь дурного вкуса, что нельзя было не восхититься мужеством ее владельца, носившего эти часы на руке всем напоказ. Время от времени нервным движением, заставлявшим вздрагивать двух его собеседников, он ударял по столу — не кулаком, а ладонью правой руки, на которой красо­вался массивный, тяжелый перстень с гербом, и звяканье стаканов всякий раз будило кудрявого толстощекого буфетчика-итальянца дремавшего за стойкой. Несколько раз ему пришлось прервать свой рассказ, чтобы сердито послать ко всем чертям одноглазого стари­ка-извозчика, который, оставляя на полу лужи стекавшей с него воды каждые четверть часа некстати предлагал совершить ночную про­гулку к Падающей Башне; один из двух спутников, пользуясь этим вторжением, заказывал еще черного кофе; щелкала крышка порт­сигара, и немец, вдруг понурясь, обессилев, делал паузу в нескончае­мой своей исповеди, которую он обращал, в сущности, лишь к само­му себе, и сутулил плечи, склоняясь к огоньку зажигалки.

В одной немецкой балладе говорится, что для мертвых время течет быстро, но ведь для живых тоже. Вот и я по прошествии пятнадцати лет плохо припоминаю те путаные эпизоды борьбы против больше­виков в Ливонии и Курляндии, весь этот очаг Гражданской войны, подобной своими внезапными вспышками и скрытыми осложне­ниями плохо затушенному костру или кожной болезни. У каждого края своя война: это продукт сугубо местный, как рожь или карто­фель. Десять месяцев, которые оказались самыми наполненными в моей жизни, я провел, командуя отрядом в богом забытом уезде, чьи русские, латышские и германские названия ничего не говорили читателям газет в Европе или где бы то ни было. Березовые рощи, озера, свекольные поля, грязные городишки и убогие деревеньки, где нашим людям выпадала время от времени удача зарезать сви­нью; старые усадьбы, дочиста разграбленные изнутри и испещрен­ные снаружи метками от пуль, убивших их хозяев вместе с семья­ми; евреи-ростовщики, чье желание разбогатеть боролось со страхом перед штыками; армии, рассыпавшиеся на шайки авантюристов, в каждой из которых офицеров насчитывалось больше, чем солдат, и были, как водится, мечтатели и одержимые, азартные игроки и по­рядочные люди, славные парни и опустившиеся пьянчуги. Что касается зверств, красные палачи, латыши, весьма сведущие в своем деле, разработали целое искусство, которое сделало бы честь великим традициям монголов. Пытка, именуемая «китайской рукой», предназначалась исключительно для офицеров из-за их пресловутых белых перчаток, которые вообще-то стали лишь воспоминанием в тех условиях нищеты и убожества, в которых мы все жили и с которыми смирились. Скажу только, чтобы дать представление о том, сколь изощренной может быть людская злоба, что пытаемого хлестали по лицу кожей, заживо содранной с его собственной руки. Я мог бы привести и другие, еще более жуткие рассказы, но ведь рассказ этого толка суть смесь садизма с праздным любопытством. От самых страшных примеров жестокости у слушателя лишь черствеет что-то в душе, а поскольку сердце человеческое и без того не мягче камня, я не вижу необходимости прилагать свои усилия в этом на­правлении. Наши, разумеется, по части изобретательности в долгу не оставались, но, что касается меня, я чаще всего убивал без долгих разговоров. Изуверство есть роскошь для людей досужих, как нар­котики и шелковые рубашки. В любви, кстати, лично я тоже сто­ронник идеала простоты.
Вдобавок, как ни велики опасности, которые он избрал своим уделом, авантюрист (каковым я стал) зачастую испытывает некую неспособность проникнуться ненавистью до конца. Быть может, я возвожу в правило сугубо частный случай бессилия: из всех, кого я знаю, я наименее создан для того, чтобы искать идеологические сти­муляторы чувствам неприязни или любви, которые внушают мне мои ближние; я шел на риск, всего лишь защищая дело, в которое не верил. К большевикам я питал кастовую враждебность, вполне есте­ственную в те времена, когда карты путали не так часто, как сегод­ня, а если это и делалось, то не столь ловко. Но беда, обрушившаяся на белых в России, вызывала во мне весьма умеренное сочувствие, и судьбы Европы никогда не мешали мне спокойно спать. Попав в прибалтийский механизм, я старался быть в нем почаще зубчатым колесиком и как можно реже — раздавленным пальцем. А что еще оставалось юноше, чей отец схлопотал пулю под Верденом, оставив ему в наследство только железный крест, титул, годный разве что для женитьбы на американке, долги и полусумасшедшую мать, проводившую дни за изучением буддизма и стихов Рабиндраната Таго­ра? Конрад был в этой жизни, то и дело менявшей курс, хоть какой-то опорой, ее узлом, сердцевиной. Он был прибалтом с примесью русской крови, я — немцем с примесью прибалтийской и французской; наши истоки пересекались. Я узнал в нем то самое свойство, которое культивировал и в то же время подавлял в себе: ничем не дорожить и при этом пробовать на вкус и одновременно презирать все. Но довольно психологических объяснений тому, что есть лишь спонтанное созвучие душ, характеров, тел, — я имею в виду и тот сочный кусок плоти, который принято называть сердцем, а у они нас бились на удивление в унисон, хотя в его груди чуть-чуть слабее, чем в моей. Его отец, симпатизировавший немцам, протянул ноги от тифа в концентрационном лагере под Дрезденом, где томились в тоске, киша вшами, несколько тысяч русских пленных. Моему же, гордившемуся нашим именем и нашими французскими корнями, прострелил череп в аргоннских окопах чернокожий солдат французской армии. Недоразумений было достаточно, чтобы на всю даль­нейшую жизнь отвратить меня от каких-либо убеждений, кроме сугубо личных. По счастью, нам в 1915 году и война, и даже утраты еще являли обличье больших каникул. Мы были избавлены от обя­занностей, от экзаменов, от всей этой маеты отрочества. Кратовице был расположен на самой границе, в своеобразном кармане; друж­ба и родство порой значили там больше, нежели паспорта в те вре­мена, когда уже ослабевали военные строгости. Моей матери, вдове немца, хоть сама она была коренной прибалтийкой и родственни­цей графов Ревалей, русские власти закрыли доступ в страну, но на пребывание в ней шестнадцатилетнего мальчишки долго смотрели сквозь пальцы. Мой юный возраст служил мне допуском к жизни вместе с Конрадом в этом затерянном в глуши поместье на попече­нии его тетки, полубезумной старой девы, представлявшей русскую ветвь семейства, и садовника Михаила, обладавшего повадками от­менного сторожевого пса. Я помню купанья в теплых озерах и в со­лоноватой воде в устьях рек на рассвете, помню одинаковые следы наших ног на песке, которые море слизывало и засасывало в свои глубины, помню, как мы забирались после обеда на сеновал и обсуждали проблемы нашего времени, равнодушно пожевывая табак или травинки, уверенные, что устроились куда лучше тех, кто старше нас, — мы и не подозревали о том, что нам просто уготованы иные бедствия и безумства. Как сейчас вижу катания на коньках, короткие зимние дни, заполненные забавной игрой «в ангела» — надо было броситься на снег, размахивая руками, чтобы остались следы как от крыльев; а еще я помню ночи, крепкий сон в парадной горнице какой-нибудь латышской фермы, под лучшими пуховыми перинами тамошних крестьянок, умиленных и одновременно испуганных те времена продовольственных ограничений нашими аппетитами шестнадцатилетних юнцов.
Даже в девушках не было недостатка в этом северном эдеме затерянном среди войны; Конрад охотно приволокнулся бы за их цветастыми юбками, если бы я не исцелял его от всех влюбленностей презрением; а он был из тех щепетильных и впечатлительных людей, которых презрение ранит в самое сердце, и они готовы усомниться в самых дорогих их душе пристрастиях, если пристрастия эти под­нимет на смех любовница или же друг. В духовном плане разница между мною и Конрадом была абсолютной и в то же время неулови­мой, как между мрамором и алебастром. Конрад был мягок, и дело тут не возрасте: он принадлежал к тем натурам, что с ласковой по­датливостью хорошего бархата принимают и сохраняют любые складки. Его легко было представить в тридцать лет оскотиневшим мелким помещиком, путающимся с девушками, если не с юношами с фермы; или молодым офицером гвардии, щеголеватым, робким, галантным; или исполнительным чиновником при русском режиме, а то и, в благоприятной послевоенной атмосфере, поэтом, сочиняю­щим вирши в духе Т. С. Элиота или Жана Кокто в берлинских кафе. Разнились мы с ним, однако, только в плане духовном, а физически были схожи: оба поджарые, крепкие, гибкие, одинаково загорелые, даже глаза одного и того же оттенка. Волосы у Конрада были посвет­лее, но все равно нас повсюду принимали за братьев, а потому не возникало вопросов у тех, для кого не существует понятия пылкой дружбы; когда же мы, движимые стремлением к дотошной правди­вости, возражали, люди уступали в крайнем случае одно звено столь очевидного родства и числили нас кузенами. Если мне случается убить ночь, которую я мог бы посвятить сну, утехам или попросту уедине­нию, беседуя на террасе кафе с интеллектуалами, страдающими не­дугом отчаяния, я всякий раз удивляю их утверждением, что знал счастье настоящее, подлинное, как монета из чистого золота: она может быть обменена на пригоршню меди или пачку послевоенных марок, но при этом всегда сохраняет свою ценность, не подверженная никакой девальвации. Память об этом состоянии духа исцеляет от немецкой философии, она упрощает жизнь — и ее противоположность тоже. Был ли источником этого счастья Конрад или просто моя юность — неважно, ведь моя юность и Конрад умерли вместе. Итак, невзирая на тяжелые времена и жуткий тик, искажавший лицо тети Прасковьи, Кратовице был большим и безмятежным земным раем, без запретов и без змия. А вот девушка там имелась — вечно растрепанная, невзрачная, она глотала книги, которыми снабжал ее один еврей-студентик из Риги, и презирала мальчишек. Но настало время, когда мне пришлось перебраться через границу чтобы пройти в Германии военную подготовку, — иначе я пренебрег бы тем, что все же было во мне наиболее достойного. Меня муштровали на плацу под надзором унтер-офицеров, ослабших от голода и болей в желудке и мечтавших об одном — собрать поболь­ше хлебных карточек; меня окружали товарищи, среди них попада­лись очень славные, и это уже было прелюдией к бурной жизни послевоенных лет. Еще два месяца — и мне пришлось бы закрыть собою брешь, проделанную в наших рядах артиллерией союзников, и в этот час я, скорее всего, пребывал бы в покое, смешавшись с фран­цузской землей, став французским вином и черной ежевикой, кото­рую собирают в лесах маленькие французы. Но я подоспел как раз вовремя, чтобы увидеть полный разгром наших войск и позорную победу противной стороны. Наступали прекрасные времена пере­мирия, революции и инфляции. Я, разумеется, оказался на мели и разделил участь шестидесяти миллионов себе подобных, начисто лишенных будущего. Возраст был самый подходящий, чтобы клю­нуть на приманку какой-нибудь правой или левой доктрины, но я никогда не переваривал всего этого пустословия. Я говорил уже, что на меня воздействуют только человеческие мотивы, при полнейшем отсутствии каких бы то ни было предлогов: мои решения я никогда и ничем не прикрывал. От взорвавшегося русского котла пополз по Европе дымок идей, сходивших за новые; в Кратовице разместился штаб Красной армии; связь между Германией и прибалтийскими странами становилась все ненадежнее, да и Конрад был не из тех, кто пишет письма. Я считал себя взрослым — то была моя единствен­ная юношеская иллюзия; во всяком случае по сравнению с подрост­ками и безумной старухой из Кратовице на моей стороне, само собой, был опыт зрелых лет. Во мне впервые проснулось чисто семейное чувство ответственности вплоть до того, что хотелось распространить свою опеку и на девушку с тетушкой.

Мать, несмотря на свои пацифистские взгляды, одобрила мое вступ­ление в добровольческий корпус генерала барона фон Вирца, участво­вавший в антибольшевистском движении в Эстонии и Курляндии, У нее, бедняги, была в этих странах кое-какая недвижимость, кото­рую грозила задеть рикошетом революция большевиков, и только до­ходы с нее, все менее стабильные, избавляли мать от необходимости искать места гладильщицы или горничной в отеле. Вообще-то, комму­низм на востоке и его проникновение в Германию были очень кстати: теперь она могла скрыть от друзей, что мы разорились задолго до того, как кайзер, Россия или Франция вовлекли Европу в войну. Лучше все же считаться жертвой катаклизма, чем вдовой человека, чьи денежки утекли в карманы проституток в Париже и крупье в Монте-Карло.
У меня были в Курляндии друзья; я говорил по-латышски и даже на нескольких местных диалектах. Как ни рвался я поскорее в Кратовице, мне потребовалось целых три месяца, чтобы преодолеть не­сколько сотен километров, отделяющих его от Риги. Три месяца сырого, окутанного туманами лета со шмелиным гудением роя тор­гашей-евреев, слетевшихся из Нью-Йорка, чтобы выгодно купить у русских эмигрантов их драгоценности. Три месяца строгой еще дис­циплины, штабных сплетен, беспорядочных военных операций, гу­стого табачного дыма и тревоги, то глухой, то острой, неотвязной, как зубная боль. В начале десятой недели я побледнел и возликовал, подобно Оресту в первых стихах трагедии Расина, увидев Конра­да—в ловко сидящей форме, которая, должно быть, стоила одного из последних бриллиантов его тетке, с маленьким шрамом у рта, отчего казалось, будто он рассеянно жует фиалки. Он сохранил чис­тоту ребенка, ласковость девушки и удаль лунатика, с которой вска­кивал когда-то на спину быка или взлетал на гребень волны; вечера он проводил, кропая скверные вирши в духе Рильке. С первого же взгляда мне стало очевидно, что жизнь его остановилась в мое отсутствие; куда труднее было признать, что, невзирая на внешние пере­мены, и со мной дело обстояло точно так же. Вдали от Конрада я жил будто в странствии. Все в нем внушало мне бесконечное дове­рие, которым я так и не смог в дальнейшем облечь никого другого. Подле него душа и тело могли пребывать лишь в состоянии отдохновения, умиротворенные такой простотой и чистосердечностью и тем самым свободные делать дело с максимальной отдачей. Прежде это был идеальный друг детства, теперь же стал идеальным боевым товарищем. Дружба предполагает прежде всего уверенность — это и отличает ее от любви. А еще дружба — это уважение и абсолютное приятие другого. Мой друг погасил до последнего гроша те вклады уважения и доверия, которые я начислил на его имя, — это он доказал мне своей смертью. Разнообразные дарования Конрада позволили бы ему преуспеть куда лучше, чем это удалось бы мне в декорациях менее унылых, нежели революция и война: его стихи произвели бы впечатление, его красота тоже; он мог иметь успех в Париже у женщин, покровительствующих искусствам, или затеряться в Берлине среди людей, ими занимающихся. В прибалтийский клубок, не суливший ничего обнадеживающего, я впутался, в сущности, только ради него; очень скоро стало ясно, что он не покидает его только ради меня. Я узнал, что в Кратовице побывали красные, но оккупация была недолгой и на редкость безобидной, вероятно, благодаря еврейчику Григорию Лоеву, носившему теперь форму лейтенанта армии большевиков, — когда-то он, приказчик в книжной лавке в Риге, подобострастно рекомендовал Софи книги, которые следовало прочесть. С тех пор усадьба, вновь занятая нашими силами, оставалась в зоне боев, рискуя в любой момент подвергнуться внезапному нападению или пулеметному обстрелу. В последнюю тревогу женщины прятались в подполе, откуда Соня - мне не нравилось, когда ее так называли, дурной вкус, — с какой-то безумной отвагой порывалась выйти, чтобы прогулять свою собаку.
Присутствие в усадьбе наших сил тревожило меня почти так же, как и близкое соседство красных: я знал, что они неминуемо истощат последние средства моего друга. Мне начала открываться изнанка Гражданской войны: армия распадалась, те, кто похитрее, обеспечивали себе зимние квартиры в местах, где их ждали почти нетронутые запасы вин и женщин. Не война и не революция разоряли страну, а ее спасители. На это я плевать хотел, а вот Кратовице был мне небезразличен. Я дал понять, что мое знание топографии и ресурсов уезда может оказаться полезным. После бесконечных проволочек те, от кого это зависело, соблаговолили, наконец, заметить очевидное, и я, благодаря содействию одних и сметливости других, получил-таки приказ отправиться для реорганизации добровольческих бригад в юго-восточную область. Обладатели этого жалкого мандата, мы с Конрадом пребывали в состоянии еще более жалком, за­ляпанные грязью и промокшие до костей, неузнаваемые до такой степени, что даже собаки в Кратовице облаяли нас, когда мы добрались туда лишь к концу самой непроглядной из темных ночей. Ви­димо, в доказательство моего знания топографии мы до рассвета проплутали по болотам в двух шагах от передовых позиций крас­ных. Наши собратья по оружию вскочили из-за стола — они еще сидели за трапезой — и великодушно закутали нас в два теплых ха­лата, которые в лучшие времена принадлежали Конраду, — теперь на них красовались пятна и дыры, прожженные искрами от сигар. Пережитые волнения усугубили тик тети Прасковьи — ее гримасы, пожалуй, посеяли бы панику во вражеской армии. Софи же утрати­ла свою подростковую пухлощекость; она была красива, и короткие по моде волосы ей шли. Лицо ее хранило угрюмое выражение, горь­кая складочка залегла в уголке рта; она больше не читала книг и про­водила вечера, яростно вороша кочергой угли в камине гостиной и тоскливо вздыхая, под стать какой-нибудь разочарованной во всем на свете ибсеновской героине.
Но я забегаю вперед — лучше описать подробно, до мелочей эту минуту возвращения, дверь, открытую Михаилом, выряженным в ливрею поверх солдатских брюк, берейторский фонарь в поднятой руке в прихожей, где не зажигали больше люстр. Белый мрамор, как и прежде, дышал таким ледяным холодом, что рельефы в стиле Лю­довика XV казались вырезанными на снежных стенах эскимосско­го жилища. Как забыть выражение умильной радости и глубокого отвращения на лице Конрада, когда он ступил под кров этого дома, сохранившегося в целости ровно настолько, чтобы каждый, казалось бы, мелкий урон был для него как пощечина — начиная со звезды с неровными лучами, оставшейся от выстрела на зеркале, украшав­шем парадную лестницу, и кончая следами пальцев на дверных руч­ках? Старуха и девушка жили затворницами, редко покидая будуар на втором этаже; ясные звуки голоса Конрада выманили их на по­рог, и я увидел на верху лестницы встрепанную белокурую головку. Софи мигом соскользнула по перилам вниз, а ее песик, тявкая, сбежал следом. Она повисла на шее у брата, потом у меня, смеясь и даже подпрыгивая от радости:
— Это ты? Это вы?
— Так точно! — отчеканил Конрад. — Нет, не я, это принц Трапезундский!
И, схватив сестру в охапку, он закружил ее по прихожей. Когда же вальсирующая пара остановилась, потому что Конрад, почти тот­час же выпустив партнершу, устремился с распростертыми объяти­ями к одному из товарищей, она повернулась ко мне, раскрасневшаяся, точно после бала.
— Эрик! Как вы изменились!
— Не правда ли? — отозвался я. — До не-уз-на-ва-е-мос-ти!
— Нет, — покачала она головой.
— За здоровье блудного брата! — воскликнул юный Франц фон Аланд, стоя в дверях столовой со стаканом водки в руке, и кинулся вдогонку за девушкой. — Ну же, Софи, хоть капельку!
— Шутить изволите? — отвечала эта девчонка, состроив насмешливую гримаску, и вдруг резво проскочила под протянутой рукой молоденького офицера и скрылась за стеклянной дверью, которая вела в буфетную.
— Я распоряжусь, чтобы вам принесли поесть! — крикнула она оттуда.
Тем временем тетя Прасковья стояла, облокотясь на перила, на площадке второго этажа, тихонько размазывала по лицу слезы и благодарила небо за то, что мы вернулись живыми и невредимыми, воркуя, как старенькая больная горлица. Ее комната, пропахшая воском исмертью, была полна икон, почерневших от копоти свечей; среди них имелась одна старинная, в глазницы Богоматери, под серебряны­ми веками, когда-то были вставлены два изумруда. В недолгую боль­шевистскую оккупацию какой-то солдат выковырял драгоценные камни, и тетя Прасковья молилась теперь ослепшей заступнице. Вско­ре поднялся из подпола Михаил с полным блюдом копченой рыбы. Конрад звал сестру, но тщетно; Франц фон Аланд, пожав плечами, за­верил нас, что сегодня она больше не появится. Мы поели без нее.
Назавтра и в последующие дни я видел ее у брата, но всякий раз она ухитрялась ускользнуть проворно и гибко, как одичавшая кошечка. А ведь в пылу радости встречи она поцеловала меня прямо в губы; я невольно думал с некоторой грустью, что это был первый в Моей жизни поцелуй девушки, и сожалел о том, что отец не подарил сестры. В той мере, в какой это было возможно, я, разумеется, считал Софи сестрой. Жизнь в усадьбе текла своим чередом в про­межутках между военными действиями; от всей челяди остались только старуха служанка да садовник Михаил, а бежавшие из Крон­штадта русские офицеры расположились в доме точно гости, съе­хавшиеся на скучную охоту, конца которой не предвидится. Два-три раза мы, разбуженные далекими залпами, коротали бесконечные ночи, играя втроем в карты «с покойником», и этому гипотетичес­кому покойнику из партии в бридж мы всякий раз могли дать имя и фамилию кого-нибудь из наших, только что настигнутого вражес­кой пулей. Угрюмость Соф




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Обитель Анубиса | House of Anubis | Зимние забавы (Масленица) на Починке. Было пять часов утpa, шел дождь, и Эрик фон Ломонд, раненный под Сарагосой, покинув борт итальянского корабля-госпиталя

Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 436. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Интуитивное мышление Мышление — это пси­хический процесс, обеспечивающий познание сущности предме­тов и явлений и самого субъекта...

Объект, субъект, предмет, цели и задачи управления персоналом Социальная система организации делится на две основные подсистемы: управляющую и управляемую...

Законы Генри, Дальтона, Сеченова. Применение этих законов при лечении кессонной болезни, лечении в барокамере и исследовании электролитного состава крови Закон Генри: Количество газа, растворенного при данной температуре в определенном объеме жидкости, при равновесии прямо пропорциональны давлению газа...

Значення творчості Г.Сковороди для розвитку української культури Важливий внесок в історію всієї духовної культури українського народу та її барокової літературно-філософської традиції зробив, зокрема, Григорій Савич Сковорода (1722—1794 pp...

Постинъекционные осложнения, оказать необходимую помощь пациенту I.ОСЛОЖНЕНИЕ: Инфильтрат (уплотнение). II.ПРИЗНАКИ ОСЛОЖНЕНИЯ: Уплотнение...

Приготовление дезинфицирующего рабочего раствора хлорамина Задача: рассчитать необходимое количество порошка хлорамина для приготовления 5-ти литров 3% раствора...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.013 сек.) русская версия | украинская версия