Дедуктивные умозаключения 12 страница
Î26 УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ водящего эмоцию, из-за условий физиологического эксперимента оставлялись нами в стороне. Более того, мы часто — как это имело место в опытах Кеннона и Шеррингтона—должны были опираться на сохранность двигательной и мимической сторон телесных проявлений как на доказательство наличия и психической части эмоций. Клинические исследования, к рассмотрению которых мы сейчас переходим, позволяют нам отдать себе отчет и относительно этой группы фактов и, таким образом, непосредственно приближают нас к окончательным выводам, к окончательному решению вопроса. Как мы видели, сторонники органической теории пытаются спасти ее путем внесения в нее существенного фактического корректива, который мог бы примирить эту теорию с недвусмысленными данными экспериментальных исследований. Эти данные говорят о том, что висцеральные изменения не могут рассматриваться в качестве источника эмоций, следовательно, остается предположить, что ощущения напряжения и движения скелетной мускулатуры образуют истинную причину эмоционального состояния и варьируют соответственным образом при различных эмоциях. С. Вильсон37 описал случаи патологических проявлений смеха и плача, в которых ярко выраженные внешние проявления эмоции ни в какой мере не соответствовали действительным чувствам пациентов. Их эмоциональные переживания протекали вполне нормально, и они страдали оттого, что их реальные чувства находили себе противоречивые выражения. Больные могли переживать печаль во время шумного смеха, плакать, когда чувствовали себя веселыми. Вильсон пишет, что при всех внешних проявлениях веселости и радости, включая и сопутствующие реакции висцеральных механизмов, эти люди могли не только не чувствовать себя счастливыми, но соответствующее состояние их сознания могло находиться в открытом конфликте с внешним выражением их эмоций (S. Wilson, 1924, р. 299—333). Совершенно ясно, что гипотеза Джемса—Ланге должна быть радикально изменена, если она хочет быть приведена в согласие с подобного рода наблюдениями, в которых отсутствует полное слияние периферических и церебральных компонентов. С. Вильсон сообщает противоположные случаи, также говорящие об отсутствии параллелизма между психическими и соматическими элементами эмоции. Это случаи эмоционального паралича лица, при котором пациенты переживают чувствование и остро осознают свои нормальные эмоциональные состояния в соответствующих ситуациях. У них наблюдается маскообразное выражение лица, а за этой маской полностью сохраняется нормальная игра эмоциональных реакций. Пациенты страдали от полного отсутствия выразительных движений лица. Они, по свидетельству Л. С. ВЫГОТСКИЙ Вильсона, были очень чувствительны к этому обстоятельству и видели в нем величайшее несчастье, мешавшее показать другим, что они переживали радость или печаль. По образному сравнению Н. В. Коновалова38, у пациентов первого и второго рода, описанных Вильсоном, мы всегда имеем такое несоответствие эмоционального переживания и его внешнего выражения, которое напоминает маску. Но если у пациентов второго рода лицо напоминает маску, снятую с мертвеца и надетую на человека, наделенного всей полнотой живых эмоций, то у больных первого рода лицо напоминает маску греческого актера с утрированно патетической эмоциональной экспрессией, которая может резко дисгармонировать с внутренним состоянием героя или изображающего его актера и с произносимыми им словами роли. В сущности говоря, у больных этого рода мы наблюдаем то, что В. Гюго описал в романе «Человек, который смеется». С. Вильсон приводит данные самонаблюдения своих пациентов, которые протестуют против того, что их смех и слезы принимаются другими за показатель их действительного аффективного состояния. С этим не мирится заключение, говорит Вильсон, что телесные проявления, как называет их Джемс, образуют эмоцию. И обратно, пациенты могут при фациальной диплегии сохранять маскообразное выражение лица и переживать «внутренний смех». Свои наблюдения Вильсон суммирует в виде общего тезиса. С точки зрения клиницистов, по его словам, он должен согласиться с физиологами, когда они полагают, что органические изменения имеют относительно небольшое значение по сравнению с церебральными, с которыми соединены психические компоненты эмоциональной реакции. Но еще большее значение, как отмечает Бард, имеют случаи сохранности нормальной эмоциональной жизни у пациентов, страдающих полной или почти полной неподвижностью скелетной мускулатуры. Ч. Дана сообщает, что у таких пациентов сохранились нормальные субъективные эмоциональные реакции. Дана же принадлежит описание замечательного наблюдения, которое, по мнению Барда, дает прямой ответ на часто адресовавшийся Шеррингтону по поводу его опытов упрек в недоказанности наличия эмоционального переживания у оперированных животных. Пациентка, весьма интеллигентная женщина 40 лет, сломала шею на уровне 3-го и 4-го шейных позвонков. Больная страдала полным параличом скелетной мускулатуры, туловища и четырех конечностей, с полной потерей поверхностной и глубокой чувствительности всего тела от шеи к низу. Она жила около года, и в течение этого времени Дана наблюдал ее эмоции горя, радости, неудовольствия и привязанности. Нельзя было отметить никаких \ изменений в ее личности или характере. Она владела только мускулатурой черепа, верхней части шеи и диафрагмой. Возможность эмоциональных разрядов симпатических импульсов была, исключена. Трудно понять, с точки зрения периферическс теории, каким образом ее эмоциональность не претерпела никаких i УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ изменений, в то время как ее скелетная система была практически элиминирована и симпатическая также была целиком исключена. В качестве основного вывода из этих наблюдений Дана делает следующий: эмоции локализованы центрально и проистекают от деятельности и взаимодействия коры и таламуса. Центры, которые регулируют деятельность вегетативной нервной системы, находятся главным образом в мозговом стволе. Эти центры возбуждаются в первую очередь, когда животное воспринимает что-либо, требующее защиты, нападения, активного стремления. Они, в свою очередь, возбуждают мускулы, внутренние органы и железы, и они также сообщаются с корой и возбуждают эмоции, соответствующие воспринятому объекту или возникшей идее. Нам предстоит еще рассмотреть позитивную часть теоретических соображений этого клинициста. Она полностью совпадает, как и негативные выводы, с заключениями, к которым пришли физиологи в результате своих экспериментальных исследований. Сейчас продолжим рассмотрение этих первостепенно важных клинических данных, по-видимому способных прямо ответить на интересующий нас вопрос, а в соединении с прежде рассмотренными данными эксперимента едва ли не окончательно развязать тот узел противоречий, который завязался на протяжении десятилетий вокруг знаменитой теории. Г. Хэд описал случаи одностороннего поражения зрительного бугра: у больных в качестве характерного симптома наблюдалась тенденция к эксцессивной реакции на всевозможные аффективные стимулы, половинностороннее изменение эмоционального тона, выражавшееся в том, что уколы булавкой, болезненное надавливание, нагревание или охлаждение производили гораздо большее эмоциональное впечатление с больной стороны тела, чем со здоровой. Приятные стимулы также переживались эмоционально более интенсивно с пораженной стороны. Теплое прикосновение вызывало у больных интенсивное чувство удовольствия, проявлявшееся в симптомах радости на лице и в выражениях приятного удовлетворения. Сложные аффективные стимулы, например восприятие музыки или пения, могли вызывать эмоциональные переживания такой большой силы (на болезненной стороне), что становились невыносимыми для больного. Один из пациентов Хэд а был не в состоянии находиться на своем месте в церкви, так как он не мог выносить воздействие пения на больную сторону. У другого пациента при слушании пения появлялось ужасное чувство на больной стороне. Один из больных рассказывал, что после припадка, который сделал особенно чувствительным к приятным и неприятным ощущениям правую сторону его тела, он стал нежнее. Правая рука, говорил он, всегда нуждается в утешении. Больному кажется, что на своей правой стороне он непрестанно томится по симпатии. Его правая рука кажется более «художественной». Часть тела с больным зрительным бугром реагирует, таким образом, сильнее на аффективный элемент как внешних раздражений, так и Л. С. Выготский Л. С. ВЫГОТСКИЙ внутренних душевных состояний. Существует повышенная восприимчивость больной части тела к состоянию удовольствия и неудовольствия. Э. Кюпперс39, который идет дальше других в оценке роли зрительного бугра как источника психических состояний, формулирует итоги наблюдений над подобного рода больными, говоря, что одностороннеталамический больной человек имеет слева другую душу, чем справа. На одной стороне он более нуждается в утешении, чувствительнее к боли, «художественнее», нежнее, нетерпеливее, чем на другой. Оставляя сейчас в стороне интерпретацию, которую дает Джемс эти случаям, мы должны извлечь из них то, что непосредственно относится к обсуждаемому нами вопросу. Нас могут интересовать в первую очередь два момента. Первый: как установил Хэд, у больного этого рода отмечается значительное различие в чувственном тоне отдельных ощущений. В то время как одни ощущения и восприятия не имеют никакого существенного эмоционального эффекта, другие интенсивно влияют на больную сторону. В частности, как справедливо подчеркивает Кеннон, исключительное значение приобретает тот факт, что ощущения, возникающие при различных положениях тела и позах, совершенно лишены эмоционального тона. Отсюда следует; что афферентные импульсы от скелетных мускулов, в которых последователи Джемса склонны были видеть, как упоминалось выше, главный экстрависцеральный источник эмоции, после исключения висцеральных ощущений в результате критических экспериментов.не могут рассматриваться как действительный источник эмоции, так как они лишены того специфического необходимого качества (чувственного тона), которое одно только и могло бы заставить нас видеть в них истинную причину эмоционального состояния. Следовательно, последнее прибежище тех, кто пытается спасти органическую теорию эмоций, оказывается разрушенным клиническими исследованиями Хэда. Источником специфического качества эмоций не могут служить ни возвратные импульсы от внутренних органов, ни также импульсы от иннервированных мускулов. Второй интересующий нас момент: в исследованиях Хэда мы встречаемся с фактами, которые вообще совершенно необъяснимы с точки зрения концепции Джемса и, следовательно, вступают в непримиримое противоречие с ней. В самом деле, как можно объяснить с этой точки зрения факт одностороннего изменения аффективных переживаний при сохранении основных предпосылок, выдвинутых авторами теории? Ни органы грудной полости, ни органы брюшной, как замечает Кеннон, не могут функционировать одной половиной, вазомоторный центр также представляет собой единство, и больные Хэда, конечно, не обнаруживают только право- или левостороннего смеха и плача. Таким образом, импульсы, посылаемые от расстроенных периферических органов, должны быть одинаковыми с обеих сторон. Для объяснения несимметричного чувствования мы должны обратиться к органу, УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ который способен функционировать несимметрично, т. е. к зрительному бугру. Заканчивая обзор клинических данных по интересующему нас вопросу, видим, что мы приобрели в этих новых фактах новую и существенно важную точку опоры для разрешения исследуемой нами теоретической контроверзы. Как мы упоминали, Джемс сам при первом опубликовании своей теории апеллировал к клинике, говоря, что если его теория будет когда-либо определенным образом подтверждена или отвергнута, то это может быть сделано клиникой, потому что только она держит в руках необходимые для этого данные Клиника, исходя из различных наблюдений, накопила достаточно фактов, неизвестных во время создания рассматриваемой теории, и получила, таким образом, действительное средство для подтверждения или отрицания гипотезы Джемса. После сказанного выше едва ли может остаться сомнение в том, что клинические исследования недвусмысленно и определенно говорят скорее за отрицание, чем за подтверждение этой гипотезы. В клинических исследованиях мы находим еще один момент, который способен повести наше исследование, так долго застрявшее на одном пункте, дальше. Изучая и осмысливая клинические данные, касающиеся аффективной жизни при патологических условиях, мы не можем ограничиться только извлечением из них дополнительных доказательств, заставляющих нас отвергнуть органическую гипотезу как явно не соответствующую действительности. Надо быть теоретически слепым, чтобы не видеть того существенного поворота всей теории эмоций, который так рельефно намечается в этих клинических данных. Если бы мы хотели в одной фразе определить содержание радикального поворота теоретической мысли, пытающейся проникнуть в природу эмоциональной жизни, мы должны были бы сказать вместе с Бардом: величайшая услуга, которую оказывает нам новая теория, заключается в повороте экспериментального изучения эмоций от периферии к мозгу. Это радикальное смещение внимания исследования и теории эмоций на 180° действительно скрывает за собой целый переворот в научных представлениях о природе аффективных процессов. Но для того чтобы окончательно уяснить себе действительное значение указанного переворота и его отношение к основной проблеме нашего исследования, мы должны критически разобраться в той полемике, которая возникла в связи с ним. Если остановиться, или, вернее, оборвать, на том пункте, до которого мы довели рассмотрение огромного экспериментального и фактического материала, накопившегося более чем за полвека, протекших со времени основания органической теории (причем мы могли привести только незначительную его часть), и попытаться 5* Л. С. ВЫГОТСКИЙ охватить единым взглядом картину в целом, все положение, как оно сложилось на сегодняшний день в учении об эмоциях, то нельзя не заметить, что в самое последнее время здесь произошли очень существенные изменения. Если первые десятилетия приносили с собой отдельные критические соображения и факты, способные поколебать устойчивость господствующей теории эмоций, вроде исследований Лемана, Шеррингтона и других, в последние десятилетия благодаря накопившемуся огромному материалу, идущему с разных сторон, просто невозможно продолжать дальнейшее накопление таких разрозненных данных. Самый ход развития научной мысли выдвинул необходимость обобщения и—что самое важное — попытки иной интерпретации и построения теории, способной адекватно объяснить накопленный фактический материал. Таким образом, задачи критики и проверки отступили на второй план по сравнению с задачами разработки указанной теории эмоций. Оказалось недостаточным подтвердить или отвергнуть теорию Джемса. Мы встали перед необходимостью создать новую теорию для новых фактов, противопоставить ее старой теории и включить в нее все то истинное и выдержавшее фактическую проверку, что заключалось в гипотезе Джемса и Ланге. Их гипотеза уже по одному тому исторически оправдала себя, что породила ряд исследований и тем толкнула научную мысль на открытие неизвестных до того явлений действительности, которые сами уже предопределили направление для движения теоретической мысли. Произошедшее за последние десятилетия изменение положения и всего состояния вопроса об эмоциях заключается, таким образом, в первую очередь в том, что перед нами оказываются две теории эмоций, стоящие друг против друга. Ранние исследования были не в состоянии каждое в отдельности ни решить судьбу старой теории, ни выдвинуть какие-нибудь теоретические гипотезы вместо нее. Исследователи, как Шеррингтон, воздерживались от окончательного суждения и ограничивали свои задачи чисто критическими тенденциями. Именно этим объясняется то парадоксальное положение, при котором, несмотря на систематически накапливавшийся из десятилетия в десятилетие критический материал, теория Джемса—Ланге не только продолжала существовать как общепризнанная научная истина, но и еще более укреплялась в своем значении и жизнеспособности, распространяя основной принцип на всю область психологии, создавая по своему образу и подобию целые новые направления в нашей науке, исходившие из рефлекторного принципа при объяснении психологии человека в целом. Ни один из ударов, наносимых органической теории, не был в состоянии убить ее, а по известному положению, что не убивает меня, то делает меня сильнее. Это всецело применимо к исторической судьбе теории Джемса—Ланге: ее критики не умели обобщать, они не сумели противопоставить ей другой, более сильно вооруженной теории, не сумели закрепить свои нападения пози- УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ тивной интерпретацией новых фактов. Эти задачи выпали всецело на долю последнего десятилетия. Оно — это десятилетие — с честью справилось со стоявшими перед ним задачами, оно сумело обобщить разрозненный опыт прежних десятилетий, обогатить его новыми, невозможными прежде средствами и данными научного исследования и нанести сокрушительный и окончательный удар старой теории. Оно сумело разработать новую теорию. Это самое главное. Однако при всем том оно выполнило лишь первую и самую элементарную часть задач. Как мы видели из сделанного выше обзора исследований, как мы еще яснее увидим дальше при рассмотрении теории, родившейся в борьбе, в процессе критики и проверки, мы все же до сих пор — и в критике старого, и в построении нового—не вышли из того узкого круга проблем, в который загнала теоретическую мысль гипотеза Джемса—Ланге. Мы не сумели подняться над той постановкой вопроса, которая была дана в их гипотезе. В сущности все противники этой гипотезы в не меньшей мере, чем ее последователи, оказались робкими учениками Джемса и Ланге в самой постановке основных проблем психологии аффектов. Поэтому критика ложной теории оказалась сама связанной той в корне фальшивой постановкой вопроса, которая лежала в основе самой теории и которая предопределила в немалой мере ее ошибочность. Это в значительной мере повлияло и на характер новой теории, которая родилась в процессе критической проверки гипотезы Джемса—Ланге. Новая теория, подобно критике, развернула свое построение на том же самом 'фундаменте, на котором была воздвигнута старая. Один из создателей новой теории—Кеннон — называет ее альтернативой по отношению к гипотезе Джемса. И действительно, обе теории, старая и новая, образуют альтернативу в том смысле, что они предлагают два взаимоисключающих друг друга конкретных решения одной и той же проблемы. В этом названии как нельзя лучше запечатлелось то обстоятельство, что новая теория не смогла оказаться ничем большим, как альтернативой по отношению к старой, следовательно, она не могла подняться над той плоскостью, в которой распластана и пригвождена к земле психологическая мысль в течение последнего полустолетия. Если спросить себя, что же в конце концов, в общем итоге дала полустолетняя критика старой теории и что дает нам сейчас новая теория, утверждающаяся взамен прежней, то на этот вопрос нельзя не ответить противоречивым образом: и очень много, и очень мало. ^ ^Много — в смысле конкретного опровержения старых положений, которые в свете фактической проверки обнаружили свою ложность, а следовательно, и бездоказательность построенной на них теории. Много — в смысле выяснения чрезвычайно значительных и существенных фактических обстоятельств, проливающих немалый свет на организацию и деятельность эмоций, на их биологическое значение, на их связь с другими жизненными Л. С. ВЫГОТСКИЙ процессами, на их место в ряду других форм нервно-психической деятельности. Много, наконец,— в смысле теоретического обобщения огромного фактического материала, преимущественно психологического и неврологического характера, обобщения логически последовательного, стройного и достаточно убедительного для того, чтобы охватить и объяснить большинство известных нам фактов. Но вместе с тем и критика, и новая теория дали в окончательном итоге и очень мало. Мало — в том отношении, что критика не вырвала философского жала старой теории, не обнажила и не разрушила ее патологических основ, на которых она была построена, не разоблачила психологических заблуждений в самой постановке вопроса, но, напротив, приняв ее целиком, тем самым включила в новое построение эти заблуждения. Мало — в том смысле, что новая теория, подобно старой, не дала даже самомалейшего приближения к разрешению главной и основной задачи — к построению психологии аффектов человека, не говоря уже о высоком теоретическом значении этой главы нашей науки, о решении тех по существу философских задач психологического исследования, психологической теории страстей, без которых, по-видимому, сама проблема аффекта не может быть правильно поставлена в психологии человека. Эту скованность всей современной психологии эмоций той постановкой вопроса, которая была дана в органической гипотезе Джемса—Ланге, справедливо отмечает М. Бентлей40 в введении к последнему симпозиуму41, собравшему мнение о природе эмоций самых выдающихся представителей психологической науки. В роковой власти старой теории Бентлей видит характерную черту всей современной психологии эмоций. Прошлое подавляет настоящее. Новое непрестанно борется со старым, но борется его же оружием и поэтому, несмотря на видимые победы, всегда оказывается в плену у старого и тщетно разбиваемого заблуждения. Мертвый хватает живого. Власть мертвого над живым в современной психологии эмоций создает ту опустошенность, которая заставляет Бентлея поставить в преддверии к симпозиуму основной вопрос: «Есть ли эмоция нечто большее, чем просто название главы?» (M. Bentley, 1928, р. 17). За последние полвека, говорит Бентлей, учение об эмоциях заняло в качестве новой и немаловажной главы место в общих курсах и трактатах по психологии. Но каково содержание этой главы? Раздел, посвященный классификации эмоций; раздел, посвященный Джемсу — Ланге (обычно самый длинный); раздел о выражении эмоций; иногда небольшое описание и чисто практические размышления относительно пользы и неудобств эмоциональных расстройств. Почему, спрашивает Бентлей, мы продолжаем до сих пор точить наши ножи на разбитых обломках этой твердой окаменелости, образовавшейся из преувеличений? Неужели потому, что психология обладает еще в очень малой степени заслужи- УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ вающими уважения теориями, она так боится дать одной из них улетучиться или умереть? (ibid., р. 18). Положение критиков этой парадоксальной и бессмертной теории чрезвычайно напоминает^ народный шутливый рассказ, приводимый В. И. Далем42 об охотнике, гордо возвещающем своим товарищам, что он поймал медведя. На предложение товарищей привести к ним пойманное животное охотник отвечает: «Да не могу!» — «Так сам иди!» — «Да не пускает!» Так же как и в этой истории остается до конца не выясненным, кто же кого поймал — охотник медведя или медведь охотника, критики пресловутой теории сами оказываются в ее власти и не только не могут привести добычу по своему желанию туда, куда этого требует от них поступательный ход развития учения об аффектах, но сами не могут сделать ни одного шага дальше от пойманной ими добычи. Правда, не разрешенные критикой и новой теорией задачи, о которых мы говорили только что, представляют собой задачи, справиться с которыми, по-видимому, возможно только на протяжении долгого ряда лет с помощью обширных и глубоких исследований. По самому своему существу они не разрешимы в процессе критики даже самого плодотворного заблуждения. Напротив, критика является необходимой предпосылкой для самой постановки этих задач. Она открывает для них двери, но все-таки нам думается, что настало время для того, чтобы сделать первую попытку войти в эти насквозь открытые двери и попробовать совершенно свободно и непредвзято наметить хотя бы самые общие основы для разработки новых проблем в психологии аффектов, проблем, которые и не снились старым мудрецам. В настоящем исследовании и осуществляется такая первая и по необходимости достаточно ограниченная и скромная попытка. Может показаться странным, что первый шаг на новом пути мы пытаемся сделать сверху — от философских вершин учения о страстях. Совершенно резонно можно возразить, что между той теорией физиологического и неврологического порядка, которая снизу обеспечивает развитие нового учения, и вершинами теоретических обобщений, позволяющими сверху обозреть все поле будущих исследований и весь ряд новых проблем, заполняющих это поле, существует пропасть: она может быть заполнена только напряженными и длительными усилиями собирателей новых фактов и пролагателей новых путей. Но нам представляется, что выбранный нами путь — совершенно законный путь, ибо надо сделать самые эти новые исследования возможными — снизу, без чего материалистическая научная мысль не могла бы вообще двигаться и развиваться в плане сложнейших и запутанных проблем, касающихся психологической природы человеческих страстей, и сверху, без чего она не только не могла бы преодолеть методологические корни заблуждений органической теории эмоций, но и вообще не могла бы увидеть то направление, по которому должно пойти исследование, чтобы получить в результате прочные и надежные знания. Л. С. ВЫГОТСКИЙ Если сравнить в этом отношении современное состояние учения об аффектах с другими основными разделами современной психологии, нельзя не заметить, что оно представляет своеобразное и печальное исключение в ряду других ее глав. Это обстоятельство легко может быть понято как неизбежно обусловленное всей историей развития научной психологической мысли. И вместе с тем оно ставит учение о страстях в положение печального исключения, из-за которого — мы можем утверждать без всякого колебания — эта едва ли не самая основная глава психологии оказывается намного ниже всех других глав. Она как бы парализована в поступательном развитии. Внутри она опустошена, заполняется обычно, как правильно отмечает Бентлей, мертвым материалом и возбуждает сомнение у самых проницательных исследователей: представляет ли она собой вообще нечто большее, чем только громкий заголовок над ничем не заполненными страницами? Если окинуть даже беглым взглядом современное учение о восприятии, современную теорию памяти, столь развитое в последнее десятилетие учение о мышлении, развивающуюся особенно усиленно в самое последнее время психологию речи, то нельзя не поразиться тем резким контрастам, которые обнаруживаются при сопоставлении этих глав сегодняшней психологии с учением об аффектах. Контрасты не только в том, что перечисленные главы чрезвычайно богаты теоретической мыслью, широко разработаны с фактической стороны, исполнены живого и быстро развивающегося содержания, в то время как учение об аффектах до сих пор приковано, как каторжник к тачке, к тому пункту, в котором история завязала знаменитый узел органической теории. Все это скорее результат, чем основа различия. Различие прежде всего состоит в том, что все прочие главы психологии разработали свой путь, на котором они достигли подлинно научного и подлинно психологического изучения соответствующих проблем. Они поэтому прямо и смело обращены к будущему. Одно только учение о страстях оказалось слепым, без пути, в тупике, обращенным назад, к далекому прошлому. Оно даже не разработало своей проблематики и до сих пор не задалось вопросом о правильности или ложности старой постановки основных и центральных проблем всего учения. Причина различия, думается нам, кроется в том, что во всех разделах психологии, за исключением раздела эмоций, мы наблюдаем одно общее явление, которое выступает так закономерно, так согласно в самых разных областях, так плодотворно для каждой области в отдельности и для психологии в целом, что мы никак не можем признать его случайным. Напротив, оно кажется нам с неизбежностью вытекающим из того кризиса, который переживает современная психология, и тем единственным спасительным путем, который может вывести и уже частично на наших глазах выводит науку из этого кризиса. Это явление заключается в глубокой философской тенденции, которая проникает в самые УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ разнообразные области современного психологического исследования. В сущности тенденция к сближению философских и психологических проблем, к решению философских задач на конкретном материале человеческой психики, к раскрытию философских моментов, имманентно содержащихся в самых конкретных и эмпирических проблемах психологии человека, оказывается при ближайшем рассмотрении двусторонней. Она может быть легко прослежена с двух концов. С одной стороны, философское исследование, переходя от исторического анализа философских систем и догматического развития усовершенствованных старых или подновленных систем к конкретному анализу, с необходимостью наталкивается на неизбежность изучения живой действительности, как она представлена в современной науке, в частности в современной психологии. Можно было бы назвать старое исследование А. Бергсона43, посвященное проблеме памяти (1896), и более нэвые исследования Э. Кассирера, посвященные психологии речи (E. Cassirer, 1925), чтобы иллюстрировать тот новый для философии факт, что философ погружается для решения своих задач в конкретный экспериментальный и клинический материал, добытый в новое время, и философская мысль, на протяжении последних веков почти оторвавшаяся от конкретного анализа живой действительности и опиравшаяся на научные системы далекого прошлого, пытается вновь непосредственно встретиться лицом к лицу с этой действительностью, прежде всего через конкретные научные знания, в частности знание психологическое. Но и психологическое исследование с необходимостью приходит к такому пункту развития, когда подчас незаметно для себя начинает решать по существу вопросы философского характера. Возникает то нередкое в современной психологии положение, которое одна из испытуемых H. Axa45 (N. Ach, 1921), подвергшаяся опытам на образование понятий, определила в словах, приводимых автором в предисловии ко всему исследованию: но ведь это же экспериментальная философия. Изучение Ахом образования понятий, Ж. Пиаже развития детской логики и ее основных категорий, М. Вертгаймером46 и В. Келером восприятия, Э. Иеншем памяти может служить образцом такой экспериментальной философии, проникающей в психологические исследования. Как уже сказано, это явление для современной психологии скорее правило, чем исключение. Вся оня бродит философскими проблемами— истинными ферментами развития главнейших современных психологических теорий.
|