Студопедия — Неопределенное 10 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Неопределенное 10 страница






Почему же одних киноактеров возводят в положение «звезд», а других нет? Очевидно, что у кинозвезд в по­ходке, в чертах лица, манере говорить и реагировать на окружающее есть нечто настолько глубоко располагаю­щее, что массовый зритель хочет видеть их на экране из фильма в фильм, нередко на протяжении долгих лет. Логично, что роли для кинозвезд «кроятся» по заказу. Их особая привлекательность в глазах зрителя, вероятно, объясняется тем, что своим появлением на экране они утоляют некие широко распространенные в данный мо­мент желания, как-то связанные с тем образом жизни, который «звезды» изображают на экране или о котором создают представление.

Профессиональный актер. Обсуждая проблему исполь­зования в фильме профессиональных и непрофессиональ­ных исполнителей, английский актер Бернард Майлс утверждает, что «типаж» хорош только в документаль­ных фильмах. «В них, — говорит он, — неактеры дости­гают того же или по крайней мере почти того же, чего достигли бы в тех же обстоятельствах самые лучшие профессионалы. Но это происходит лишь потому, что в основном документальное кино избегает человеческих действий, а если не избегает, то дает их настолько фрагментарно, что актерская задача не может служить проверкой профессионального мастерства и одарен­ности, отличающих актера от неактера». Документальное кино, заключает Майлс, «никогда не решает проблемы полной характеристики образа»20.

Допустим, что он прав, но большинство игровых фильмов с этой проблемой сталкивается. И когда неак­тер призван помочь ее решению, он обычно теряет естественность поведения. Камера сковывает его, заме­чает Росселлини21; и часто он так и не может вернуться к своему прежнему состоянию. Конечно, бывают исклю­чения. В обоих фильмах—«Похитители велосипедов» и «Умберто Д.» — Витторио Де Сика, о котором в Италии говорят, что у него «сыграл бы и мешок с картошкой»22, добился создания правдивых человеческих образов от людей, никогда прежде не снимавшихся. Среди них наи­более памятен старик Умберто Д.—четко обрисованный характер с широким диапазоном эмоций и реакций; один. вид его глубоко трогательной фигуры воскрешает все его прошлое. Впрочем, не нужно забывать, что итальянцы отличаются выразительностью мимики и жеста. Фред

Циннеманн случайно обнаружил (при постановке филь­ма об инвалидах войны), что особенно хорошо играют самих себя люди, испытавшие в своей жизни глубокие потрясения23.

Однако, как правило, полная характеристика образа требует актерского профессионализма. Многие кинозвез­ды им действительно обладают. Как ни парадоксально, но неактеры при непосильной задаче обычно ведут себя, как плохие актеры, а кинозвездам, эксплуатирующим свои природные данные, удается быть искренними и вы­глядеть неактерами, то есть достигать вторичной стадии непосредственности. Такой актер одновременно и испол­нитель и инструмент — его естественное «я», выращенное самой жизнью, является инструментом таким же цен­ным, как и его талантливая игра на нем. Вспомните хотя бы Ремю. Один из опытных критиков, понимая, что киноактер опирается на свою неактерскую сущность, как-то сказал о Джеймсе Кэгни, что тот «способен уле­щивать режиссера и отмахиваться от него до тех пор, пока сцена из надуманного сценария не будет превра­щена в реально-жизненную, извлеченную из памяти самого Кэгни»24.

Лишь немногие актеры способны на полное перево­площение с помощью тех едва уловимых дополнитель­ных штрихов, которые составляют суть кинематографич­ности. Среди них первым приходит на ум Пол Муни, вспоминаются также Лон Чаней и Уолтер Хьюстон. А когда мы видим в разных ролях Чарлза Лоутона или Вернера Краусса, то нам подчас кажется, что у них в за­висимости от роли меняется даже рост. Многогранные актеры этого типа не играют самих себя, они доподлин­но растворяются в экранных персонажах, с которыми как будто не имеют никаких общих черт.

 

 

Глава 7 Диалог и звук

Термин «звук» обычно применяется двояко. Строго говоря, он означает акустические явления как таковые, то есть все виды шумов, а в более широком применении он охватывает и живое слово или диалог. Поскольку смысл этого термина всегда понятен из контекста, нам нет на­добности отказываться от его традиционного, пусть даже нелогичного, употребления.

Введение

Давние опасения. С появлением звука у компетентных кинорежиссеров и критиков возникло множество опасе­ний, в особенности по поводу введения в фильм живого слова, что, по мнению Рене Клера, означало «снова под­чиниться тирании слов»'. Впрочем, одно из опасений— что речь положит конец подвижности камеры — оказалось необоснованным2. Чаплину разговаривающий маленький бродяга казался настолько немыслим, что он в обоих сво­их фильмах—«Огни большого города» и «Новые време­на»—сатирически обыграл условный диалог. Еще в 1928 году — когда на русских киностудиях еще не была уста-

позлена звуковая аппаратура—Эйзенштейн, Пудовкин и Александров опубликовали совместную декларацию о будущем звукового фильма, в которой смутные опасения перемежались конструктивными идеями. Вероятно, вдох­новителем и редактором этой и по сей день в высшей степени интересной «Заявки» был Эйзенштейн. Зная за­коны материалистической диалектики, он признавал исто­рическую необходимость звука, появившегося в тот мо­мент, когда от него зависело дальнейшее развитие кино. По мере того как содержание фильмов становилось слож­нее и изощреннее, только живая речь могла разгрузить немой экран от все возраставшего числа громоздких над­писей и пояснительных врезок в зрительный ряд фильма. необходимых для экспозиции сюжета. С другой стороны, С. Эйзенштейн и другие режиссеры, подписавшиеся под «Заявкой», были убеждены, что введение диалога в фильм вызовет непомерное увлечение театральностью. Они пред­сказывали появление потока звуковых фильмов типа «высококультурных драм» и прочих «сфотографирован­ных представлений театрального порядка»3. Эйзенштейн, видимо, не сознавал, что то, в чем он видел последствие введения речи, на самом деле существовало- задолго до прихода звука. «Высококультурные драмы» наводняли и немой экран. Еще в 1927 году Клер писал, что «все наши кинодрамы отмечены роковым клеймом «адаптации», по­строенных по образцу театральных или литературных произведений людьми, которые привыкли все выражать только словами»4. Нужно сказать, что позднее все эти режиссеры признали звук, хотя и не безоговорочно.

Основное требование. Опасения, возникшие у них в пе­риод перехода к звуковому кино, были вызваны все возраставшей убежденностью в том, что фильмы верны специфике кинематографа только тогда, когда в них гла­венствует изображение. Кино — зрительное средство об­щения 5. По наблюдению того же Рене Клера, люди, недостаточно хорошо знакомые с историей кино, иногда твердо уверены в том, что в каком-то запомнившемся им по другим своим качествам немом фильме была живая речь. Клер вполне прав, полагая, что такой «подвох» па­мяти должен сломить упорство всех тех, кто не решается признать главенство изобразительных элементов филь­ма6. Правомерность их главенства вытекает непосредст­венно из того бесспорного факта, что для фильма наибо­лее специфично созданное киносъемкой, а не звукоза-

писью; ни шумы, ни диалог не характерны только для кино. Попытки уравновесить в правах слово и изображе­ние, как мы вскоре убедимся, заранее обречены на про­вал. Звуковые фильмы отвечают основному требованию эстетики кино только тогда, когда существенная доля ин­формации исходит от их зрительного ряда.

Проблемы звука в фильме лучше исследовать с раз­граничением диалога или речи от собственно звука или шумов. В частности, речь следует рассматривать в свете двух видов взаимосвязи фонограммы с изображением, чтобы, во-первых, выяснить роль, предоставленную тому и другому, то есть выражаются ли идеи фильма преиму­щественно фонограммой или же кадрами зрительного ряда; и, во-вторых, определить метод сочетания звука с изображением в каждом данном отрезке фильма. Сочета­ние это может осуществляться по-разному, но в любом случае от него в какой-то мере зависит кинематографич-ность использования речи в фильме.

Диалог

Роль живой речи. Ее неверное применение. Что же огорчало Эйзеншгейна, предвидевшего поток «вы­сококультурных драм» как следствие введения звука? Он, несомненно, боялся, что живая речь может стать единст­венным выразителем значительных мыслей фильма и таким образом она превратится в главный инструмент продвижения сюжетного действия. Его страхи были от­нюдь не напрасными. В начале звукового периода экран охватило «разговорное безумие» — многие кинорежиссе­ры исходили из «нелепого представления, будто для созда­ния звукового фильма достаточно заснять театральную пьесу»7. И это не была лишь кратковременная мода. Большинство звуковых фильмов и теперь еще строится вокруг диалога.

Диалог в ведущей роли. Переключение основ­ной смысловой нагрузки фильма на речь, естественно, усиливает его сходство с театром. «Разговорные» фильмы либо воспроизводят театральные пьесы, либо излагают некий сюжет в театральной манере. В результате интерес зрителя автоматически сосредоточивается на актере, вы­ступающем в таком фильме как существо, не растворяю­щееся в своем окружении, и поэтому мертвая природа от-

ступает на задний план8. Однако самая главная опас­ность установки на речь не только в ослаблении интереса к жизни, снятой кинокамерой, но и в чем-то совершенно ином. Речь открывает для кино область отвлеченных рас­суждений, позволяет фильму передавать все повороты и изгибы утонченного мышления, все те рациональные или поэтические идеи, постижение и оценка которых не зави­сит от зрительных средств выражения. Теперь кинемато­графу доступно то, что не мог охватить даже самый те­атральный немой фильм, — ему доступны и яркая полеми­ка, и остроумие в стиле Шоу, и монологи Гамлета.

Но когда в фильме главенствует речь, она неизбежно рождает некий определенный строй мыслей и поэтических образов. Они в значительной мере носят тот же характер, что и окрашенные любовью воспоминания Пруста о сво­ей бабушке, не допускающие, чтобы ее подлинный внеш­ний вид, в каком она предстает на фотографии, дошел до его сознания. Рожденные средствами языка, эти мысли и образы обретают самостоятельную психологическую ре­альность, которая, утвердившись в фильме, нарушает фо­тографическую реальность, необходимую кинематогра­фу*. Значение словесной аргументации, словесной поэ­зии грозит затмить смысл кадров изображения, превра­тить их в туманные иллюстрации9. Это весьма четко вы­разил Эрвин Панофски в своем резком выступлении про­тив литературного подхода к кинофильму. «Мне трудно припомнить более ошибочное высказывание о кино, чем то, что я прочел в статье Эрика Рассела Бентли, напеча­танной в весеннем номере «Кеньйон ревью» за 1945 год, где он пишет, что «потенциал звукового кино отличается от немого добавлением элемента диалога, который мо­жет быть поэзией». Я предложил бы сказать так: «Воз­можности звукового кино отличает от немого интеграция зримого движения с диалогом, которому поэтому лучше не быть поэзией» 10.

Равновесие. Режиссеры, понимающие, что разго­ворный фильм театрален, и все же не склонные умень­шить роль живой речи, находят приемлемый для себя выход в попытке уравновесить роль слова и изображения.

* Промежуточный путь избрали в своих комедиях Фрэнк Каира и Престон Старджес, сумевшие противопоставить изысканному диа­логу интересные независимо от него изображения — фривольные, комические ситуации, восполняющие и уравновешивающие остро­умные реплики.

Оллардайс Николл, считая образцом подобного равнове­сия фильм Макса Рейнгардта «Сон в летнюю ночь», при­водит в защиту одинаковых прав «визуальных символов» и «языка» любопытный довод. По мнению Николла, Шек­спир адресовал свой диалог зрителям, жившим в услови­ях растущего языкового богатства, но еще не привыкшим черпать знания из книг и поэтому воспринимавшим живое слово гораздо острее современного зрителя. Наше вос­приятие устной речи совсем не то, каким оно было у чело­века шекспировских времен. Поэтому Рейнгардт посту­пает правильно, пытаясь оживить диалог пышностью пластических образов, способной стимулировать нашу визуальную фантазию и тем самым обогатить словесные высказывания, утратившие для нас свою прежнюю силу воздействия ".

Николл явно заблуждается. Он и сам, видимо, не уве­рен в убедительности своего довода, так как, прежде чем выдвинуть его, он признает возможность нападок критики на фильм «Сон в летнюю ночь» за то, что в нем изобра­жению предоставлена роль, способная отвлечь зрителя от красоты слов Шекспира. Это и происходит на самом деле. Назойливая цветистость зрительного ряда фильма Рейн­гардта неспособна ни стимулировать якобы атрофиро­ванное у зрителя восприятие слова, ни оживить диалог;

напротив, вместо того чтобы превратить зрителя в слуша­теля, кадры изображения с полным основанием требуют его внимания к самим себе, и, таким образом, смысл речи тем более ускользает от зрителя. Режиссер стремится к равновесию, которое оказалось недостижимым. (О филь­ме «Сон в летнюю ночь» можно добавить, что из-за теат­рализованных декораций и малоподвижной камеры он представляет собой набор безжизненных красот, затме­вающих одна другую.)

Пожалуй, самая незаурядная попытка уравновесить выразительность слова и изображения осуществлена Ло­ренсом Оливье в «Гамлете». Атмосфера тревожного вол­нения, пронизывающая фильм, является в большей мере заслугой его режиссера. Оливье очень хочет передать на экране все великолепие шекспировского диалога в непри­косновенном виде. Однако тонкое чувство кино заставляет его отказаться от сфотографированного театра, и поэтому он перекладывает значительную смысловую нагрузку на кадры изображения и использует выразительную съемоч­ную технику. В результате появляется потрясающий фильм, в равной мере и восхищающий и разочаровыва-

ющий. Оливье подчеркивает диалог, предлагая нам упи­ваться его исполненной смысла поэзией; но наряду с этим он вплетает этот диалог в выразительную ткань кинокад­ров, впечатляемость которых мешает нам воспринимать живую речь.

Пока Гамлет произносит свой великий монолог, каме­ра, словно равнодушная к словесным чарам, изучает внешность Гамлета, показывает его нам с такой щед­ростью, что мы были бы ей благодарны, если бы в то же время нам не приходилось слушать и самый монолог— это уникальное творение языка и мысли. Поскольку вос­приимчивость зрителя ограничена, фотографические и языковые образы неизбежно нейтрализуют друг друга 12;

а зритель, наподобие буриданова осла, не знает, чем ему кормиться, и в конечном счете голодает. «Гамлет» — это замечательная — если не донкихотская — попытка вдох­нуть кинематографическую жизнь в откровенно диалого­вый фильм. Но нельзя же, как гласит наша поговорка, и съесть пирожное и сохранить его.

Кинематографичное использование диа­лога. Для всех успешных попыток органического внед­рения живого слова в фильм характерна одна общая черта: роль диалога ослаблена, чтобы восстановить в правах изображение. Это может быть осуществлено по-разному.

Речь деэмфатизированная. Практически все серьезные критики сходятся на том, что снижение силы слова с тем, чтобы диалог театрального стиля уступил место естественному, живому разговору, повышает кине­матографические достоинства фильма13. Такая деэмфатизация речи отвечает основному требованию, чтобы словес­ные высказывания возникали в потоке изобразительной информации, а не определяли ее курс. Вот почему мно­гие режиссеры идут по этому пути. В 1939 году Каваль­канти писал: «За последние десять лет кинопродюсеры поняли, что речью нужно пользоваться экономно, урав­новешивая ее роль с другими элементами фильма, что авторы диалога должны писать его в реалистическом стиле, разговорно, а не книжно; что диалог должен по­даваться легко, быстро и небрежно, в темпе действия и монтажных переходов от одного говорящего персона­жа к другому» 14.

Парижские комедии Рене Клера, например, полностью отвечают этим требованиям; диалог в них небрежен на-

столько, что персонажи иногда продолжают разговари­вать, исчезая в дверях бара. Какое-то мгновение вы еще видите, как они, задержавшись по ту сторону витринного стекла, шевелят губами и жестикулируют,— остроумный прием, решительно отвергающий эстетическую правомер­ность господства диалога в фильме. Клер словно хотел, чтобы мы воочию убедились в том, что живая речь наибо­лее кинематографична тогда, когда смысл сказанного ча­стично ускользает от нас, когда по-настоящему мы вос­принимаем только внешний вид разговаривающих.

Тенденция внедрения диалога в изобразительные кон­тексты, пожалуй, нигде не проявилась так ярко, как в том эпизоде из фильма «Рагглс из Ред-Гэпа», в котором Чарлз Лоутон в роли Рагглса читает на память Геттисбергское обращение Линкольна. На первый взгляд при­мер может показаться отнюдь не подходящим, так как в этом эпизоде Рагглс не только сам полностью осознает смысл своей речи, но также хочет донести его до слуша­телей, находящихся в баре. Однако выступление Рагглса выполняет и другую функцию, актуальность которой важнее силы самих слов Линкольна. Тот факт, что Рагглс помнит речь наизусть, раскрывает посетителям бара глаза на его внутреннее перевоплощение; они видят, что бывший английский джентльмен из джентльменов стал убежденным гражданином Америки.

Подчиненная этому главному назначению речи камера показывает нам крупный план Рагглса, когда он еще бор­мочет про себя ее первые фразы, и затем показывает его лицо снова, в момент, когда он встает и уверенно повы­шает голос. Таким образом, камера предвосхищает наше первейшее желание. Нам действительно интереснее на­блюдать перевоплощение Рагглса, чем слушать текст ре­чи; больше всего мы хотим рассмотреть все оттенки выра­жения его лица и все его поведение в поисках внешних признаков его перевоплощения. Эпизод на редкость уда­чен тем, что в нем речь не только почти не мешает воспри­ятию смысла изображения, но даже, напротив, усиливает его, придает ему особую яркость. Материал эпизода ор­ганизован так, что издавна знакомое нам содержание ре­чи подогревает наш интерес к внешним проявлениям ора­тора. Конечно, это достижимо только при том условии, что речь, в данном случае линкольновская, заранее известна зрителям и им не приходится напрягать слух: заветные слова сами всплывают в их памяти, они могут и слышать речь и сосредоточить внимание на изображении. А если

бы, вместо того чтобы читать речь Линкольна, Рагглс из­лагал важную для драматургии фильма новую мысль, то­гда зрители не могли бы одновременно и одинаково глу­боко воспринимать и смысл его слов и содержание кадров.

Речь, «уничтоженная» речью.

Когда Чаплин впервые решился ввести в свой фильм живую речь, он заранее предусмотрел и средство ее уничтожения — ­смех. Если бы речь звучала нормально, она должна бы­ла выражать некий, ограниченный языком смысл. Но все дело в том, что она не звучит нормально. В коротком вступительном эпизоде фильма «Огни большого города» ораторы, выступающие на церемонии открытия памят­ника, произносят нечленораздельные звуки с приличест­вующими случаю высокопарными интонациями. Тем самым Чаплин не только высмеивает пустоту торжествен­ных речей, но и, не давая зрителю понять смысл произ­носимых слов, еще сильнее привлекает его интерес к со­держанию кадров изображения. В эпизоде с машиной для кормления из фильма «Новые времена» Чаплин до­стигает примерно той же цели с помощью остроумного, действующего, как бомба замедленного действия, при­ема. Когда изобретатель машины начинает объяснять, как она действует, все его поведение должно убеждать нас в том, что говорит он сам; затем камера слегка пе­ремещается и мы внезапно обнаруживаем, что реклам­ная речь записана на патефонной пластинке. Это запоз­далое открытие вдвойне усиливает комизм нашей легко­верности. А теперь, когда мы знаем, что человек не говорит, как мы думали раньше, а служит лишь придат­ком к механизму, мы, естественно, теряем интерес к по­току слов, выплескиваемых патефоном, и из простодуш­ных слушателей превращаемся в самозабвенных зрите­лей. В двух своих более поздних фильмах — «Мсье Верду» и «Огни рампы» — Чаплин обратился к диало­гу в театральном стиле. С кинематографической точки зрения это был, бесспорно, шаг назад. Однако Чаплин не единственный великий художник, которого стали тяго­тить ограничения изобразительных средств кино. По-ви­димому, с возрастом стремление передать свои накоп­ленные жизнью наблюдения другим сметает все сообра­жения иного порядка. Возможно, что желание Чаплина высказать свои мысли связано в какой-то мере и с тем, что он как актер пантомимы молчал на протяжении всей прежней экранной жизни.

Взрывает живую речь и Гручо Маркс. Правда, он болтает, словно одержимый, но его немыслимое произно­шение, то плавное, как вода, стекающая по кафелю, то бурлящее, как поток, мешает речи выполнять свое пря­мое назначение. К тому же он хотя и ввязывается в раз­говоры других персонажей, но практически в них не участвует. Своей глупой, пошлой, хитрой и злобной бол­товней он скорее самоутверждается, чем кому-то отвеча­ет или возражает. В образе похотливого, безответствен­ного болвана Гручо не попадает в тон с остальными со­беседниками. Он говорит впустую, зато настолько подрывает все сказанное окружающими, что все их мысли и суждения не достигают цели. Болтовня Гручо забивает все, что говорится при нем. Он — вулканическое начало в созданном им самим царстве анархии. Поэтому его словесные извержения хорошо сочетаются с экранным образом Харпо Маркса, грубо-комические выходки ко­торого воскрешают эру немого кино. Как античные бо­ги, продолжающие веками жить среди не верящих в них людей в виде кукол или различных добрых и злых ду­хов, Харпо такой же пережиток прошлого, бог немых «комических» в изгнании, обреченный (а может быть, удостоенный чести) играть роль озорничающего «домо­вого». Однако мир, в котором он появляется на экране, так заполнен разговорами, что он сразу сгинул бы, не будь там помогающего его козням Гручо. Словесные каскады Гручо, такие же головокружительные, как лю­бая коллизия немых комедий, крушат живую речь, и среди ее обломков Харпо снова чувствует себя как дома.

Установка на материальные качества речи. В фильме режиссер может представить речь больше как явление природы, чем как средство обще­ния. Например, в «Пигмалионе» нам интереснее особен­ности лондонского просторечья Элизы, чем содержание ее слов. Такое переключение акцента кинематографиче­ски оправдано, поскольку путем отчуждения слов рас­крываются их материальные качества15. В мире звука полученный этим путем эффект соответствует фотогра­фическому в мире визуальных впечатлений. Вспомните тот же отрывок из романа Пруста, в котором рассказчик смотрит на свою бабушку глазами постороннего челове­ка: отчуждаясь, он видит ее, попросту говоря, такой, ка­кая она есть на самом деле, а не такой, какой она ему представлялась. То же самое и с речью всякий раз, ко-

гда она отклоняется от своего прямого назначения, то есть передачи той или иной мысли,— мы, словно герой Пруста, оказываемся среди отчужденных голосов, про­износящих слова, лишенные своих прямых и косвенных значений, обычно мешающих нам распознать природные качества звуков. Они впервые предстают перед нами в своем относительно чистом состоянии. Речь в подобной трактовке приравнивается к категории визуальных явлений, запечатленных кинокамерой. Она всего лишь звуко­вое явление, воздействующее на кинозрителя своими фи­зическими качествами. Но, в отличие от. назойливого диалога, она не провоцирует у зрителя невнимательное отношение к материальному миру кадров, а, напротив, привлекает его интерес к их содержанию, которое она в некотором смысле восполняет.

Примеры такого подхода к речи не редки. В той же экранизации «Пигмалиона» режиссер делает главный упор на типические особенности речи Элизы. Ее зафик­сированная фонограммой манера говорить характерна для людей, живущих в условиях определенной социаль­ной среды, что интересно и само по себе. То же можно сказать о некоторых кусках диалога в «Марти», помо­гающих характеристике итало-американской среды Нью-Йорка, о басистом голосе в эпизоде коронования царя из фильма «Иван Грозный», о сцене с эхом в «Ро­бинзоне Крузо» Бунюэля и об отрывистых фразах, кото­рыми перебрасываются персонажи фильма Жака Тати «Каникулы господина Юло». Когда в этой очарователь­ной комедии, одной из наиболее своеобразных со вре­мен немых «комических», Юло, приехавший в курортный отель, регистрируется у портье, трубка в углу рта меша­ет ему четко произнести свою фамилию. В ответ на просьбу портье он повторяет ее, на этот раз без трубки, отчеканивая два слога «Ю-ло» с такой невероятной си­лой, что, как и в первый раз, когда он пробормотал их невнятно, вас приковывает физическая сторона слова «Юло»; оно остается в вашем сознании не как сообще­ние, а как некий совершенно специфический звуковой образ.

«Есть некая особая прелесть, — пишет Джон Рескин, —...в хождении по улицам иностранного города, ког­да не понимаешь ни слова из того, что говорят люди! Ухо улавливает все звуки голосов и становится тогда со­вершенно беспристрастным; смысл звуков речи не меша­ет нам услышать их гортанность, плавность или мелодич-

ность, а жесты и выражения лиц воспринимаются как пантомима; каждая уличная сцена превращается в ме­лодичную оперу или же в представление Панча* с его колоритно-невнятной речью» 16. Слова Рескина подтверж­дает, например, в фильме «Новые времена» сцена с Чаплином, импровизирующим песенку: как набор мелодич­ных, хотя и непонятных фраз она является одновремен­но и прелестной звуковой композицией и остроумным приемом, превосходно настраивающим зрителя на во­сприятие пантомимы.

И конечно, наблюдение Рескина объясняет также причину кинематографичности многоязыких фильмов. После второй мировой войны было создано немало та­ких фильмов, и среди них ряд полудокументальных. «Со­лидарность» Г.-В. Пабста и «Великая иллюзия» Жана Ренуара—оба двуязычные—предвосхитили это направ­ление, порожденное условиями войны, когда миллионы простых людей, оторванных от своей родины, рассея­лись по всей Европе. Недоразумения, возникавшие из-за разных родных языков, впечатляюще отображены в фильме Росселлини «Пайза». Американский солдат без­успешно пытается завести разговор с юной сицилийской крестьянкой. Чтобы добиться хоть какого-то понимания, он вскоре начинает сопровождать незнакомые ей слова отчаянной жестикуляцией. Поскольку этот прими­тивный способ общения осуществляется не диалогом, его звуковая сторона обретает собственную жизнь. Ощу­тимое присутствие звуков наряду с немой сценой настоя­тельно побуждает зрителя почувствовать то, что пережи­вают оба персонажа, и реагировать на возникающее у каждого из них внутреннее отношение к другому. Все это, вероятно, не дошло бы до сознания зрителя, если бы он воспринимал только смысл их слов. Театр, построен­ный на диалоге, избегает иностранных языков, тогда как кино не только приемлет, но даже благоволит к ним за то, что они своим звучанием обогащают немое действие.

Звуковые качества голосов можно подчеркивать и для раскрытия материальных аспектов речи, ради них са­мих. В таких случаях фонограмма представляет собой своего рода ковер, сотканный из обрывков диалога или иных видов голосового общения, который производит впечатление главным образом своим четким звуковым узором. Грирсон называет его «хором» и приводит два







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 373. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Классификация и основные элементы конструкций теплового оборудования Многообразие способов тепловой обработки продуктов предопределяет широкую номенклатуру тепловых аппаратов...

Именные части речи, их общие и отличительные признаки Именные части речи в русском языке — это имя существительное, имя прилагательное, имя числительное, местоимение...

Интуитивное мышление Мышление — это пси­хический процесс, обеспечивающий познание сущности предме­тов и явлений и самого субъекта...

Экспертная оценка как метод психологического исследования Экспертная оценка – диагностический метод измерения, с помощью которого качественные особенности психических явлений получают свое числовое выражение в форме количественных оценок...

В теории государства и права выделяют два пути возникновения государства: восточный и западный Восточный путь возникновения государства представляет собой плавный переход, перерастание первобытного общества в государство...

Закон Гука при растяжении и сжатии   Напряжения и деформации при растяжении и сжатии связаны между собой зависимостью, которая называется законом Гука, по имени установившего этот закон английского физика Роберта Гука в 1678 году...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.01 сек.) русская версия | украинская версия