Исследовательская работа 8 страница
— Эй, Норико! Мы ведь всегда так начинали, правда? Эй-эй! Ты меня слышишь? Слышишь? Ну вспомни! Сколько мы выпили вместе! Ты только подумай! Помнишь тот бар в Аояме с форелями в аквариуме, мы пили там до самого утра, а тайский ресторанчик в Шибуйа, там еще дергалась под музыку целая банда скинхэдов, или ка-раоки у двух травести в «2 Чом». Мы так набрались, что уже и не знали, осталось ли у нас что-нибудь от мозгов. Каждый раз мы так напивались, что не помнили, где у нас язык, и нам уже ничего не надо было, лишь бы добраться до кровати, все так всегда и начиналось. И я говорил тебе, что главное — это не отдых и не сон, а желание, и начинал лизать тебя, вокруг клитора… Норико, все еще с маской на лице, стонала от удовольствия, чувствуя ласки этого мужчины, эти губы и этот язык в своей промежности. Она отвечала ему своей чувствительностью, будучи не в состоянии произнести ни слова. Он велел мне приготовить леску: с помощью этой нити, просунутой между ног и обвязанной вокруг талии, можно было обнажить клитор, слегка приподняв прикрывающие его половые губы. Норико не поняла, что мы проделали, возможно, она представляла себе палец или язык, которым пытались добраться до ее щелки. Я, должно быть, тоже не раз это испытывала, но никогда после экстази. Для Норико все было впервые. — Я хочу предложить тебе кое-что. чего мы еще никогда не пробовали. Глаза у него блестели, как у ребенка, которому выпала невероятная удача поиграть в любимую игру. Когда он был пьян или под кайфом, он всегда говорил одно и то же: — В моем возрасте я в конце концов понял, что мне нравится, а что — нет, и это далось мне нелегко. Когда я готовился к вступительным экзаменам в институт, мне однажды пришлось вернуться к нам, в деревню. И вот, в одном магазине подержанных книг я как-то наткнулся на серию старых журналов садомазо. Сейчас, вспоминая об этом, должен сказать, что журналы эти были довольно пресные и, пожалуй, хороши лишь на потребу какому-нибудь конченому маньяку. Однако там я на шел одну сцену промывания. Деревенька у нас маленькая… я долго раздумывал и так ничего и не купил, зная, что тут же весь этот забытый богом уголок наполнится глупыми слухами. Потом я все ходил вокруг да около этого книжного магазинчика, но так и не решился купить журнал. И знаешь, я потом жалел об этом все следующие двадцать лет. А может, купи я его, до сих пор бы заворачивал в него бутерброды, как те простаки, которые таскаются на экскурсии с завтраками, завернутыми в разноцветные страницы с фотографиями какой-нибудь древней рок-звезды. Видишь ли, мне всегда хотелось поприсутствовать при промывании, по старинке, с клизмой, совсем как это пока зано в том журнале. И если я по-настоящему хочу этого, то уверен, мне придется потратить не одну сотню тысяч иен и переступить опасный порог, запастись приличным количеством наркоты и, главное, найти подходящую девицу, такого класса, как Кейко. Это желание застряло во мне с того самого времени, сначала это была всего лишь прихоть, пустяк, но со временем он разросся, как воспоминания о детстве, которые обычно оказываются слишком преувеличенными, когда возвращаешься на прежние места уже в зрелом возрасте. Только видишь ли, в чем дело, на том снимке девица, которой ставят клизму, была такая страшная, что хуже не придумаешь. Норико уже начала кое-что понимать. Мужчина отошел, но между ног у нее все еще что-то мешало. Она чувствовала это, но ничего не могла сделать. — Норико! Ты привязана к стулу и сидишь, раздвинув ноги, — весело заметил он. Норико не поняла, что он говорил, она лишь интуитивно улавливала его голос и своеобразную манеру говорить, однако понимала, что находится в каком-то унизительном положении, а ее хозяин оставил ее, связанную, возбужденную до крайности, когда ей так хотелось, чтобы у нее отсосали. — Тебе нравится? Норико поняла по тону, которым был задан вопрос, что протестовать бесполезно, и кивнула. Большинство людей не понимают, что все дер жится именно на этом моменте, когда соглашаешься. Мужчина же давно знал, что этот момент означает разрушение воли, это было знаком того, что ему удалось, что его энергия взяла верх. Он понял это благодаря собственной решимости. — У тебя клитор торчит наружу, ты знаешь? И как? Ты чувствуешь унижение? Норико не знала, что отвечать, и некоторое время молчала, прежде чем завопить: — Мне стыдно, стыдно, стыдно, стыдно! — При этом она приоткрыла ряд крепких и ровных зубов, хотя десны у нее были какие-то темноватые, болезненного оттенка. Тут же я почувствовала, что сильно теку. Любое разрушение личности непременно отзывается эротическим возбуждением. Я мало читаю и не могу объяснить этот феномен. Норико наконец-то сумела избавиться от надетой на нее маски. Экстази давало примерно тот же эффект, что и «эликсир правды», однако это вовсе не означало, что Норико должна была совершенно потерять чувство реальности. Она обвела взглядом комнату и мгновенно поняла, в каком положении находится. Привязанная к стулу, с широко разведенными ляжками, вся напоказ перед этим мужчиной, с которым она когда-то кончала, которого когда-то любила и сейчас продолжала любить, а рядом с ним — эта женщина, такая высокая, в безупречном красном костюме, — я. Поскольку она работала в модном салоне, то без труда могла оценить по достоинству мою элегантность. И, сознавая всю нелепость своего положения, Норико тем не менее была не в состоянии протестовать. Это вовсе не было отупением, просто она совершенно не знала, как быть. Ее легкие, вот здесь, прямо под ребрами, ее язык и нёбо, стенки ее вагины, казалось, существуют отдельно от нее самой и раздуваются в такт ударам сердца. Они готовы были оторваться и заплясать вокруг нее. Ее женское естество больше ей не принадлежало, не слушалось ее. Она понимала, что этот мужчина, которого она любила, ничего не предпринимал, чтобы прийти ей на помощь. И потом, здесь было еще кое-что: мужчина усадил эту высокую женщину на диван, снял с нее туфли на шпильках и стал целовать ей ноги. Женщина же холодно смотрела на них обоих, на него и на нее, Норико. Затем она принялась стонать, все громче по мере того, как его язык проскальзывал у нее между пальцами. — Я чувствую, как это встает, я сейчас сниму чулки и спущу трусики, для тебя, — сказала я ему. Норико отвела взгляд. Взгляд! Это самое существенное в подобных ситуациях. — Норико, если ты и дальше будешь отводить глаза, если ты не можешь на нас смотреть, на этого мужчину и на меня, ты у меня останешься привязанной до конца твоих дней. — Да, да, Норико, посмотри, как раздулся твой клитор! Он уже больше, чем мой пальчик. Посмотри! — мужчина оставил меня и подошел к Норико, схватив ее за волосы. — Ну же! Наклонись немного и посмотри на свою дырочку. — Нет, нет, нет! — запротестовала Норико, разрыдавшись. Мужчина никогда не поддавался на эти трюки и не собирался ее отпускать. — Посмотри! Видела? Ты видела? Он несколько раз заставил ее нагнуться, просунув ее голову между ног, будто выполняя гимнастическое упражнение. В конце концов Норико перестала сопротивляться и согласилась. — Мы хотим это внятно услышать. Отвечай, Норико! — говорили мы ей. — Да, — через силу выговорила она, несмотря на душившие ее рыдания. — Не делай мне больно! Пожалуйста, не делай мне больно! Миленький, миленький, пожалуйста, миленький! — повторяла она, шмыгая носом и одновременно понимая, что она не та женщина, которая заслуживала того, чтобы с ней были миленькими. — Ну конечно, Норико, я буду очень ласков с тобой, — произнес мужчина, прежде чем лизнуть ей грудь. От ласки она застонала и поджала пальцы ног. — Посмотри хорошенько, Норико, и признай, что ты ревнуешь, что ты нам завидуешь, признайся честно, — сказал он, опять вернувшись ко мне и устроившись у меня между ног. Он начал ласкать меня, раздвинув пошире половые губы, чтобы Норико могла видеть, как сильно я теку. Сначала она с отвращением отвела глаза. Но потом опять повернулась, будто спохватившись от страха, услышав все нарастающий звук сосания у меня между ног и мои стоны удовольствия. Она попыталась освободить себе руки, но все, чего она добилась, — это еще больше натянула леску, привязанную к ее клитору При этом из нее вытекла щедрая струя влагалищной жидкости, смешанной с другими выделениями, и намочила сиденье. Норико была подавлена. Действуя именно таким образом, мы подчинили немало других женщин. Все они походили на Норико, один тип. Обыкновенные, миловидные, хорошо воспитанные, ведущие размеренный образ жизни, при этом все они относились с благосклонной симпатией к бомжу. Среди них была даже жена одного его партнера по гольфу: она разъезжала на «порше-каррера», любила английский рок, независимое французское кино, парусный спорт, гольф, погружение с аквалангом — словом, замужняя женщина, которая, помимо гольфа, обожала итальянскую кухню и всегда хотела попасть в этот мир мужчин, который она находила столь привлекательным, однако каждый раз, через два часа после того, как набиралась всяких разных макаронных блюд и опорожняла пару бутылок бароло — я уже говорила вам, что всегда любила это вино? — так вот, она проглатывала полтаблетки экстази и пять часов кряду отдавалась самым извращенным прихотям. Женщина, которая обычно трахалась два раза в неделю в парикмахерском салоне Дайкамия-ма, а потом в наших апартаментах при полном свете и звуках английского хард-рока, доносившихся из-за двери соседней комнаты, после недолгого стриптиза, сводившегося к дюжине похотливых жестов, широко расставив ляжки и выставив свою дырку, откуда только что вывалился ее муж-бизнесмен, неистово требовала оргазма, а между тем каждый раз должна была довольствоваться тем, что лакала нашу мочу. Еще была одна студентка двадцати одного года. Старшая дочка директора небольшой фармацевтической компании; она училась на курсах международной торговли при католическом университете, в Иокогаме, очень гордая девица, обожавшая мюзиклы этого мужчины и имевшая за всю свою жизнь, несмотря на ревностное пристрастие к произведениям маркиза де Сада, всего двух мужчин и ни одного оргазма. Он представил меня как специалиста по потустороннему миру. «Пожалуйста, прошу вас, посвятите и меня!» — все повторяла она, не зная толком, о чем речь, а потом сразу струхнула, когда почувствовала первые признаки действия экстази. Эта волосатая девица сразу начала сильно брыкаться, и ему пришлось силой успокоить ее, чтобы я смогла ее связать, однако она тут же потекла, как только он начал ласкать ее между ног. Надо прибавить, что у нее были обширные книжные познания о садомазохизме. и поскольку она без конца повторяла, что хочет стать нашей рабыней, я связала ей руки за спиной и натянула тонкую полоску кожи между ног. Она плакала, но от удовольствия, и просила у нас прощения, когда мы стали заниматься любовью у нее на глазах, показывая, что нам плевать на нее, всю в дерьме, которым мы ее обмазали, сделав ей промывание. Она и сейчас еще иногда приходит ко мне за унижением. Она же, разумеется, и платит. Потом была одна служащая, довольно умная девушка из какой-то конторы по кредитованию, потом тридцатилетняя хозяйка джаз-бара из Акасаки. Тогда мы, должно быть, и поняли, что нет ничего, что могло бы сравниться с представлением о сексуальном желании. Но вот… решимость? Проистекала ли она из философии этого мужчины или зависела от женщины, которой была я и которая отказывалась стать нимфоманкой? А может быть, мы осознали, что отныне ничто не могло бы нас остановить… Вот здесь-то и появилась Ми. Она не имела ничего общего с другими женщинами, о которых я упоминала, была их полной противоположностью. Понемногу мы устали и от Норико, которую приглашали не один десяток раз, и от великовозрастной девицы, и от замужней гольфистки, этих двадцатиоднолетней и тридцатилетней, которых нам случалось сводить вместе. Всем им недоставало одного, и мы находили особое удовольствие в том, чтобы лишний раз показать им это, причем довольно пошлым образом. Но вот как-то раз мужчина заговорил со мной о Ми, и. что странно, все началось с истории туалетов. — Я видел в жизни всякие ужасы, но знаешь, что больше всего меня испугало? Еще в детстве это уже не были обычные проделки сорванцов, когда тебе подсовывали змею или, балуясь, толкали с высокого края; мой маленький гений, каким я был с детства, с легкостью воспринимал все эти дурачества. А между тем было нечто такое, что ужасало и угнетало меня, — война. Не война вообще, а то, как я себе ее представлял благодаря мерцающим кадрам новостей, в черно-белом цвете, какие непременно выдает нам телевидение накануне каждой годовщины пятнадцатого августа тысяча девятьсот сорок пятого, и сопровождающим их комментариям, всем этим сценам массовых самоубийств в Сайпане, трагедии Хиросимы, самолетам камикадзе, разбивающимся в море, рядам солдат, выступающих из Маньчжурии по холоду и грязи. Этот голос, гнусавый и покорный, пугал меня до такой степени, что я готов был намочить в штаны. Сейчас я понимаю, что так угнетало меня: это были вовсе не кадры хроники, кадры, показывающие войну, но все это, весь этот ужас войны, в целом, как я представлял ее себе благодаря этим кадрам. — Все это? Что вы хотите этим сказать? — Заклание отчаянию, внутренний отказ, молчаливая покорность. Вот что это было. Вот чего я не мог выносить. Этот вид темной страсти, эта форма патологического безумия, которая возникает во время войны. Это скрытое желание подчинить себе другого, эта воля, которая, разумеется, питает в ответ противоположное желание быть подчиненным, покоренным, униженным. Мысль, что рабство представляет собой высшее состояние. Мысль, которую я обнаружил в наиболее проработанном варианте в документальном фильме об Освенциме «Ночь и Туман» Алена Ресне, французского режиссера, в два раза менее известного, чем Годар. Там были комментарии на французском языке, сопровождающие кадры этой краткой хроники, показывавшей невыносимые ужасы: горы трупов, тела, сваленные кое-как один на другой. И все лее не это представляло для меня предел ужаса, а туалеты. — Туалеты? — Ну да! И еще спальные помещения. Ряды кроватей, поставленных одна на другую в три этажа, на которых едва ли можно было растянуться во весь рост. Слова, сопровождавшие эти кадры с кроватями, сохраненными до наших дней в одном из музеев Польши, были следующие: «Вот здесь, на этих матрасах, кинутых на деревянные доски, голодные и под постоянным наблюдением проводили свои бессонные ночи депортированные». Вот что вызывало в моем воображении все эти политические зверства, этих евреев, лежащих в темноте и надеющихся до самого утра, что все обойдется, и то состояние страха, в котором их держали силой. Я представлял, как уже на рассвете они должны были немного успокоиться, постепенно привыкнув к своему положению пленников. В этом фильме использовались и документальные кадры военной хроники, но самыми сильными были другие, цветные, снятые в этом музее. Это было похоже на надписи, которые вдруг случайно обнаруживаешь на школьной парте, и это производит гораздо более сильное впечатление, чем собственная старая фотография, пусть и цветная, напоминающая тебе о первых школьных годах. И еще там были туалеты. Хроника показывала заключенных в туалете. Думаю, оператор не горел тогда безумным желанием снимать подобные кадры, в конце концов, все одинаково пользуются этим заведением, и дерьмо у всех одно, но вот Ален Ресне специально долго, очень долго задерживается на этих кадрах — заключенные в туалетах Освенцима. Эти ряды туалетов, возвышающихся на цементном цоколе, в метре от пола, зияющие своими дырами, расположенные зигзагом через равные интервалы. Простые дыры. А подобное расположение — естественно, для удобства наблюдения. Словом, они полностью исключали момент уединения, даже во время испражнения. Эти цоколи были примерно в метр глубиной и располагались зигзагом, а не в линию, что довольно просто понять: таким образом получалось больше дыр! Садясь в ряд, заключенные непременно стали бы мешать друг другу. Ряды были довольно длинные, так что справлять нужду могли сразу человек сто. А так как там было много подобных заведений, десять или двадцать, то это давало возможность испражняться сразу уйме народу, до двух тысяч человек. В комментарии, сопровождавшем эти дыры, сообщалось, что малейший понос означал смерть; а когда там открыли музей, естественно, все продезинфицировали. Дыры в бетоне были заделаны, и теперь уже никто не смог бы воспользоваться ими по назначению, так что они должны были навсегда остаться чистыми. Эта сцена длилась бесконечно долго. Сначала я не понимал, о чем речь, нр потом до меня дошло, что это туалеты, когда за кадром стали говорить, что заключенные располагались рядами, находясь, таким образом, под постоянным надзором, и что их часто били, даже пока они справляли нужду. Вот тогда-то мое воображение и заработало. Потому что я, которому вечно хочется отлить, — несомненно, потому, что я всегда слишком злоупотреблял своей пипеткой, — ненавижу общественные туалеты, особенно за границей — в Марокко, в Индии, в Турции. Чтобы решиться на это, нужно на самом деле очень хотеть, как однажды мне приспичило и пришлось справлять нужду в сортире второго класса на самоходном пароме, который бешено качало по пути в Хашиоджиму. А вот теперь представь себе, какое это зрелище, когда тысяча или даже две тысячи человек одновременно справляют нужду в одном сортире, у кого-то понос, кто-то ссыт кровью, кого-то выворачивает наизнанку, кто-то скребет свой фурункул на заднице, кто-то просто подыхает. Туалеты Освенцима для меня представляют наивысшую степень ужаса, забыть о котором мне помогает лишь «Шато Латур» семьдесят шестого года, или светлые, цвета слоновой кости, кристаллики колумбийского кокаина, или гладкая площадка для гольфа, понимаешь? Ми была профессиональной переводчицей, и еще она брала уроки фортепиано и увлекалась современными танцами. По выходным она играла в одной группе, одна воспитывала маленькую дочку, которая уже ходила в школу. Ростом она была всего метр пятьдесят четыре; однажды она пришла к нам на прослушивание. Меня в тот день не было, а мой ассистент нашел ее слишком невзрачной и без особых церемоний отправил восвояси, что, должно быть, вовсе ее не удовлетворило, и она прислала мне потом очень длинное письмо. К тому времени я уже поставил два мюзикла, а основная тема того, над которым я работал в тот момент, была такой: «Существа, не способные сочувствовать, — живые трупы». Это тоже, несомненно, должно было подвигнуть Ми на такой шаг.
Эта девушка жила в провинции Нагано или в каком-то другом, столь же забытом богом месте. Как-то раз он показал мне письмо, которое она ему прислала. Оно было удивительное: неужели в этом мире еще есть такие чистые люди?! Конечно, подобные вещи забываются, когда живешь в Токио, где все возможно. Словом, эта девушка была чистым порождением сельского уклада жизни.
«Я лишилась сна, с тех пор как съездила в Токио на это прослушивание, почему я решилась на такое? — писала она своим круглым женским почерком, подчищая огрехи, невольно допущенные дрожащей рукой; при взгляде на это письмо создавалось впечатление, что от него зависела вся ее жизнь.
Могу сказать, что я женщина уже не первой молодости, мне только что исполнилось двадцать восемь и у меня маленькая дочка, которую я воспитываю одна. С детских лет я была очень независима и горда, и потому никогда в себе не сомневалась. Мои родители были люди простые, и в семье у нас у всех было очень развито чувство независимости, так что, верно, по этой самой причине мои родители разошлись, когда я была еще совсем маленькой, и нас с сестрой воспитывала мать. Моя мать занималась тем, что выдумывала новые пирожные, и сейчас я очень хорошо понимаю, насколько трудно ей было одной поднять нас с сестрой. Это была сильная и жизнерадостная женщина. В настоящее время она снова вышла замуж и занимается камбоджийскими сиротами, участвует в миссии „Красного Креста“ в Шри-Ланке и прекрасно себя чувствует. Я создала свою рок-группу, когда была еще на подготовительном курсе в университете. Начало было удачным, мы пользовались успехом. В нашем городе есть радиостанция, на которой записываются пятъ-шесть групп музыкантов, иногда вживую, для концертов, на которые, бывает, попадают и банды кретинов, какие, несомненно, встречаются и в Токио. Мне довелось получить предложение от двух-трех групп, и это, конечно, не могло не подать мне нужную мысль. Сценарий был все время один и тот же: лидер группы является ко мне с предложением напыщенный, как индюк, мы объясняемся, всего несколько фраз, и я отказываюсь; на следующий день они выступают с какой-нибудь другой вокалисткой, в общем все на уровне школьного вечера в прежние времена, а я все не у дел. Моя сестра — госслужащая, работает в сфере водообеспечения. Она вышла замуж: за простого человека, который на восемь лет старше нее, а я пошла по стопам своей матери и пустила любовь на самотек. Я забеременела, когда была еще студенткой, и решила сохранить ребенка и воспитывать его одна, потому что он был от человека, которого я любила. Вполне естественное решение, не правда ли? И вот началось, года два назад. Без денег, без семьи, никаких особых талантов, не слишком привлекательная, в этом захолустном мирке, с его ультраконсервативным укладом, с одной целью в жизни — воспитать своего ребенка…. И вот, два года назад, я открыла для себя ваше творчество. Вначале оно сильно меня шокировало, я едва могла вытерпеть до конца спектакля, а потом мне вдруг показалось, что во мне как будто что-то проснулось. Какое-то волнение, напряжение, которое заставляло меня по-новому осознать жизнь, понять, что не было никакой заслуги в том, чтобы безропотно сносить скуку и то, что я молча переносила до сих пор. Это была очень важная вещь, которую, однако, я давно забыла, а сейчас она вдруг возродилась как некая сила, которая росла во мне. Я поняла, что должна прекратить это пустое существование, и, преодолев свой стыд, решила брать уроки современного танца. С тех пор я стала замечать, что мой взгляд меняется, я вьювь обретала себя. Я назвала свою дочку Нао, потому что это звучит как „now“, понимаете? И Нао теперь тоже чувствует себя гораздо лучше; она стала более уравновешенной, с тех пор как пошла в школу и не проводит целые дни в моем обществе. Это письмо вовсе не предназначено для того, чтобы выразить вам свою горечь по поводу моего провала на прослушивании. Совсем наоборот, я хотела бы поблагодарить вас от всего сердца. Вы часто говорите, что жить без удовольствия — это грех. Я давно уже не выпивала, не тр… не была с мужчиной, и все же, думаю, я вновь обрела вкус к жизни. Теперь я уверена, что покраснею перед вами, если однажды нам выпадет случай встретиться».
Итак, перспектива получить возможность лицезреть эту провинциальную мать-одиночку, такую сознательную и трудолюбивую, растленной, с клизмой, вставленной в задний проход, и подтолкнула нас превратить ее в нашу новую жертву. На самом деле эксперимент оказался не слишком занимательным, а Ми некоторое время спустя покончила с собой.
— Тогда впервые этот мужчина испытал чувство вины. Когда он заговорил со мной о ней, он сказал: «Эй, Миясита! Вы что-то неважно выглядите. Моя история еще не окончена, расслабьтесь. Прошу вас. Расслабьтесь и слушайте меня…» Кейко Катаока только что произнесла имя Ми яситы. и я внезапно осознал то, что от меня оставалось. Руины, куда ни кинь взгляд, руины и опустошение. И поверг меня в это состояние небытия вовсе не рассказ, который я только что от нее услышал, а ее голос и пытка сонмом извращенных кадров, которые как будто еще мелькали у меня перед глазами на воображаемом экране. Я чувствовал, что все внутри меня разлагается, гниет. Мне довелось как-то посмотреть тот документальный фильм Алена Ресне, о котором бомж рассказывал Кейко Катаоке, поясняя ей, что больше всего ужасало его. На меня фильм произвел очень сильное впечатление. И потом я пересмотрел все фильмы этого режиссера. И всякий раз находил у него постоянное стремление сохранить некую дистанцию. Дистанцию с прошлым и с современными событиями, со временем и с пространством… дистанцию, которая невольно возникает при просмотре черно-белого фильма именно из-за самой силы впечатления от черно-белого кадра. Решающим было даже не столько содержание этих кадров, сколько сама форма представления: с того момента, как ты их увидел, это уже невозможно было забыть, выкинуть из головы. То, что рассказывала Кейко Катаока, ее голос, ее манера выражаться — все обращало меня в прах, ее рассказ проникал в меня, как если бы я видел фильм, серию кадров, сухих и шероховатых от времени. Фильм, снятый в пустыне. обветшалый ресторан под открытым солнцем, сухие, черствые кадры. Пыль в воздухе, окна с разбитыми стеклами, хлопающие на ветру, осколки стекла, отсвечивающие в лучах заходящего солнца, мухи на остатках свинины с бобами. Персонажи, о которых она говорила, истекающие спермой и выделениями секреторных желез, покрытые дерьмом, возникали прямо в комнате, как в этом ресторане, затерявшемся на самом краю пустынных пространств американского Дикого Запада. И если эта пыль, кружащаяся в воздухе, представляла собой тот самый затхлый душок и настрой всех этих оргий, то ни у одного из персонажей, за исключением Кейко Катаоки, не было лица. Мне пришлось встретиться с бомжом в Нью-Йорке, но его лицо скрывалось от меня в тени, в глубине комнаты, и я был не в состоянии узнать его. То же можно было бы сказать о Норико, замужней женщине, старшей дочке: я не различал их лиц. и все, что могло дать мне какое-то представление о них, были их тела, выставленные напоказ, непристойные, бродящие по комнате, терзающие свои половые органы. Как будто их сняли лишь ниже шеи. Я никогда не видел их лиц, или же это были лица как во сне. Лица, которые вдруг мгновенно менялись в течение одного и того же сна. Женщина, которая кончала, внезапно приобретала черты моей матери; мужчина, застреленный из револьвера, оказывался с моим лицом. У всех у них было лицо, объединившее в себе черты тысячи лиц, будто пропущенных через миксер. Я наблюдал это зрелище, возбуждаясь сильнее, чем в первый раз, когда увидел порнофильм, как вдруг меня позвали, обратившись ко мне по имени: «Миясита!» И я мгновенно пришел в себя, как если бы камеру вдруг направили на меня и на экране крупным планом появилось бы мое лицо. Это было невыносимо. Видеть себя невыносимо, поскольку кадр — это объективное отражение реальности по определению. — Прошу вас, расслабьтесь и слушайте меня! — сказала Кейко Катаока, улыбаясь. И эта улыбка на ее лице была как шрам, свидетельствующий о всех авантюрах, которые она пережила. Между тем я не видел в ней женщину из ее историй, связанную, насилуемую, растерзанную и психически изуродованную, она не была похожа на всех этих женщин, которых они с этим мужчиной заставляли кончать себе на забаву. Это была невинная улыбка, улыбка женщины, которая состарилась прежде времени, но не узнала этот мир, как будто вся ее жизнь состояла из уроков французского и верховой езды. Я слегка тряхнул головой и поднялся, чтобы пойти взять в холодильнике чего-нибудь выпить. Таким образом я сумел удалиться от магнитного поля, как будто источаемого Кейко Катаокой, и тут же осознал, что стоило мне сделать несколько шагов, совершить это простое и инстинктивное действие, чтобы сразу прийти в себя, почувствовать, что мое тело и мой рассудок вновь спаялись в одно целое, пусть даже картины этих гостиничных номеров, видевших столько оргий, и впечатление, что мое «Я» на время исчезло, были еще долго живы для меня. Взяв бутылку «Хайнекена», я попытался успокоиться. Я уже чувствовал, что недомогание и головокружение начинают отступать, как вдруг голос Кейко Катаоки вновь пронзил меня: «Вы хорошо расслышали?» Настоящая собака Павлова. Это была дрессировка, упражнение, этот голос будто проводил сейчас инициацию юного девственника. Голос Кейко Катаоки обладал необычайной силой, он заключал в себе все необходимые составляющие, чтобы подчинить собеседника. Тон и тесситура этого голоса, манера выражаться, подбираемые слова, смысл которых был шире, чем просто их обычное значение. Голос, который попадал точно в цель при каждом выстреле и мгновенно подчинял меня, разрушая последние ошметки моей личности. Это уже был росток мазохизма, и я понял, как это сладостно — быть рабом. Мое подчинение в действительности не могло не быть добровольным. Сидя с бутылкой «Хайнекена» в руке, я почувствовал невыносимое страдание оттого, что до сих пор был вынужден носить эту личину собственного «Я». «Сейчас уже ничто не имело значения, нужно было, чтобы я совершил это самое что ни на есть определенное действие, чтобы Кейко Катаока позволила мне пасть к ее ногам и лизать подметки ее туфель. Жрать ее дерьмо было бы для меня еще более естественно», — думал я, бормоча в то же время какие-то слова извинения в ее адрес. Я вдруг на самом деле живо представил себе, как подношу к губам дерьмо Кейко Катаоки. Я глотнул «Хайнекена». Пиво было совершенно безвкусным. «Да, да, я слушаю очень внимательно…» — ответил я. У меня опять закружилась голова. «Да, да, я слушаю очень внимательно», — холодно повторило мое другое «Я», слышавшее сказанные мною слова. Этот тип смотрел на меня в упор с издевательской улыбкой. Он просто издевался, он был сильнее, гораздо сильнее меня. «Да, да, я слушаю очень внимательно… Придурок вшивый!» — повторил он, расхохотавшись мне в лицо. Смех его становился все громче. Я повернулся к нему. «Мы так кончим шизофрениками!» — сказал я. «Придурок! Можешь убираться куда хочешь! Козел хренов! — бросил он и стал осыпать меня новыми ругательствами: ты-то точно кончишь шизофреником! Недоносок! Я уж как-нибудь выкручусь, буду жрать дерьмо и пить мочу этой красавицы! Давай вали отсюда… Исчезни!» Я запаниковал, это было похоже на то, как если бы я начал бороться сам с собой, чтобы выпутаться из этого кошмара. Я чувство вал, как это второе «Я» неотвратимо вылезает из меня. И когда наконец он покинул меня, я понял, что отныне у меня нет никакой возможности понять, кто я такой, кто, кто я есть? Я, который сидел здесь, на диване, напротив Кейко Катаоки, соглашаясь между двумя глотками пива со всем, что бы она ни сказала. «Кто я такой?» — спрашивал я себя. Но так и не получил ответа, а Кейко Катаока продолжала говорить:
|