От Юлии. Вы так долго были хранителем всех тайн моего сердца, что оно никогда не забудет милой привычки все поверять вам
Вы так долго были хранителем всех тайн моего сердца, что оно никогда не забудет милой привычки все поверять вам. В моей жизни случилось такое важное событие, что сердце мое хочет вам обо всем поведать. Раскройте же перед ним свое сердце, любезный друг, пускай мои долгие дружеские речи проникнут в самую глубь его. Пусть чувство дружбы заставляет одного из друзей говорить порою чересчур уж многословно, зато оно внушает терпение другому, внемлющему. Связанная нерасторжимыми узами с судьбою супруга, а вернее — с волею отца, я вступаю на новую стезю жизни, которая оборвется только с моей смертью. В начале ее оглянемся на прошлое, — отрадно вспомнить пору, любезную нашим сердцам; быть может, я найду в ней указание, как лучше провести остаток жизни; быть может, она прольет свет на мои поступки, все еще для вас не постижимые. По крайней мере, вникнув в то, чем мы были друг для друга, наши сердца лучше почувствуют, чем будет обязано одно другому до конца наших дней. Почти шесть лет тому назад я увидела вас впервые — вы были молоды, стройны, учтивы; я знавала молодых людей и пригожей и стройнее вас, но ни один не волновал мне душу — вам же мое сердце предалось с первого взгляда[157]. Я решила, что в ваших чертах отражается родственная мне душа. Мне показалось, что мои ощущения служили посредником более благородных чувств; да и полюбила я вас, пожалуй, не за наружность, а оттого, что чувствовала вашу душу. Прошло два месяца, а я все еще верила, что не обманулась. «Слепая любовь, — раздумывала я, — оказалась права, мы созданы друг для друга, и я бы принадлежала ему, если бы отношения, подсказанные природой, не нарушались людскими порядками, — если бы на земле существовало счастье, мы бы нашли его вдвоем». И вы и я чувствовали одинаково, иначе это означало бы, что я обманулась в своих чувствах. Любовь, познанная мной, может зародиться только благодаря родству и созвучию душ. Нельзя любить, если тебя не любят, — во всяком случае, тогда любишь недолго. Безответная любовь, которая, как говорят, причиняет столько страданий, основана лишь на чувственности; порою она и проникает в глубь души под действием воображаемого общения душ, но самообман быстро проходит. Чувственная страсть не может обойтись без физического обладания, а с ним страсть угасает. Истинная же любовь не может обойтись без участия сердца и длится, пока длятся отношения, породившие ее[158]. Такой и была вначале наша любовь; такой она, надеюсь, и останется до конца наших дней, если мы сумеем достойно распорядиться ею. Я видела, я чувствовала, что любима, что должна быть любимой; уста мои молчали, взор ничего не выражал, но ты слышал голос моего сердца. Вскоре мы почувствовали, как между нами возникло нечто неизъяснимое, — то, что делает молчание красноречивым, заставляет говорить потупленные взоры, вселяет в душу какую-то дерзновенную робость, когда сама застенчивость выдает страстное влечение, выражает то, что не смеешь выговорить. Я вняла своему сердцу и поняла, что, услышав первое же ваше признание, погибну. Я заметила, какая пытка для вас ваша сдержанность, оценила ваше почтительное чувство и полюбила вас еще сильнее. Мне хотелось вознаградить вас за тягостное и необходимое молчание, не поступаясь своим целомудрием, — я пошла наперекор себе, стала подражать сестрице, прикинулась ветреной и шаловливой, чтобы предупредить слишком уж серьезные объяснения и в наигранном веселии забросать вас тысячью нежных и ласковых слов. Мне хотелось, чтобы ваше положение сделалось для вас отрадным, чтобы из страха изменить его вы стали еще сдержаннее. Удалось мне это плохо: неестественность никогда не остается безнаказанной. Как я была безрассудна! Ведь я ускорила, а не отвратила свою гибель, я воспользовалась ядом для временного облегчения, а то-, что должно было принудить вас к молчанию, и заставило вас заговорить. Напрасно я пыталась притворной холодностью отпугнуть вас, — когда мы оставались наедине, эта принужденность и предавала меня; вы мне написали, и я не бросила в огонь, не отнесла матушке ваше первое письмо, а осмелилась распечатать его. Вот тогда и свершилось мое грехопадение, все же дальнейшее — неизбежное следствие. Я не позволяла себе отвечать на роковые письма; но не читать их не могла. Страшная борьба подточила мое здоровье — бездна разверзлась, и я готова была в нее ринуться. Я ужасалась самой себе, но не решалась расстаться с вами. Какое-то отчаяние овладело мною; я бы предпочла, чтобы вас не было на свете, если вы не можете стать моим; дошло до того, что я порою мечтала о вашей смерти, чуть не начала вас об этом молить. Небо видело, что творилось у меня на сердце, — пускай же эта мука хоть несколько искупит мои грехи. Видя, что вы готовы повиноваться мне, я решилась обо всем вам поведать. Благодаря урокам, преподанным мне Шайо, я поняла, какими опасностями чревато такое признание. Любовь, исторгшая его из моей души, научила меня, как избежать их. Я доверилась вам, — моему единственному заступнику, — и ополчила вас против моей слабости; я верила в вашу порядочность, надеялась, что вы меня спасете от меня же самой, — и не ошиблась в вас. Видя, как вы благоговейно относитесь к доверенному вам, я поняла, что страсть не ослепила меня и что вы истинно добродетельны. И я положилась на вас, решила, что я в безопасности, ибо вообразила, что сердцам нашим ничто более ненадобно. Уверенная, что в глубине моего сердца царят одни лишь чистые чувства, я перестала быть осторожной и наслаждалась нежной нашей близостью. Увы, зло незаметно укоренялось из-за моей беспечности, и привычка видеть вас стала опаснее любви. Умиленная вашей сдержанностью, я стала чувствовать себя свободней, решив, что это безопасно; желания мои были столь чисты, что я решила поощрить вашу добродетель с помощью нежных и ласковых залогов, дружбы. В кларанской роще я поняла, что ошиблась в себе и что нельзя потакать чувственным страстям, когда стремишься их обуздать. Миг, — всего лишь миг, — разжег во мне неугасимый огонь страсти; воля моя еще сопротивлялась, но сердце с той поры уже было совращено. Вы тоже были в смятении; с трепетом прочла я ваше письмо. Опасность удвоилась, — чтобы уберечься от вас и от самой себя, надобно было вас удалить. То было последнее усилие погибающей добродетели. Уехав, вы добились полной победы; не видя вас, я стала так тосковать, что мне уже недоставало сил сопротивляться. Батюшка, выйдя в отставку, приехал вместе с г-ном Вольмаром, которому был обязан жизнью, — он сроднился с ним за двадцать лет, и друг стал ему так любезен, что он просто не мог с ним расстаться. Г-н Вольмар старел, но, невзирая на богатство и знатное происхождение, не мог найти супругу по сердцу. Батюшка рассказывал ему о дочке, как рассказывает человек, мечтающий, чтобы друг стал зятем. Оставалось одно — устроить смотрины, с этой целью они вместе и отправились в путь. Судьбе было угодно, чтобы я понравилась г-ну Вольмару, который никогда еще не любил. Они втайне дали друг другу слово, и г-н Вольмар, которому предстояло уладить свои дела при дворе одного из северных государств, где были у него родственники и поместье, попросил отсрочить свадьбу и уехал, твердо полагаясь на уговор. После отъезда г-на Вольмара отец объявил маменьке и мне, что он предназначает его мне в супруги, и тоном, не допускавшим возражений и повергшим меня в трепет, приказал дать согласие на брак. Матушка, которая преотлично заметила влечение моего сердца и чувствовала к вам душевное расположение, не раз пыталась поколебать решение отца; не смея и упоминать о вас как о возможном женихе, она заводила о вас разговор, стараясь привлечь к вам благосклонное внимание батюшки, познакомить с вашими достоинствами, но вы — незнатного происхождения, и он был равнодушен к похвалам и хотя соглашался, что знатность не заменит достоинств, однако считал, что лишь она придает им ценность. Мысль о моей несчастной участи разожгла, а не потушила мою страсть. Обольстительная мечта прежде поддерживала меня в невзгодах; утратив ее, я утратила и способность сносить их. Если б у меня оставалась хоть капля надежды, что я буду когда-нибудь вашей, — быть может, я и восторжествовала бы над собою; легче было бы сопротивляться вам всю жизнь, чем отказаться от вас навеки; и одна мысль о бесконечной борьбе лишила меня мужественного стремления победить. Тоска и любовь подтачивали мое сердце. Я впала в уныние, которым дышали мои письма. Ваше письмо из Мейери довершило все: к горьким моим раздумьям добавилась мысль о том, что вы в отчаянии. Увы! Так уж всегда бывает, что слабейшая из двух душ должна принимать на себя муки, гнетущие обе! План, который вы осмелились предложить мне, довершил мое смятение. Мне было отныне суждено одно лишь горе, а в довершение всего предстояло сделать неминуемый выбор, грозивший несчастьем или родителям, или же вам. Мысль об этом ужасном выборе была мне невыносима. Есть предел силам, дарованным нам природой, — мои силы иссякли от стольких волнений. Я мечтала освободиться от оков жизни. Небо как будто сжалилось надо мною, — однако беспощадная смерть обошла меня на мою погибель. Я увидела вас, я исцелилась — и я пала. Счастья в своем падении я не обрела, да и не надеялась обрести. Сердце мое создано для добродетели, и без нее не знать ему счастья; я пала, поддавшись слабости, а не заблуждению; я даже не могу извинить себя тем, что меня ослепила страсть. У меня не осталось ни проблеска надежды, я обречена была на одни страдания. Невинность и любовь были для меня равно необходимы, я не могла сохранить и то и другое, — я видела, в каком вы неистовстве; делая выбор, я думала только о вас и погубила себя ради вашего спасения. Но не так легко, как полагают, отвергнуть добродетель. Долго еще она терзает тех, кто ее покинул, и ее чары, отрада чистых душ, служат первейшим источником страдания для грешника, который все еще стремится к ним, но уже никогда не будет ими наслаждаться. Согрешившая, но не развращенная, я не могла избавиться от угрызений совести, которые были мне суждены. Утраченная непорочность все еще была любезна моей душе, а стыд, хотя и затаенный, не стал от этого менее горек — я бы не восчувствовала его острее, будь весь мир его свидетелем. В муках я находила утешение — так раненый, страшась антонова огня, в ощущении боли черпает надежду на выздоровление. Однако бесчестие мое было мне ненавистно. Мне так хотелось заглушить укоры совести, не отрекаясь от греха, что со мной произошло то, что происходит с каждым порядочным человеком, который, сбившись с пути, ищет успокоения. Новая обольстительная греза смягчила горечь раскаяния; я надеялась, что мне удастся в своем проступке найти средство искупить его; у меня созрел дерзкий замысел — принудить отца к согласию на наш брак. Первый плод нашей любви должен был скрепить наши нежные узы. Я молила небо о нем — залоге моего возвращения к добродетели и нашего общего счастья. Я мечтала о том, чего всякая другая на моем месте страшилась бы. Нежная любовь всевластно усмиряла ропот совести, утешала меня в скорби: ведь мой проступок мог мне дать средство к спасению; трепетное ожидание стало радостью и надеждой всей моей жизни. Я решила так: в тот день, когда мое положение станет явным, во всеуслышание объявить о нем г-ну Перре[159] в присутствии всей своей семьи. Правда, я робка; я понимала, чего будет стоить мне это признание; но чувство порядочности пробуждало во мне отвагу, и я предпочитала один раз быть заслуженно посрамленной, нежели вечно таить стыд в глубине сердца. Я знала своего отца: меня ожидали — либо смерть, либо счастье с возлюбленным, и такая альтернатива ничуть не страшила меня. Так или иначе я видела в решительном этом шаге завершение всех своих бед. Вот она, любезный друг, тайна, которую я хотела скрыть от вас, хотя вы и допытывались о ней с тревожным любопытством. Тысячи причин принуждали меня таить все это от такого несдержанного человека, как вы, уж не говоря о том, что нельзя было давать новый предлог для проявления вашей нескромности и дерзостности. Больше всего я старалась, чтобы вы куда-нибудь уехали на то время, когда произойдет грозное объяснение, а я хорошо знала, что вы ни за что на свете не оставите меня, если проведаете, в какой я опасности. Увы, и эта сладостная надежда обманула меня. Небо отвергло планы, замышленные в грехе; я не заслужила священного права стать матерью, тщетным оказалось мое ожидание, и мне не дано было искупить мой проступок ценой своей репутации. И вот, поддавшись отчаянию, я согласилась на свидание с вами — неосторожное и безрассудное, грозившее опасностью вашей жизни; моя исступленная страсть убаюкивала меня, находя для меня сладостные оправдания. Я винила себя самое в неуспехе заветного замысла, а мое сердце, обольщенное желаниями, в пылу страсти верило, что, утоляя их, оно стремится лишь к тому, чтобы в конце концов мой план осуществить. Наступил миг, когда я поверила, что все сбылось, — и это заблуждение стало для меня источником мучительнейших сожалений; любовь, которой вняла природа, была тем вероломнее предана судьбою. Вы знаете[160], что одно печальное происшествие уничтожило вместе с плодом любви, который я вынашивала под сердцем, и последний оплот всех моих надежд. Беда пришла как раз в дни нашей разлуки, — словно небу было угодно ниспослать мне в ту пору все заслуженные мною невзгоды и сразу разорвать все узы, кои могли соединить нас. С вашим отъездом пришел конец и всем моим прегрешениям, и всем радостям; я поняла, хотя и слишком поздно, что обольщали меня пустые мечты. И я вдруг почувствовала, как стала презренна и на какое несчастье обрекает меня любовь, утратившая невинность, и мечты, утратившие надежду, — все то, от чего я не могу отказаться. Терзаемая тысячью бесплодных сожалении, я отогнала мучительные и напрасные раздумья; уже не стоило труда размышлять о самой себе, и я посвятила всю свою жизнь заботе о вас. Не было у меня отныне иной чести, кроме вашей, не было иной надежды, кроме надежды на ваше счастье, и мне казалось, что только чувства, вызываемые вами, могли еще меня волновать. Любовь не ослепляла меня, я видела ваши недостатки, но они мне были милы; и она так обольщала меня, что я любила бы вас меньше, если б вы были совершеннее. Я знала ваше сердце, вашу горячность; я знала, что вы мужественнее меня, зато не так терпеливы, что горести, угнетающие мою душу, довели бы вас до отчаяния. Поэтому-то я всегда тщательно скрывала от вас слово, данное батюшкой, — и в дни нашей разлуки, пользуясь тем, что милорд Эдуард со рвением заботится о вашем благополучии, и желая внушить вам такое же рвение к вашим делам, я манила вас надеждой, хотя сама уже не надеялась. Больше того: сознавая, какая опасность грозит нам, я приняла лишь одну меру предосторожности, которая могла еще нас защитить: я вручила вам вместе со своим словом и свою свободу, в той мере, как я располагала ею, — тем самым я стремилась вселить в ваше сердце веру, а в свое твердость; дав обещание, я не посмела бы его нарушить, а вас оно могло бы успокоить. Согласна, в этом обязательстве было что-то ребяческое, однако я бы никогда от него не отказалась. Добродетель так нужна нашим сердцам, что стоит нам отречься от истинной добродетели, как мы тотчас же придумываем какое-нибудь подобие добродетели и придерживаемся его еще упорнее, — быть может, оттого, что оно выбрано нами самими. Я не стану поверять вам, сколько тревог пришлось мне испытать после вашего отъезда; и мучительней всего терзал меня страх, что вы меня забудете. Общество, в котором вы вращались, вызывало во мне трепет; образ вашей жизни еще больше страшил меня — мне уже представлялось, будто вы до того пали, что превратились в волокиту. Ваше бесчестие было для меня мучительней всех моих невзгод, — я бы предпочла, чтобы вы были несчастливы, только б не презренны; я привыкла к страданиям, но не пережила бы вашего бесславия. Наконец утихли страхи, сначала поддержанные тоном ваших писем; и утихли они благодаря обстоятельству, которое несказанно встревожило бы всякую другую. Я говорю о том, как вы, позволив вовлечь себя в распутство, сразу же откровенно покаялись мне — это умилило меня как лучшее доказательство вашего чистосердечия. Я слишком хорошо знала вас и поняла, чего стоило бы вам такое признание, даже если б я уже и не была вам дорога, — принудила к нему вас лишь любовь, побеждающая стыд. Я поняла, что столь искреннее сердце не способно к тайным изменам. Как мало значила ваша вина в сравнении с благородной решимостью исповедаться в ней. Мне припомнились ваши прежние зароки, и я навсегда исцелилась от ревности. Друг мой, счастливей я не стала. Одно мучение исчезло, зато вновь и вновь возникали тысячи новых, и только тут я постигла, как нелепо искать в своем безумном сердце безмятежность, которую обретаешь только в мудрости. Уже давно я украдкою оплакивала лучшую из матерей на свете, которую постепенно подтачивал смертельный недуг. Мне пришлось из-за роковых последствий моего грехопадения довериться Баби, а она предала меня и рассказала маменьке о нашей любви и о всех моих проступках. Стоило мне взять ваши письма у сестрицы, как они исчезли. Доказательство было неоспоримо; горе лишило матушку последних сил, еще пощаженных недугом. Я чуть не умерла, в раскаянии пав к ее ногам. Но она не выдала меня на смертную кару, а скрыла мои срам и только все стонала — даже вы, столь жестоко ее обманувший, не стали ей ненавистны. Я была свидетельницей того, как ваше письмо тронуло ее чуткое и сострадательное сердце. Увы! Она мечтала о нашем с вами счастье. Не раз пыталась она… Но к чему вспоминать о навеки погибшей надежде? Небо распорядилось иначе. Она кончила горестные свои дни в скорби, сетуя, что ей не удалось смягчить душу сурового супруга, что она покидает дочь, столь мало ее достойную. Моей душе, угнетенной тяжкою утратой, достало сил лишь на то, чтобы предаться горю, — голос стенающей природы заглушил воркование любви. С каким-то отвращением я стала относиться к источнику всех моих бед — мне так хотелось наконец заглушить ненавистную страсть, повлекшую их за собою, и навек отречься от вас. Конечно, это было необходимо; достаточно было у меня причин, чтобы проплакать весь остаток жизни, не отыскивая беспрестанно новые поводы к слезам. Казалось, все благоприятствовало моему решению. Печаль смягчает душу, а глубокое уныние ее ожесточает. Образ умирающей маменьки вытеснил ваш образ. Мы были в разлуке. Надежда меня покинула. Никогда еще моя несравненная подруга не была так великодушна, так достойна всецело занять мое сердце; казалось, ее добродетель, благоразумие, дружба, нежные ее ласки очистили его от скверны. Я вообразила, что вы забыты; я вообразила, что исцелена. Но было поздно: то, что я сочла за холодность угасшей любви, оказалось лишь безразличием отчаяния. Вскоре, — как это бывает с больным, который, слабея, уже не страдает, но, если боль обострилась, пробуждается к жизни, — все мои муки возобновились, когда отец сообщил мне, что ждать г-на Вольмара уже недолго. И тут непобедимая любовь возвратила мне силы, хотя я думала, что их уже у меня нет. Впервые осмелилась я пойти наперекор отцу. Я твердо и ясно сказала, что г-н Вольмар всегда будет мне чужим, что я умру в девицах, что отец волен распоряжаться моей жизнью, но не моим сердцем, и что никакие силы не изменят мое решение. Не стоит рассказывать вам ни о его ярости, ни о том, как он со мной обошелся. Я была непреклонна; преодолев робкое смущение, я впала в противоположную крайность; и хоть я говорила не таким повелительным тоном, как отец, но так же решительно. Он увидел, что я твердо стою на своем и что приказаниями он ничего не добьется. На миг мне показалось, что я избавилась от его настойчивости. Но что со мною стало, когда отец — человек неслыханно суровый — вдруг смягчился и пал к моим ногам, заливаясь слезами! Не позволяя мне встать, он обнял мои колена и, устремив на меня увлажненный взор, молвил прочувствованным голосом, который до сих пор звучит в моей душе: «Дочь моя, пощади седины своего несчастного отца; не дай ему сойти в могилу от горя, как сошла та, что вынашивала тебя во чреве своем; ах, неужто ты хочешь погубить весь свой род?» Вы понимаете, как я была поражена. Поза его, тон, движения, речи, эта страшная мысль, — словом, все так потрясло меня, что я замертво упала в его объятия и только после долгих рыданий, теснивших мне грудь, ответила слабым прерывающимся голосом: «О батюшка! У меня было оружие против ваших угроз, но против ваших слез нет оружия; не я доведу до смерти своего отца, а вы — свою дочь». Оба мы были в таком волнении, что долго не могли успокоиться. Однако, повторяя про себя последние слова отца, я поняла, что ему известно больше, чем я воображала, и, решившись воспользоваться этим, дабы одержать верх, я чуть было, с опасностью для жизни, не сделала признание, которое так долго откладывала, но внезапно он остановил меня, будто предвидя, что я собираюсь ему открыть, и, страшась этого, повел такую речь: «Мне известно о ваших тайных мечтах, недостойных девицы благородного происхождения. Пришла пора пожертвовать во имя долга и чести постыдною страстью, позорящей вас, — своего вы добьетесь только ценою моей жизни. Выслушайте же внимательно, чего требует от вас наша общая честь, и решайте сами свою судьбу. Господин Вольмар — человек знатного рода, он наделен всеми качествами, которые позволяют ему с достоинством носить свое имя, и пользуется заслуженным уважением в обществе. Он спас мне жизнь; вы знаете о нашем взаимном обязательстве. Вам надлежит еще узнать, что, отправившись на родину, дабы привести в порядок свои дела, он оказался участником недавнего переворота, потерял состояние и избежал изгнания в Сибирь лишь благодаря счастливому случаю, — и вот он возвращается с жалкими крохами былого богатства, полагаясь на слово друга, который еще никогда не нарушал его. А теперь что прикажете делать, какой прием ему оказать! Уж не сказать ли: «Милостивый государь, я обещал вам руку дочери, когда вы были богаты, — ныне вы разорились, и я отрекаюсь от своего слова, да и дочка не желает быть вашей женой». Да откажи я и в иных словах, все равно такой отказ иначе не истолкуешь; ссылки же на вашу любовь он сочтет вымышленным предлогом, а если поверит им, то они лишь усугубят мой позор: вы прослывете погибшим созданием, а я — бесчестным клятвопреступником, который принес в жертву гнусному корыстолюбию и долг и совесть и не только неблагодарен, а еще вероломен. Поздно мне, дочка, позорить себя на склоне беспорочной жизни, — шестьдесят лет, прожитых безупречно, не зачеркивают в четверть часа. Вот видите, — продолжал он, — все, что вы хотели мне поведать сейчас, неуместно, ведь все те преимущества, которые порицает стыдливость, и преходящие увлечения молодости не перевесят того, чего требуют дочерний долг и честь отца. Если б речь шла лишь о том, кому из нас пожертвовать своим счастьем во имя другого, то нежность моя оспаривала бы у вас столь сладостную жертву; но, дитя мое, заговорила честь, а в нашем роду она решает все». У меня нашлось немало веских возражений, но предрассудки подсказывают отцу столько правил, чуждых мне, что все доводы, казавшиеся мне неоспоримыми, ничуть его не поколебали. К тому же я не имела понятия о том, откуда ему известно о моем поведении и до чего он дознался; я страшилась, что он уже наперед знает, о чем я стану говорить, если он так раздраженно прерывает меня, и, главное, сгорала от непреодолимого стыда, — а поэтому я предпочла прибегнуть к отговорке, которая, как мне казалось, была всего надежнее, так как больше соответствовала складу его ума. Я без обиняков объявила ему о данном вам обете, поклялась, что не нарушу своего слова и, что бы ни случилось, не выйду замуж без вашего согласия. И в самом деле, я с радостью заметила, что он не досадует на мою совестливость; он стал сердито укорять меня за обещание, данное вам, но не пренебрег им, — дворянин, исполненный чувства чести, разумеется, превозносит верность своему обету, и слово для него нерушимо. Итак, не тратя времени на пустые доказательства, что обещание это не действительно, с чем я бы никогда не согласилась, он заставил меня написать записку, приложил к ней письмо и все это велел немедля отправить. С каким волнением ждала я ответа, какие давала зароки, чтобы вы оказались не так щепетильны, хотя иным вы быть не могли. Впрочем, слишком хорошо зная вас, я не сомневалась в вашем повиновении и понимала, что чем жертва будет для вас тягостней, тем скорее вы себя на нее обречете. Ответ пришел; его скрыли от меня, пока я хворала; но вот я выздоровела — мои опасения подтвердились, и отговорки уже были невозможны. Во всяком случае, отец объявил мне, что он их и слушать не хочет, и, еще раньше подчинив мою волю — теми ужасными словами! — он взял с меня клятву не говорить г-ну Вольмару ничего такого, что заставило бы его отказаться от женитьбы. «Ведь он, — добавил отец, — подумает, что все это наша с вами выдумка. Нет, ваш брак должен состояться любою ценой, иначе я умру от горя». Вы знаете, друг мой, что на моем крепком здоровье не отражается ни усталость, ни перемена погоды, но оно не может устоять против бури страстей, что в моем слишком уж чувствительном сердце и таится источник всех моих телесных и душевных недугов. То ли долгие печали тлетворно подействовали на мою кровь, то ли природа избрала эту пору, дабы очистить ее с помощью гибельного творила, но под конец я почувствовала себя дурно. Выйдя из комнаты отца, я с трудом написала вам записку, и мне стало так плохо, что я слегла, надеясь уже более никогда не встать. Остальное вам хорошо известно; вы явились — и тоже поступили неблагоразумно. Я вас увидела и вообразила, будто все это мне померещилось, как уже часто бывало со мною в бреду. Но узнав, что вы и в самом деле посетили меня, что я видела вас наяву и что вы, желая разделить со мной недуг, который не могли исцелить, намеренно заразились, я не выдержала последнего испытания, — перед лицом нежной любви, пережившей надежду, моя любовь, которую я с таким трудом обуздала, вырвалась на свободу и вскоре вспыхнула с небывалым жаром. Я поняла, что мне суждено любить вопреки своей воле; я почувствовала, что мне суждено быть грешницей; что я не могу сопротивляться ни отцу, ни возлюбленному и что я примирю права любовь и крови только лишь за счет порядочности. Итак, все мои добрые чувства в конце концов угасли, все мои нравственные свойства изменились, преступление перестало ужасать меня; внутренне я стала совсем иной. Исступленные вспышки страсти, которую препятствия довели до неистовства, повергли меня наконец в самое безысходное отчаяние, какое только может владеть душою, — я дерзнула разувериться в добродетели. Письмо ваше, — которое скорее могло пробудить укоры совести, нежели успокоить их, — привело меня в полнейшее смятение. Сердце мое было уже до того развращено, что рассудок не мог более противиться речам ваших философов; мерзостные образы, дотоле еще не пятнавшие мою душу, посмели меня преследовать. Воля еще боролась с ними, но воображение уже привыкло их лицезреть, и если я и не вынашивала греховные замыслы в своем сердце, то я более не вынашивала и благородной решимости, которая только и может им противостоять. Трудно мне продолжать. Передохнем. Вспомните те дни счастья и невинности, когда яркое и сладостное пламя, одушевлявшее нас, очищало все наши чувства; когда благодаря его священному жару[161] стыдливость становилась для нас еще дороже, а порядочность еще любезнее, когда даже сами вожделения возникали словно лишь для того, чтобы мы с честью побеждали их и становились еще достойнее друг друга. Перечитайте наши первые письма, поразмыслите о тех кратких мгновениях, коими мы так мало насладились, когда любовь в наших глазах украшена была всеми прелестями добродетели и когда мы так любили друг друга, что не могли вступить в союз, претивший ей. Чем были мы — и чем стали ныне? Двое нежных влюбленных провели вместе целый год, храня нерушимое молчание; они удерживали вздохи, но сердца их сроднились; они воображали, что страдают, а были счастливы. Понимая друг друга, они признались в своих чувствах, но, радуясь тому, что умеют торжествовать победу над собою и показывать друг другу благородный пример, они провели вместе еще один год в не менее суровой воздержности; они поверяли друг другу свои страдания и были счастливы. Но они были плохо вооружены для столь долгой битвы; миг слабости ввел их в соблазн; они забылись в утехах любви; они утратили целомудрие, зато хранили верность; зато небо и природа одобрили их союз; зато добродетель по-прежнему была им любезна; они все еще любили ее, все еще умели чтить ее, — они были, пожалуй, не развращены, а принижены. Уже не так были они достойны счастья, однако все еще были достойны. Что же случилось со столь нежными влюбленными, которые горели столь чистым пламенем любви и столь хорошо знали цену порядочности? Каждый, узнав об их участи, станет сокрушаться. Они предались греху, и даже мысль об осквернении брачного ложа более не вызывает у них отвращения… Они помышляют о прелюбодеянии! Как! Уж не подменили ли их? Или души у них стали иными? Да как обворожительный образ, чуждый зла, может изгладиться в сердцах, где он сиял? Да как очарование добродетели не отвратит навсегда от порока тех, кто раз ее вкусил? Уж не за века ли свершилась эта удивительная перемена? Сколько времени понадобилось, чтобы у того, кто однажды изведал истинное счастье, развеялось чудесное воспоминание, утратилось представление о нем? Ах, поначалу с трудом, медленно вступаешь на стезю разврата, зато как быстро и с какой легкостью следуешь по ней! Обаяние страсти, ты ослепляешь рассудок, — не успеем оглянуться, а ты уже ввело в обман мудрость и изменило нашу природу! Стоит нам раз в жизни оступиться, стоит только на шаг отклониться от правильного пути, и мы тотчас же неминуемо катимся под откос, навстречу гибели; в конце концов мы падаем в пропасть, а придя в себя, ужасаемся, видя, что погрязли в грехах, хотя наше сердце и рождено для добродетели. Опустим же завесу, любезный друг; нет нужды всматриваться в ужасную бездну, которую она скрывает от нас, дабы не приближаться к ней. Продолжаю свой рассказ. Господни Вольмар приехал, и я ему не разонравилась. Батюшка не дал мне опомниться. Траур по маменьке кончался, но время не могло совладать с моим горем. Чтобы уклониться от своего обещания, нельзя было ссылаться ни на то, ни на другое, — пришлось его исполнить. День, которому суждено было навеки отнять меня у вас, показался мне моим смертным днем. Не так ужасали бы меня приготовления к моим похоронам, как приготовления к моей свадьбе. Роковой час приближался, и мне все труднее было искоренить в сердце первую любовь; я старалась погасить ее, а она пылала все сильнее. В конце концов я устала от бесплодной борьбы. Даже в тот миг, когда я готова была поклясться в вечной верности другому, мое сердце еще клялось вам в вечной любви; и я была введена в храм, как нечистая жертва, которая оскверняет жертвенник. Я вошла в церковь и, не успев переступить порог, почувствовала какое-то безотчетное волнение, неведомое мне доселе. Некий священный ужас охватил мою душу в простом и величавом храме, где все дышит могуществом того, кому здесь служат. Мне вдруг стало так страшно, что я задрожала. Дрожа и чуть не падая от внезапной слабости, я с трудом приблизилась к подножию пасторской кафедры. Я не успокоилась и во время торжественного обряда, — напротив, смятение мое все росло, и мне становилось еще страшнее, когда я смотрела вокруг. Полумрак, царивший в церкви, глубокое молчание присутствующих, стоявших задумчиво и скромно, свадебный поезд из всех моих родственников, внушительная наружность моего высокочтимого отца — все придавало происходящему торжественность, настраивало меня на проникновенный и благоговейный лад и заставляло трепетать при одной мысли о клятвопреступлении. Мне чудилось, будто я вижу посланца самого провидения, слышу глас божий, когда священник торжественно произносил слова святой обедни. Чистота, достоинство, святость брака, столь ярко воплощенные в Священном писании, его целомудренные и возвышенные обязанности, столь важные для счастья, порядка, спокойствия, для продолжения человеческого рода, столь отрадные сами по себе, — все это произвело на меня такое впечатление, что мне почудилось, будто во мне произошел внезапный переворот. Словно некая непостижимая сила вдруг умиротворила мои смятенные чувства, вернула их в прежнее русло, подчинив закону долга и природы. Предвечный, раздумывала я, ныне читает всевидящим оком в глубине моего сердца; он сравнивает сокровенные мои помыслы с тем, что произносят мои уста; небо и земля — свидетели священного обязательства, которое я беру на себя, да будут они и свидетелями моей нерушимой верности. Какие человеческие законы может чтить тот, кто дерзнул нарушить самый главный из них? Я нечаянно взглянула на супругов д'Орб, стоявших вместе и не сводивших с меня умиленного взора, и вид их взволновал меня сильнее всего. Любезная моему сердцу добродетельная чета, разве из-за того, что вы не познали страстной любви, вас соединяют менее крепкие узы? Долг и порядочность связывают вас; нежные друзья, верные супруги, вы не охвачены всепожирающим огнем, он не снедает вам душу, — нет, вас связывает чистая и нежная любовь, которая питает ее, любовь добронравная и разумная, — и благодаря этому ваше счастье более прочно. Ах, если б в подобном союзе я могла обрести такое же целомудрие и насладиться таким же счастьем! Пусть я и не заслужила его подобно вам, но постараюсь заслужить, следуя вашему примеру. Чувства эти воскресили во мне надежду и мужество. Святой союз, в который я вступала, казался мне обновлением, способным очистить мою душу и вернуть ее ко всем ее обязанностям. Когда пастор спросил меня, даю ли я обет послушания и безупречной верности тому, кого избираю в супруги, это подтвердили и уста мои, и сердце. Я не нарушу обета до самой смерти. Дома мне хотелось побыть часок в уединении и собраться с мыслями. Добилась я этого не без труда, и хоть я так ждала этого часа, поначалу я с отвращением раздумывала о себе, боясь, что мой душевный порыв мимолетен, вызван лишь переменой в моем положении, и считала, что я окажусь столь же недостойной супругой, сколь была неблагоразумной девицей. Я подвергла себя решительному, но опасному испытанию, — начала думать о вас. Как я убедилась, ни единое нежное воспоминание не осквернило торжественного обязательства, которое я только что приняла. Было непостижимо, каким чудом ваш образ, неотступно преследовавший меня доселе, так долго оставлял меня в покое теперь, хоть и было столько поводов для воспоминаний; я не поверила бы ни в равнодушие, ни в забвение, боясь, что все это обманчивое состояние души, мне не свойственное и, следовательно, преходящее. Но мне нечего было опасаться самообмана, я любила вас по-прежнему и, быть может, даже сильнее, чем прежде; я сознавала это без краски стыда. Да, я могла теперь думать о вас, не забывая при этом, что я жена другого. Я чувствовала, как вы мне дороги, сердце мое было взволновано, но совесть и все существо мое хранили спокойствие, и с этого мгновения я поняла, что действительно изменилась. Какой поток чистой радости хлынул тогда мне в душу! Какая умиротворенность, давно уже утраченная, оживила мое сердце, иссушенное позором, и вдохнула в меня неведомое прежде безмятежное спокойствие. Я словно возродилась, словно начала жить новой жизнью. Кроткая утешительница добродетель! Я обрела эту жизнь во имя тебя, ты сделаешь ее любезной моему сердцу, ради тебя я и хочу сохранить ее. Ах, я слишком хорошо поняла, что значит тебя потерять, и я больше тебя не оставлю! Я была так восхищена огромной, нежданной и быстрой переменой, что решилась вникнуть в то состояние, в коем находилась накануне. Я ужаснулась своему постыдному унынию, до которого довело меня забвение долга, ужаснулась и всем опасностям, коим я подвергалась с той поры, как оступилась впервые. Целительная перемена в душе моей указала мне на всю мерзость греха, вводившего меня в искушение, и вновь пробудила во мне любовь к благоразумию. Было бы редкостным счастьем, если бы я сохранила верность нашей любви: ведь изменила же я чести, некогда столь мне дорогой! Требовалась ос
|