АНДРЕЙ БОЛЕЕТ В ТАШКЕНТЕ
Я не верю! Получила отдельную квартиру! Сделала ручкой своим амурам на Арбате и переехала на проспект Вернадского в 16‑метровую хрущобу. Квартира досталась старая, грязная, и мне понадобились геркулесовы силы, чтобы все отскрести, отмыть, сделать капитальный ремонт и превратить эту пчелиную соту в игрушку. Незадолго до получения ордера (так боялась, что не получу) в один из мартовских дней раздался звонок во входную дверь. Я открыла. Вломилась рожа, очень неприятная, в черном тулупе – сует мне в нос красную книжку, там написано КГБ. Не успела я проглотить охапку воздуха, как он влез в мою комнату и уселся на стул, нагло раздвинув ноги. Я дрожала, как заяц, как овечий хвост, как осиновый лист на ветру. В голове, как в рекламе, мелькали слова: мама, КГБ, ужас, вербовка, позор, они могут сделать все, что угодно! Я открыла холодильник, достала полбутылки «Каберне» и предложила: – Не хотите выпить? – Я на работе не пью, – ответил он. У него оказался гнусавый голос, который выдавал психическую неполноценность. Глазки бесцветные, сошлись в одной точке у носа, который и носом‑то назвать нельзя, – что‑то в виде розетки с двумя дырками. Я налила себе, спасаясь от страха, бокал вина и стала пить глотками. Сразу полегчало, перестала дрожать и сказала: – Я вас слушаю. – Налейте мне тоже винца… – загнусавил он. Налила ему «винца». Выпил залпом. – Вот вы на работе и пьете! – констатировала я. – Как вы в КГБ‑то оказались, такой парень симпатичный? – спросила его я, давясь от отвращения. – Я учился в Плехановском… мне предложили… я пошел… – Исчерпывающий ответ. – А чё не идти‑то? – Тут, наверное, платят лучше? – продолжала я допрашивать его. – Конечно! – сказал он, не отрываясь от бутылки вина. Я поняла его взгляд, набулькала ему еще. Опять выпил. – Вы где отдыхаете? – спросил он гнусаво и загадочно. – Обычно в Латвии… на берегу моря. Тут он положил свое тело на стол, перегнулся пополам, сделал свои рачьи глазки страшными и прошептал (видать, их там так учили): – А в Сибирь не хотите? – Я там была, и не раз, – сказала спокойно, имея в виду гастроли. – А вы? Не были? Вот вам бы туда и поехать! – посоветовала я с подтекстом. Он с опаской посмотрел на меня, вытащил из кармана тулупа «Приму» и хотел закурить. – Нет! – сказала я строго. – У меня не курят. И вообще мне пора в театр. Подъем! – И, одеваясь, подумала с горечью: какие же дешевые кадры подбирает себе это КГБ. Прямо обидно! Идем по улице, мне кажется, что на меня все смотрят – я с кагебешником! Все показывают на меня пальцем. – У вас бывают левые концерты в театре? – начал он. – Здрасьте! Я‑то откуда знаю. Я не играю ни левых, ни правых. Лучше прямо скажите, что вам от меня надо? – спросила я в упор. Обволакивая меня убойным дымом сигареты «Прима», он загнусавил: – Знаете… вы… артистка… могли бы нам помочь… – Чем? – Я вам расскажу, – оживился он. – Мы вам даем «девочку», вы с ней сидите в ресторане «Националь», стреляете иностранных «мальчиков». – Поняла. Дальше. – Знакомитесь, для того чтобы выведать информацию… – Так, так, ну?.. – Клеите их, проводите время – рестораны, жратва, деньги, белье… – Ну а дальше? Пошла раз в ресторан, два, три… а потом он мне говорит: поднимемся ко мне выпьем джинчику с тоником? Мне идти? – Идите, идите! – бодро говорит гнусавый. – Ну поднялась я… Выпили… и он меня на кровать заваливает! Что мне делать? – В морду! – возмущается агент. – Тогда я информацию не выведаю! У него на лице смятение. В общем он предложил мне стать иностранной проституткой и тем самым помогать органам. – В вашем театре многие нам помогают! – разоткровенничался он. – Мы все можем. Мы и заслуженных даем, и народных. – Поищите кого‑нибудь другого. У нас столько желающих! Тут мы подошли к театру Сатиры, я вскочила на ступеньки, как на безопасную территорию… – Когда увидимся? – спросила меня эта мерзость. – Пошел отсюда, ничтожество! Не смей никогда ко мне близко подходить! Пошел вон! Что стоишь? Целый месяц он звонил мне и угрожал по телефону матом, а потом меня не взяли на гастроли в Югославию – его «святыми» молитвами.
Андрей за эти годы снялся в нескольких фильмах, где эксплуатировал одну грань своего таланта – поверхностного соблазнителя женских сердец. Он снялся в «Соломенной шляпке», «Небесных ласточках», «Двенадцати стульях», «Обыкновенном чуде» Шварца. Тип сердцееда вызывал восторг массового зрителя, а он страдал от того, что его не приглашали в свое кино ни Михалков, ни Тарковский, ни другие серьезные режиссеры. Он стал болеть. Вдруг зачастил ко мне на проспект Вернадского, в мою «соту», читал мои пьесы, спал перед спектаклем. Я пыталась развеселить его своей болтовней: – Мне нужно жить минимум 500 лет! – говорила я. – Я ничего не успеваю. Да, да, да! 100 лет я потратила бы только на любовь к тебе! 100 лет только на музыку! 100 лет на медицину! 100 лет на живопись! 100 лет на путешествия! Кстати, привези мне лыжи с дачи! Они мне нужны! – Нет, Танечка, не привезу. Ты еще туда приедешь. Кто знает, может быть, мы там проведем счастливую старость? Вместе.
Осень 1978 года. Малые гастроли в Ташкенте. Я в Москве, и, как под дых, известие: – Миронов в Ташкенте умирает. У него что‑то с головой! Что? Говорят, клещ укусил! Какой клещ? Менингит! У меня подкосились ноги. Вся трясусь. Бегу к Наташе – она только оттуда вернулась, – слушаю и плачу, а в груди громко бьется сердце, и я кричу внутри себя: «Какая же я сволочь бесхарактерная, ну почему я не могу его разлюбить? Ну почему? Я ведь так стараюсь…» – и вместе мешаются в платке и слезы, и сопли, и вопли. А в театре все знают и продолжают трепаться: – Говорят, уже прошел кризис… выживет? Что же это такое у него было, интересно? А Певунья‑то? Вылетела к нему и в первый же вечер пела на эстраде: не терять же ей время зря… Она‑то и знает, что у него было! Ей‑то врачи сказали, а ему, конечно, нет! Она его заездила! Да‑а‑а‑а… И сезон открылся без него, как‑то странно, грустно, без блеска. Вспоминаю строчки из его письма: «Танечка, не пытайся жить без меня неделю и больше!» И опять водопад слез и доходящая до грани срыва боязнь за его жизнь. Через несколько месяцев он появился в театре – чужой, незнакомый, отрешенный человек. Сидит у меня дома у торца старинного орехового стола и нервничает: – Это безумие! – говорит он. – Она меня заставляет, чтобы я удочерил ее дочку! Я к девочке хорошо отношусь, люблю, но я не хочу! Будут две Маши Мироновы! Это же – Гоголь! Я не могу выразить, но что‑то чувствую в этом недоброе. Не хочу я удочерять! Ну не хочу! У нее есть отец. Господи, ну что они меня так терзают?! Или это потому, что я… – дальше он не договорил, какая‑то страшная мысль подползла к нему, он затих и долго безжизненно смотрел в окно. Весной он уже носился по театру оживленный, с новой идеей. Он пришел к Чеку: – Вот пьеса «Трехгрошовая опера», я хочу ее ставить! Чек улыбнулся, одобрил, и Андрей каждый день влетал к нему в кабинет воодушевленный предстоящей постановкой, рассказывал решение спектакля, выкладывал свои соображения по поводу той или иной сцены, музыкальных номеров, он хотел сделать спектакль совсем в новом стиле… Он был так заряжен этой идеей, что зарядил и Чека, и тот, впитав в себя все идеи азартного Миронова, в один прекрасный весенний день заявил Андрею: – Ты не будешь ставить этот спектакль. Ты еще не дорос. Этот спектакль буду ставить я. Через пятнадцать минут Андрей сидел у меня на Вернадского за торцом овального стола и рыдал. Сначала он рыдал из‑за «Трехгрошовой оперы», из‑за предательства, а потом рыдания поменяли регистр, и мне почудилось, и мне послышалось, что он рыдает о чем‑то большем, чем эта гнусная воровская история! Напоила его валокордином, открыла окно, положила спать. Сама сидела на кухне и отгоняла страшные предчувствия, которые ползли ко мне изо всех углов и щелей. Я почему‑то вдруг связала его болезнь в Ташкенте и требование Певуньи немедленно удочерить ее дочку. Тем временем Чек распределил роли в пьесе Брехта – Андрей, конечно, Мэкки‑Нож, а я вместе с остальными «девушками» от 25 до 60 назначена на роль проститутки. На первую репетицию собрались в БРЗ. – Проститутки, бляди… – громко говорит Чек. – Идите сюда, ко мне поближе, чтобы я вас всех видел. Ну что, проститутки, будем работать! – И засмеялся пошленьким смешком. Тут на глазах произошло оборотничество. Вдруг он обернулся милым седым старичком, который ласковым голосом сообщил: – Знаете, я решил никого не мучить, если кому‑то не нравится роль – откажитесь. Я не буду иметь никаких претензий. С самого начала я была заведена обращением – проститутки, бляди. Он будет год глумиться над нами, каждый день ходить на эту бессмысленную пытку, лучше я пьесу напишу, подумала я. В зале стояла напряженная тишина. Я встала, отчетливо и громко при всей труппе заявила: – Пользуюсь вашим предложением и отказываюсь от роли проститутки. Мне это неинтересно. Когда у вас найдется более серьезная работа, дайте знать. Всего доброго. До свидания. – И не ожидая никакого одобрения, стуча каблуками, вышла из зала. За этим поступком потянулась цепь оскорблений, иезуитских преследований, но я уже научилась уходить от пеленга и сама пугала их всех так, что, когда входила в театр, разносилось по этажам: «Егорова идет!».
В мае сижу в своей прелестной квартире – звонит телефон. Снимаю трубку: – Танька, что ты сейчас делаешь? – Менакер!!! – А что, – говорю, – Александр Семенович, у вас есть предложения? – Конечно! Приходи к нам. Сейчас! – Что купить? Как обычно, лимон и бородинский хлеб? – Да, да… – и слышу издалека голос Марии Владимировны. Пришла в новую квартиру на Танеевых. После Праги мы с Андреем часто бывали в ней. Сейчас в розовом костюме, загорелая (на балконе), воодушевленная (писала пьесу) села на диван под революционный фарфор. Мы не виделись почти десять лет, не считая одного мгновения, когда встретились случайно на Арбате с Марией Владимировной и прошли мимо, не поздоровавшись. Я видела, как они удивленно смотрели на меня – как же, не пропала, не спилась, а стала другая, даже лучше. Мило болтая, мы провели два часа, и, когда я уходила, Мария Владимировна сказала: «Таня, приходите!» Еду в метро – ощущение, что побывала во времени десятилетней давности: опять этот рояль, эти тарелки и родители… Однако какой Менакер миротворец. И что бы это все значило? И опять страшные предчувствия поползли ко мне изо всех углов и щелей.
|