НАДЕЖДА
В последующие месяцы родители делали все возможное, чтобы залатать дыру, оставшуюся после ухода Бена. Другие члены труппы тоже старались чем-нибудь занять меня и спасти от хандры. Понимаете, в труппе возраст почти не имеет значения. Если ты достаточно силен, чтобы седлать лошадей, ты седлаешь лошадей. Если твои руки достаточно ловки, ты жонглируешь. Если ты гладко выбрит и влезаешь в платье, будешь играть леди Рейтиэль в «Свинопасе и соловушке». Все очень просто. Трип учил меня подтрунивать и кувыркаться. Шанди гоняла по придворным танцам полдесятка стран. Терен измерил меня эфесом своего меча и счел достаточно высоким, чтобы осваивать основы фехтования. Не для настоящей драки, подчеркнул он, а только чтобы я мог прилично изобразить ее на сцене. Дороги в то время года были хороши, так что мы прекрасно проводили время, двигаясь на север по землям Содружества и делая по двадцать — тридцать километров в день в поисках новых городов для выступлений. С уходом Бена я все чаще ехал с отцом, и он начал серьезно готовить меня для сцены. Конечно, я уже много знал, но все это лежало в моей голове беспорядочной грудой обрывков. Теперь отец методично показывал мне истинную механику актерского ремесла: как легкое смещение акцента или смена позы заставляет человека выглядеть неуклюжим, коварным или глупым. И наконец, мать начала учить меня поведению в приличном обществе. Я получил некоторое представление об этом во время наших нечастых посещений барона Грейфеллоу и считал себя достаточно воспитанным и без заучивания форм вежливого обращения, застольных манер и сложных, запутанных титулов знати. Так я и сказал матери. — Какая разница, превосходит по рангу модеганский виконт винтийского спаратана или нет? — возмущался я. — И кому важно, что один из них «ваша светлость», а другой — «мой лорд»? — Им важно, — твердо ответила мать. — А если ты будешь выступать для них, тебе придется научиться вести себя с достоинством и не лезть локтями в суп. — Отец никогда не беспокоится, какой вилкой есть и кто кому выше рангом, — проворчал я. Мать нахмурилась, сощурив глаза. — Кто кого выше, — неохотно поправился я. — Твой отец знает больше, чем показывает, — сказала мать. — Но не знает, что во многих случаях он выезжает только благодаря своему могучему обаянию. Пока ему удается выкручиваться. — Она взяла меня за подбородок и повернула лицом к себе. Ее глаза, зеленые с золотым ободком вокруг зрачка, заглянули в мои. — Ты предпочитаешь просто выкручиваться или хочешь, чтобы я тобой гордилась? На это мог быть только один ответ. И как только я сосредоточился на этикете, он стал для меня просто еще одним видом актерства. Очередной пьесой. Мать складывала стишки, чтобы помочь мне запомнить самые бессмысленные формальности. Вместе мы сочинили непристойную песенку под названием «Понтифику место под королевой». Мы смеялись над этой песенкой целый месяц, и мать строго-настрого запретила мне петь ее отцу — он бы мог сыграть ее не тем людям и навлечь на нас серьезные неприятности.
— Дерево! — послышался далекий крик от начала каравана. — Трехвесный дуб! Отец остановился посреди монолога, который читал мне, и вздохнул. — Похоже, сегодня мы приехали, — сердито проворчал он, взглянув на небо. — Мы останавливаемся? — спросила мать из фургона. — Еще одно дерево поперек дороги, — объяснил я. — Проклятье, — буркнул отец, направляя фургон к просвету на обочине. — Королевская это дорога или нет? Можно подумать, мы единственные, кто по ней ездит. Когда случилась буря? Два оборота назад? — Нет, — ответил я. — Шестнадцать дней. — А деревья все еще перегораживают дорогу! У меня есть мысль послать консульству счет за каждое дерево, которое нам пришлось распилить и оттащить с дороги. Задержка еще на три часа. — Фургон остановился, и отец спрыгнул с козел. — Думаю, это даже неплохо, — сказала мать, выходя из-за фургона. — Позволяет надеяться на что-нибудь горяченькое… — Она бросила на отца многозначительный взгляд. — Поесть. Надоело обходиться тем, что остается к вечеру. Тело просит большего. Настроение отца моментально улучшилось. — Что да, то да, — согласился он. — Дорогой, — позвала меня мать. — Поищешь дикого шалфея? — Не знаю, растет ли он здесь, — отозвался я с тщательно выверенным сомнением. — Ну, поискать-то не вредно, — резонно заметила она, искоса взглянув на отца. — Если найдешь много, неси целую охапку. Мы его засушим про запас. Обычно не имело значения, находил я то, о чем меня просили, или нет. Я частенько бродил в стороне от труппы по вечерам. Как правило, мне давали какое-нибудь поручение на то время, пока родители готовят ужин. Всего лишь предлог, чтобы не мешать друг другу. Не так уж легко найти уединение на дороге, и родители нуждались в нем не меньше, чем я. Когда я целый час собирал охапку хвороста, их это не слишком заботило. А если они еще даже не приступали к ужину, когда я возвращался — ну так и это было справедливо, правда? Надеюсь, они хорошо провели те последние часы. Надеюсь, они не теряли времени на бессмысленные дела: разжигание огня и нарезание овощей для ужина. Надеюсь, они пели вдвоем, как обычно. Надеюсь, они ушли в фургон и занялись друг другом, а после этого лежали, обнявшись, и болтали о пустяках. Надеюсь, они были вместе в любви до самого конца. Слабая надежда и довольно пустая: они все равно мертвы. И все же я надеюсь…
Пропустим время, которое я провел в одиночестве в лесу тем вечером — за обычными детскими играми, выдуманными, чтобы занять время. Последние беззаботные часы моей жизни. Последние мгновения моего детства. Пропустим мое возвращение в лагерь, когда солнце только начинало садиться. Тела, разбросанные повсюду, будто сломанные куклы. Запах крови и паленого волоса. Мои бесцельные блуждания — ничего не понимающий, отупевший от ужаса, я не мог даже паниковать. Пожалуй, я пропустил бы весь тот вечер. Я избавил бы вас от этого ужасного груза, если бы один момент не был важен для всей истории — прямо-таки жизненно необходим. Это своего рода дверная петля, на которой поворачивается история, — можно сказать, здесь она и начинается. Так давайте покончим с этим.
Редкие клочья дыма плавали в спокойном вечернем воздухе. Было тихо, как будто все в труппе к чему-то прислушивались, стараясь не дышать. Ленивый ветерок пошевелил листья в кронах деревьев и принес мне, словно облачко, клочок дыма. Я вышел из леса и направился в лагерь. Пройдя через завесу дыма, щипавшего глаза, я протер их и огляделся. Палатка Трипа почти лежала в его же костре. Пропитанный холст горел неровно, и едкий серый дым стелился над землей в вечерней тиши. Мне попалось на глаза тело Терена со сломанным мечом в руке, лежавшее возле его фургона. Одежда на нем — привычное серое и зеленое — стала мокрой от крови. Одна нога загибалась под неестественным углом, и сломанная кость, выпиравшая из кожи, была очень, очень белой. Я стоял, не в силах отвести взгляд от Терена: от серой рубашки, красной крови, белой кости. Глазел, словно это была схема из книжки, в которой я пытался разобраться. Мое тело онемело, мысли ползли, как сквозь патоку. Какая-то маленькая рациональная часть меня понимала, что я в глубоком шоке. Она повторяла мне это снова и снова; приходилось использовать все уроки Бена, чтобы не слушать ее. Я не хотел думать о том, что вижу. Не хотел знать, что здесь случилось. Не хотел понимать, что все это значит. Спустя какое-то время мой взгляд снова заволокло облако дыма. Я присел в оцепенении у ближайшего костерка. Это был костер Шанди, над ним кипел маленький котел с картошкой — странно знакомая вещь посреди всеобщего хаоса. Я сфокусировал взгляд на котелке. Потыкал палочкой в его содержимое и увидел, что оно готово. Снял котелок с огня и поставил его на землю рядом с телом Шанди. Одежда на ней была изодрана в лохмотья. Я попытался отвести волосы с ее лица, и моя рука стала липкой от крови. Свет костра отразился в ее тусклых, пустых глазах. Я встал и бесцельно огляделся. Палатка Трипа уже почти вся горела, и фургон Шанди стоял одним колесом в костре Мариона. Пламя отливало синим, превращая всю картину в сюрреалистический сон. И тут до меня донеслись голоса. Выглянув из-за колеса фургона Шанди, я увидел нескольких незнакомцев, мужчин и женщин, сидящих вокруг костра — костра моих родителей. У меня закружилась голова, и я схватился за колесо фургона, чтобы не упасть. Как только я коснулся его, железные обручи, укрепляющие колесо, рассыпались под моими руками пыльными слоистыми клубами бурой ржавчины. Я отдернул руку, колесо заскрипело и начало трескаться. Я отступил назад, фургон просел и вдруг рассыпался в труху, словно сгнивший пень. Теперь я стоял прямо напротив костра. Один из сидящих оглянулся и вскочил, вытаскивая меч. Его движение напомнило мне шарик «живого серебра», выкатывающийся из банки на стол: такое же упругое и мягкое, совершенно без усилия. Лицо незнакомца было напряженным, а тело расслабленным, словно он просто встал и потянулся. Его меч, изящный и бледный, рассек воздух с тонким свистом. Он был как тишина, что ложится в самые холодные дни зимы, когда больно дышать и все неподвижно. Человек стоял метрах в семи от меня, но в меркнущем свете заката я видел его совершенно четко. Я помню его так же ясно, как свою мать, — иногда даже лучше. Его лицо, узкое и острое, было красиво совершенной фарфоровой красотой; волосы, длиной по плечи, обрамляли его крупными локонами цвета инея. Все в этом детище бледной зимы было холодным, острым и белым. Кроме глаз: черных, словно у козла, и совсем без радужки. Глаза были как его меч — ни то ни другое не отражало света костра и заходящего солнца. Увидев меня, он расслабился. Опустил меч и улыбнулся идеально белоснежными зубами. Это было лицо кошмара. Я почувствовал, как кинжал чувства проникает сквозь отупение, в которое я завернулся, будто в толстое спасительное одеяло. Что-то запустило когти в мою грудь и сжало их внутри. Возможно, тогда я впервые в жизни по-настоящему испугался. Лысый человек с седой бородой, сидящий у костра, хмыкнул: — Похоже, мы пропустили одного крольчонка. Осторожнее, Пепел, у него могут быть острые зубки. Тот, кого назвали Пеплом, вбросил меч в ножны с таким звуком, какой издает дерево, трескаясь под тяжестью зимнего льда. Не приближаясь ко мне, он встал на колени — и снова его движение напомнило мне ртуть. Теперь его лицо было на одном уровне с моим и выражало искреннее участие — все, кроме матово-черных глаз. — Как твое имя, мальчик? Я молчал, застыв на месте, словно испуганный олененок. Пепел вздохнул и на мгновение опустил взор. Когда он снова посмотрел на меня, я увидел само сострадание, глядящее на меня пустыми глазами. — Юноша, — начал он, — где же ваши родители? Секунду он удерживал мой взгляд, потом оглянулся через плечо на костер, вкруг которого сидели остальные. — Кто-нибудь знает, где его родители? Один из сидящих улыбнулся, жестко и хищно, словно радуясь особенно удачной шутке. Один или двое засмеялись. Пепел снова повернулся ко мне, и сострадание опало с его лица, словно потрескавшаяся маска, оставив только кошмарную улыбку. — Это костер твоих родителей? — спросил он с изуверским восторгом в голосе. Я оцепенело кивнул. Его улыбка медленно погасла. Он заглянул вглубь меня пустыми глазами. Голос его был спокоен, холоден и резок. — Чьи-то родители, — сказал он, — пели совсем неправильные песни. — Пепел, — прозвучал от костра холодный голос. Черные глаза сузились от гнева. — Что? — прошипел он. — Ты приближаешься к моей немилости. Мальчишка ничего не сделал. Отправь его в мягкое и безбольное одеяло сна. — Холодный голос чуть запнулся на последнем слове, словно его было трудно произнести. Голос исходил от человека, укутанного тенью, — он сидел отдельно от остальных, на краю круга света. Хотя небо все еще пламенело закатным светом и говорившего ничто не заслоняло от костра, тень растекалась вокруг него, словно вязкое масло. Огонь плясал, потрескивая, живой и теплый, подернутый синим, но ни один отблеск света не подбирался близко к человеку. Тень вокруг его головы была еще гуще. Я смог разглядеть темный балахон вроде тех, что носят некоторые священники, но дальше тени сливались в одно черное пятно — словно смотришь в колодец в полночь. Пепел коротко взглянул на человека в тенях и отвернулся. — Ты здесь только часовой, Хелиакс, — огрызнулся он. — А ты, кажется, забываешь о нашей цели. — Голос черного человека стал еще холоднее и резче. — Или же твоя цель отличается от моей? Последние слова прозвучали тяжелее, словно таили какой-то особый смысл. Надменность покинула Пепла в один миг — так вода уходит из опрокинутого ведра. — Нет, — сказал он, снова повернувшись к огню. — Конечно нет. — Это хорошо. Мне ненавистна мысль, что наше долгое знакомство подходит к концу. — Мне тоже. — Напомни еще раз, каковы наши отношения, Пепел, — произнес человек в тенях, и в его ровном тоне прозвенела серебряная нотка ярости. — Я… я у тебя на службе… — Пепел сделал умиротворяющий жест. — Ты — инструмент в моих руках, — мягко прервал его черный. — Ничего больше. Тень гнева коснулась лица Пепла. Помолчав, он начал: — Я… Мягкий голос стал жестким, как прут из рамстонской стали: — Ферула. Ртутная легкость движений Пепла исчезла. Он пошатнулся, вдруг скорчившись от боли. — Ты — инструмент в моих руках, — повторил холодный голос. — Скажи это. Челюсти Пепла гневно сжались на мгновение, потом он дернулся и закричал, словно раненое животное. В его вопле не было ничего человеческого. — Я — инструмент в твоих руках, — задыхаясь, проговорил он. — Лорд Хелиакс. — Я — инструмент в твоих руках, лорд Хелиакс, — поправился Пепел, падая на колени и весь дрожа. — Кто проник в самую суть твоего имени, Пепел? — Слова произносились терпеливо и неторопливо, словно школьный учитель повторял забытый учеником урок. Пепел обхватил себя руками и сгорбился, закрыв глаза: — Ты, лорд Хелиакс. — Кто защищает тебя от амир? От певцов? От ситхе? От всего в мире, что могло бы тебе повредить? — вопрошал Хелиакс с холодной учтивостью, как будто искренне интересовался, каким может быть ответ. — Ты, лорд Хелиакс. — Голос Пепла дрогнул тонкой нитью боли. — И чьим целям ты служишь? — Твоим целям, лорд Хелиакс, — выдавил он. — Твоим. Ничьим больше. Напряжение исчезло из воздуха, и тело Пепла внезапно обмякло. Он упал вперед на руки, и капли пота, падающие с его лица, застучали по земле, словно дождь. Белые волосы безжизненными сосульками свисали вдоль лица. — Спасибо, лорд, — искренне выдохнул он. — Больше я не забуду. — Забудешь. Вы слишком увлечены своими мелкими жестокостями — все вы. — Скрытое капюшоном лицо Хелиакса повернулось поочередно к каждой из сидящих у костра фигур. — Я рад, что решил присоединиться к вам сегодня. Вы сбиваетесь с пути, потворствуя своим прихотям. Некоторые из вас, кажется, забыли, что мы ищем и чего желаем достичь. — Сидящие вокруг костра тревожно заерзали. Капюшон снова обратился к Пеплу: — Но ты получаешь мое прощение. Возможно, если бы не такие напоминания, забылся бы и я. — В последних словах, видимо, скрывался намек. — Теперь закончи то… — Его холодный голос умолк, а капюшон слегка приподнялся к небу. Повисла выжидающая тишина. Сидевшие вокруг костра вдруг стали совершенно неподвижны, их лица напряглись и застыли. Они одновременно подняли головы, словно ища только им известную точку на меркнущем небе. Будто пытаясь уловить в воздухе какой-то запах. Меня кольнуло ощущение чужого взгляда. Я почувствовал напряженность — какое-то изменение в текстуре воздуха — и сосредоточился на нем, радуясь поводу отвлечься, радуясь всему, что могло еще хоть на несколько секунд помешать мне ясно мыслить. — Они идут, — тихо произнес Хелиакс. Он встал, и тень будто вскипела и поползла от него, как черный туман. — Быстро. Ко мне. Остальные вскочили. Пепел с трудом поднялся на ноги и проковылял десяток шагов к костру. Хелиакс раскинул руки, и тень, окружавшая их, распахнулась, словно цветок. Тогда все остальные повернулись одинаковым заученным движением и шагнули к Хелиаксу, в окружающую его тень. Но они так и не закончили шага, растаяв в воздухе легко и тихо, — так рассыпаются Песчаные фигуры под дыханием ветра. Только Пепел оглянулся, в его кошмарных глазах горел огонек злобы. Они исчезли.
Я не буду мучить вас тем, что было дальше: моими метаниями от тела к телу в безумных попытках нащупать признаки жизни, как учил меня Бен; бесплодными потугами вырыть могилу — я ковырялся в грязи, пока не ободрал пальцы до крови. Тем, как я нашел родителей… Только к темноте я отыскал наконец наш фургон. Конь оттащил его почти на сотню метров по дороге, прежде чем околеть. Внутри фургона все казалось таким обычным, уютным и спокойным. Задняя часть фургона так удивительно пахла ими обоими… Я зажег все лампы и свечи в фургоне. Свет не принес облегчения, но это был чистый золотой свет огня, без всяких признаков синевы. Я достал отцовскую лютню из футляра, обнял ее и лег на родительскую постель. Подушка матери пахла ее волосами, ее руками и объятиями. Я не собирался спать, но сон одолел меня. Я проснулся от собственного кашля. Все вокруг было в огне — конечно же, из-за свечей. Так и не придя в себя от шока, я сложил в сумку несколько вещей. Двигался я медленно и тупо, ничего уже не боясь: книгу Бена я вытащил из-под горящего матраса голыми руками. Какой страх мог внушить мне теперь обычный огонь? Я положил отцовскую лютню в футляр, чувствуя себя так, будто краду ее, но ничего другого, что напоминало бы мне о родителях, придумать я не мог. Их руки касались этого дерева тысячи тысяч раз. Потом я выпрыгнул из фургона и углубился в лес, продолжая идти, пока рассвет не озарил восточный край неба. Когда запели птицы, я остановился и поставил сумку. Вытащил отцовскую лютню и прижал ее к себе. Потом стал играть. Мои пальцы болели, но я все равно играл. Играл, пока по струнам не потекла кровь. Играл, пока солнце не пробилось сквозь листву. Играл, пока мои руки не занемели от боли. Играл, стараясь не вспоминать, пока не заснул.
|