АНДРЕЙ АНПИЛОВ
т «Юго-Западной» до улицы Волгина – пять остановок на автобусе. Поздний вечер. Слезятся фонари, кружится мокрый снег. Щебечут стайки разноцветных питомцев университета им. Патриса Лумумбы. Вот и подходящий номер. Мы целуемся на прощанье, Берестов грузно втискивается внутрь, и мне кажется, что переполненный автобус чуть воспаряет. Машу рукой, но никто уже не различает меня в уличной темноте, машина уплывает куда-то вверх, в гору. Я закуриваю и иду вслед за автобусом. Мне по пути, пол-остановки. Пара минут пешком, и я дома… Самую первую нашу встречу я не запомнил. Знакомая дама с телевидения привела его на выступление «Первого круга» в дом культуры «Красный текстильщик». «Первым кругом» называлась наша компания, вроде театра-студии. Мы просто пели свои песни. Берестову очень нравился Алик Мирзаян, в перерыве он зашел за кулисы обнять Алика и заодно с нами познакомиться. Неизвестно почему, этот эпизод выпал из моей памяти. Может быть, я куда-нибудь тогда спрятался от какого-нибудь позора… Следующая встреча запомнилась намного лучше. Восемьдесят девятый год. Начало апреля. Мы гуляем по старому Минску. Вернее, среди того, что сохранилось от довоенного города – несколько двухэтажных домиков красного кирпича. Это нечто вроде культурной программы для участников литературного семинара. Серенький денек, пронзительный ветер со Свислочи. Двигаемся дрожащим табором по брусчатке – Сухарев, Долина, Яснов, Володин Миша, я с какой-то поэтессой и – Берестов в центре внимания. Выше всех на голову, громкий, праздничный, шагающий вразвалку. По-моему, уже тогда в вечных /вроде десантных/ башмаках на толстой рифленой подошве, и в клетчатой зеленоватой кепке. Английский свободный стиль как влитой смотрится на фоне старых багровых кирпичей и неяркого белорусского неба… Зачем-то говорим о секретных органах. Берестов тут же вспоминает историю про Чуковского. Тот в подобных случаях предлагал всем немедленно признаться в самых своих дурных поступках. Сам Корней Иванович всегда рассказывал одну и ту же историю – как, будучи младенцем в начале 80-х Х1Х века, донес кондуктору на безбилетника, который скрывался под лавкой в вагоне. Младенец Чуковский думал, что тот в прятки играет. Далее Валентин Дмитриевич излагает случай из личного опыта. Берестов с одним добрым знакомым регулярно общался по телефону. Однажды по косвенным признакам /щелчки или враждебное пыхтение/ стало понятно, что телефон прослушивается. И что же делают собеседники? Они начинают как бы между прочим читать друг другу общеобразовательный курс – педагогику, психологию, историю литературы. Или – «что бы я в первую очередь сделал, будь министром, предположим, культуры СССР?» «Им же тоже интересно! – хохочет сверху Валентин Дмитриевич. – Наше дело – сеять разумное!..» …По-весеннему знобит. Вероника морщится и кутает простуженное горло в воротничок. Пытаюсь одолжить ей свой шарф, и она испуганно отказывается… Однажды он сказал, что наступает его время – скоро читатель снова его востребует. «Так уже бывало два раза. Тогда людям стали нужны мои стихи». Теплый июньский вечер. Мы с Мишкой курим под деревьями. Только что окончился наш концерт: барды на сцене, в зале – Берестов, Чичибабин, духота аншлага. Это – уже 94-й, фестиваль «Ростовское метро», подарок от Любы Захарченко. Шелестит остывающая листва. Кто-то кладет руку на плечо. Вздрагивая, озираюсь. В темноте – южное стрекотание. Теплые звезды над головой. Валентин Дмитриевич, улыбаясь, приобнял нас за плечи… Хорошо… Тревожно соображало – Берестов еще не знает, что я недавно сварганил несколько детских стишков. С выражением читаю про жабу: …Не зловредная ли баба, «Баба-Жаба – типичная маршаковская рифма!» – мгновенно откликается из темноты Берестов. На всякий случай думаю, что меня похвалили… …Утром Любка тормошит меня: «Срочно подари Чичибабину книгу, он уезжает. Борис Алексеевич к тебе внимательно относится, а ты даже книгу не мог подарить…» В холле гостиницы, действительно, стоит Чичибабин с Лилей. Евгений Рейн сказал, что Чичибабин похож на дерево, ударенное молнией. Дерево оказалось настолько прочным, что молния застряла. Борис Алексеевич нахмуривает кустики бровей, и часть молнии летит в меня: «Не понимаю, зачем Вам это нужно». Я уже догадываюсь, о чем речь, и начинаю жалко ухмыляться. »Вечером взял Вашу книгу у Берестова – и очень разочарован. Зачем все эти срамные слова?» «Не надо печатать случайную прозу, – додавливает меня поэт. – Пушкин же не пользовался в литературе такими словами? И нам не надо». «Больше не буду,» – виновато смотрю я в добрые страдающие глаза и мы сердечно прощаемся… …До обеда все помирают со смеху. В гости заглянул Валентин Дмитриевич и «показывает» нам писателей – Маршака, Алексея Толстого, Коржавина. «Уэ-элъс??! Уэ-эльс – ска-ати-ина!!!..» – ликует Берестов голосом Толстого. Я впервые вижу этот театр. Внутри у меня даже что-то плачет и хрюкает от восторга. Умора… …Только потом, годы спустя, вдруг приходит в голову – а ведь он, пожалуй, нарочно дал почитать «Письмо счастья» Чичибабину. Вполне могло быть и так. Сам он никогда не умел говорить неприятное. Хотя и бывало за что… В Москве осень. Я впервые на улице Волгина. «Проходите, голубчик, – встречает радушная Наталья Ивановна. – Валечка в комнате у компьютера, сейчас выйдет…» В прихожей нахожу лишь два гигантских разных тапочка – в клетку и в полоску. Удивившись, влезаю в них и скоро попадаю в знакомые объятья: «Ого-го! Кто пришел!..» Опустив взгляд, вижу, что обуты мы симметрично. На Берестове тоже – один в полоску, второй в клетку. «Поменяемся или так оставим?» – смущенно разводит он руками, как ластами… Из Питера приехал Андрей Чернов. Мы не знакомы, он чуть старше меня, но с Берестовым на «ты». Мне сначала завидно, а потом уже меньше. Все же они закадычные друзья и, кроме того, Андрей постоянно сбивается. «А помните… то есть помнишь?..», «А Вы читали?., э-э… ты читал?..» И так весь вечер… Продолжается археологический разговор, который я не очень понимаю, потому что не слышал начало. «Новгородская демократия…», «академик Янин…», «северо-западные славянские племена…» и так далее… Валентин Дмитриевич, разгорячась, тут же строит новую гипотезу о предназначении угловых ниш. В некоторых древнерусских северо-западных городах при раскопках обнаружены какие-то ниши с внешней стороны строений – в углах, выходящих на перекресток или на длинную улицу. Назначение их неизвестно. Так вот, когда Берестов бывал в Италии, он встречал нечто подобное. В итальянских нишах были изображения Богородицы. Местный экскурсовод объяснил, что так было задумано в воспитательных целях – чтобы человек и вне храма постоянно чувствовал на себе «Божье око», не позволял себе непотребство. «Северная Русь – это Европа! – рубит воздух руками Валентин Дмитриевич. – Вот откуда была чистота в городе, грамотность, мягкие нравы и навыки демократии – Божье око!..» «Хорошо, что у тебя такая популярная фамилия. Для поэта очень удобно. Запоминается легко…» Ну спасибо, думаю… утешил… Берестов рассказывает: «Живу в гостинице, скучаю – все газеты в городе прочел. Дошел до того, что читаю уже ответы на кроссворды. А дело было в 60-х. Смотрю: семь по горизонтали – «Вознесенский», одиннадцать по вертикали – «Берестов». Что за комиссия? Как же, интересно, сформулировали? Детский поэт? Или известный? Бегу в библиотеку, с предвкушением листаю подшивку. В вопросе написано: «Герой повести А.Пушкина «Барышня-крестьянка»! Вообще, чувство самоиронии в сильном, обласканном жизнью человеке – ужасно симпатичная черта. Для того, чтобы снизить пафос – надо его, как минимум, иметь… Видимо, последнее, что им всерьез зарифмовано – переводы из Мориса Карема. Надо сказать, мои отношения с поэзией Валентина Дмитриевича были ровные и спокойные. Юмор, здравомыслие, игра ума, оптимизм… обаяние… Наверное, мне ближе иные стихи. Те, где одиночество, тайна… какой-нибудь сердечный спазм… Каждому, как говорится – свое. Им нравился сумерек меркнущий свет… Ушам своим не верю. Неужели он это умеет? …В доме я один пока На сердце становится горячо и свободно. Это мы – совет кроликов. Воображение живо рисует воробьиного ангелочка, голос доносится как-будто издалека, я почти забываю про стихи и мечтаю неизвестно о чем… Потом все кончается. В доме совсем темно. «Валентин Дмитриевич – это волшебные стихи. И про ангела, и про невидимого Бога… и это… там, где младенец уснул на руках матери, словно островок в водах озера… Очень трогательно… и это… метафизика… космический образ…» – лепечу я, спотыкаясь от полноты душевной. Берестов доволен и, как ни странно, печален: «Да-а… – вздыхает он. – В Кареме есть такой масштаб… Вертикальное измерение…» 2 Сказать или не сказать?.. Скажу, пожалуй, и про вторую тайную линейку. Скорее всего, другого случал не будет. В первый и последний раз мне поведал про нее Дима Строцев, минский мой дружок и поэт. А ему – Ольга Седакова. Суть такова: каждая гласная имеет свою акустическую высоту. У,Ю – самые низкие. О,Ё – низкие. А,Я – средние. Е,Э – высокие. И,Ы – самые высокие. Чем в стихе круче амплитуда разброса ударных гласных – тем оно звучнее, вокально наполненней. Если изобразить текст Бальмонта в виде графика, получится почти ровная линия – напевный штиль. А, к примеру, «Пророк» Пушкина – небеса и бездны, Гималайские хребты и Марианские впадины. Похоже на знаменитые графики Венички Ерофеева. Тут, главное, не переборщить с увлечением такими линейками и графиками. Не спятить окончательно… Далее – «закон третьей строки». Берестов говорил о нем со слов Сергея Городецкого. Акмеисты делали на третьей строчке поворот в строфе. Тематический, сюжетный, музыкальный – все равно. К третьей строке возникает инерция, а ее надо ломать. Этим фокусом, кстати, сам я никогда не пользуюсь. Во всяком случае, сознательно… «Правило слабого места». Это грустная, даже таинственная история. Миновал год. Сочинил я песенку памяти Валентина Дмитриевича. Ближе к концу провалилась строчка. Ну, провалилась не провалилась… забуксовала на холостом ходу: …Вот так бы и жить, как вода… «Надо менять, – говорит Чернов. – Помнишь правило Берестова?» Лихорадочно вспоминаю всю свою жизнь – не знаю я такого правила. «Странно… – удивился Андрей. – Ну ладно. Звучит так: самое слабое место в стихотворении должно стать самым сильным. Так что имеет смысл поработать». Действительно странно… Даже холодок по волосам… Вот, думаю, когда его слова меня догнали… Начал править: «счастливых надежд на года», «тропинка известно куда», «сквозь годы, стихи, города», «темнеют четыре следа»… Позвонил от отупения в Минск Строцеву: «Какая рифма к «навсегда»?» Димка помолчал и, видимо представив меня с ручкой у телефона, заспанно промямлил: «Борода…» В конце концов нечто родилось в муках. А вот «правило Берестова» дословно: «Самая слабая строка в стихотворении – это место самой сильной. Просто вершину с первого штурма не взять». И еще. Идем с Валентином Дмитриевичем по длиннейшему переходу с «Охотного ряда» на «Театральную». Вдоль стены стоят и сидят нищие. Кому бы, выбираю как обычно, подать?.. Тому, кто ближе? самому бедному? интеллигентному?.. «А у меня есть знакомые, – говорю я ни к селу, ни к городу, – которые вообще не подают из принципа. Считают, что все нищие – обманщики и тайные богачи». «Простое правило, – загорается Берестов. – Меня Ахматова научила: подавай первому нищему, который на глаза попадется. Первый – твой». Это не про стихи. Это про жизнь. Вдруг звонок в неурочное время, часов в одиннадцать утра, Зевая, беру трубку и чуть не роняю от изумления. Первый раз слышу в его голосе подавленность: Вырисовывается картина: в Москву приехал какой-то знакомый графоман /Вал.Дм. выразился помягче – «молодой поэт». Это одно и то же./ и явочным порядком поселился в квартире у Берестовых. Третий день пьет в близлежащих ларьках, горланит песни и хвастается, что он новый Высоцкий и друг знаменитого детского поэта. «У меня срочная работа, – жалуется Берестов. – А сосредоточиться нечем…» «Не понимаю, что за проблема. Подарите книжку с автографом и скажите «до свидания»…» «Ого!» – соображаю про себя. А ведь он это всерьез… В голове быстро складывается хитроумный, как мне сгоряча кажется, план. «Валентин Дмитриевич, а поэт может сам уйти?» «Анна Андреевна говорила: „поэт не может никого выгнать, поэта покидают добровольно“». Берестова вдруг все это по-детски веселит, как приключение. Как казаки-разбойники. В конце концов казаки-разбойники отменяются. Кто-то, более сердобольный, чем я – увез графомана вытрезвлять к себе на дачу. То, что поэт не может никого выгнать – запомнилось навсегда. «Недостатки наших ближних, – говорил он несколько раз, – это знак свыше, что надо взглянуть на себя со стороны. Что-то исправить в жизни, пока не поздно. В доме творчества был у меня сосед – заслуженный писатель, такой «божий одуванчик». После семидесяти стряслась с ним беда – заболел старческим эротизмом. С виду нормальный, но разговор… Ну просто всех замучил разговорами про баб! И смешно, и стыдно. И я поклялся себе: никогда, никогда, что бы не случилось – но таким я не буду!..» Разговорились о зависти. Я честно признался, что иногда испытывал подлые уколы творческой ревности. Но тут же безжалостно давил ее в зародыше. Виталий Калашников заявил, что не знает, что это такое. Ну, может один раз, когда прочел воспоминания Цветаевой о детстве, почти позавидовал. Нет, не Цветаевой – ее детству… Виталий, кстати, сочинил лучшую, на мой взгляд, эпиграмму на Берестова: Не создавай кумира и вождя. Есть у меня стишок про хомяка: Спасибо тебе, хомячок дорогой, И так далее. Среди всего, что мне удалось связать для детей, этот – самый успешный. Печатали много раз, вставляли в антологии, пародировали. Тот же язва Калашников: Спасибо тебе, имбецил без ноги, Дальше еще смешнее и неприличнее. Замнем… Наталья Ивановна подарила двухтомник. Листаю первую книгу и вдруг – в глазах темнеет. На 117 странице черным по белому: Спасибо тебе, крокодил надувной, С ума можно сойти – 1967 год. На двадцать шесть лет раньше «хомячка»… Даже если допустить, что Валентин Дмитриевич забыл собственное стихотворение, тo музыку, размер, интонацию – не мог не вспомнить. Музыкальная память у него была фантастическая. Наверное, такое благородство я в жизни вряд ли еще встречу. Почему память говорит отрывочно? Зачем эти выразительные пробелы?.. Там, в пробелах – не сцепленная с моей чужая жизнь. То, о чем я не знаю и не догадываюсь. И – общеизвестное… Последние года три мы вместе работали. На радио в передаче «В нашу гавань заходили корабли» и в телепрограмме «Домашней концерт». Зарплату нам, как шахтерам, не платили, но по сути – это была настоящая работа. Режим съемки и записи, технологическая рутина, зачатки производственной дисциплины и нечастые праздники. То есть для зрителя-слушателя – это был сплошной праздник, должен был быть /грамматическая форма – наповал!/ Ну, а изнутри – когда как. Чаще нервы и усталость. Берестова, впрочем, старались ограждать от бытовой стороны. Звали его для другого. У Валентина Дмитриевича была раритетная способность превращать медяки в золото. Все, на что он обращал внимание – начинало привлекательно сверкать и переливаться смыслом. Есть прием в красноречии – льстящая аналогия. («Маршак говаривал, что бывают поэты, с которых не надо взимать налог за бездетность. С Вас – его брать не надо! Думаете о детстве, пишете для детей, порой сами чувствуете себя ребенком…»), Берестов владел этим приемом ослепительно. Предмет разговора сразу укрупнялся, укоренялся в традицию, получал перспективу. Участие Валентина Дмитрие вича гарантировало любому полупровальному мероприятию масштаб удачи, а просто интересному – габарит культурного события. Конечно, в 90-х он был нарасхват. «К Эдику и к Мише – лечу по первому зову!» Это чистая правда, я свидетель. Участвовал во всем, что затевали Успенский или Кочетков, ни разу не отказался. Но и личности, согласимся – нерядовые. И дела у них – как минимум талантливые. Но если вдуматься… в какую чепуху он порой ввязывался… где печатался… соглашался на обременительные проекты… Не мог без дела, а своего-то дела – не было. Ему бы собственный журнал, авторскую телепередачу, какое-нибудь министерство гуманизма … Вот что он говорил: «Америка в 30-х и Италия после войны выходили из кризиса не без помощи кино – Чаплина и неореализма. Искусство будило надежду, вдохновляло, учило мужеству, рождало желание жить… Как бы сейчас пригодились народу песни Казанцевой! Эта улыбка над собой, широта взгляда, сочувствие обычному человеку. Да я бы на месте правительства пропагандировал Лену на государственном уровне!..» Это Берестова надо было использовать подобающим образом, дать общероссийскую кафедру. Это он способен был привлечь любовь к доброму, заразить оптимизмом, развлекая, научить – вывести за руку из кризиса. Ну… не знаю… из творческого кризиса… У него-то как раз был общественный темперамент, вкус к коллективизму, любопытство к новому и просвещенный патриотизм. А впрочем… может быть, я и заблуждаюсь… Собственно, Берестов и был неофициальным министерством поэзии и гуманизма. 3 Что Берестов ни делает – хохочет, аппетитно утонув в подбородке; внимает; поет, размахивая руками; или, вытянув губы дудочкой, встряхивает седой шевелюрой – его нос любопытно принюхивается. Оттого Берестов воздушен – он полон запахов и ароматов. А храм-то – на противоположной стороне улицы, метров за пятьдесят! Вот как японцы научились очищать бензин!..» Воображаю, как нос был счастлив в Японии. Однажды Валентин Дмитриевич обличил родину. Вернувшись из Японии, решил прийти в себя. Уехал на дачу. Там, в подмосковном Кратове, нашли его эти горькие строки: Унитаз без подогрева Я знал трех Берестовых. Первый – из журналов «Юность» и «Мурзилка», из передачи «Спокойной ночи, малыши» и из четвертого образовательного канала. Нечто из моего советского детства и антисоветской молодости – постоянное и общедоступное. А третий… Другом его называли все. Он повторял: «Дружба –это возможность дважды войти в одну и ту же реку…» Проницательный Чернов подметил: «Дружба для него была нормой человеческого общения». Наверное, и к молодым всерьез потянулся, оттого что старых друзей повыбило. А когда ближние и дальние смерти пошли вереницей – Вера Маркова, Эдуард Бабаев, мать Тереза, Владимир Соколов, Кира Смирнова, принцесса Диана, Булат Шалвович… – каждый месяц, каждую неделю – Берестов обреченно промолвил: «Двадцатый век торопится, забирает с собой своих любимых – самых лучших…» Фраза эта поразила. Но про него я тогда не подумал, 70 лет – это первая старость. Всегда казалось, что он доживет, как Маршак и Чуковский, – до второй, до третьей… Время накладывает неизгладимую печать. Говорят, в Ахматовой до конца сохранилось что-то от чеховских мечтательных барышень. Сегодняшним детям смешно видеть в моем поколении черты 70-х – запущенные бороды, недоверчивый взгляд и сутулую осанку по вечной команде «вольно». У Берестова было немного общего с моим отцом. Они были незнакомы. Оба из провинции, крещены бабушками в младенчестве. Любовь к Пушкину, к истории, к французскому импрессионизму. Оба очень русские, душевно чистые и целомудренные… И – неистребимое, въевшееся в жизнь, советское. Папа ведь тоже, еще пионером, сочинил горячее стихотворение, посвященное детям испанских республиканцев. Даже напечатался в воронежской газете «Юный коммуннар» в середине тридцатых. Вот оно, то самое: МОПР, ДОСААФ, фильм «Чапаев», спортивные праздники, «Вставай, страна огромная…», товарищ Сталин на мавзолее, «Весь мир насилья…», «Люди всей земли…» Оттуда законопослушность, чувство субординации. Что папа, что Берестов инстинктивно вставали «смирно, руки по швам» вблизи начальства. И вышучивали себя, и отмахивались – освободиться не могли. Время не отпустило. Обманутая детская вера. Разбитая голубизна энтузиазма в старых глазах, И – в церковь не шли. Все, все уже было ясно, но … через это переступить не получилось… ТО болело, раз обманувшее, прибравшее лучшие годы… «свобода, равенство, братство»… «Говорят, коммунист Алексин в Израиле стал правоверным иудеем и сионистом… – горько усмехается Валентин Дмитриевич. – Ничего удивительного, он без идеологии жить не может…» Показываю Берестову новые стихи. Сплошь на одну тему, в Австрии сочинил. Так много церквей, а страна небольшая, «Ну-ка, ну-ка… – оживляется он. – Здесь есть секрет, пока не понимаю какой… Чуковский говорил – всегда начинайте новое! Забудьте о прошлых победах и беритесь за неизвестное. Для меня новое – песни. Эти стихи – новое для Вас…» Года через два: «Написал, оказывается, больше двадцати песен – как раз на диск. Всё. Закончил Мориса Карема, пушкинистику, теперь авторскую песню… Все в сторону, буду продолжать воспоминания…» Была зима 98-го… У нас в гостях. Сидим за столом, Берестов с неистовым энтузиазмом рассказывает новую сказку, еще ненаписанный римейк чего-то классического. Только что вышла «Царевна-лягушка» в его изложении, смешная и остро-современная. Эта, стало быть, следующая… Но мне не до сказки. Глаз не могу оторвать от моего девятилетнего сына. Щеки полыхают, ушки топориком, рот закрывается, только когда пора губы облизнуть. Настоящий сказочник… у него дома… ему одному… Я гляжу на них, на старого и малого, на Петю и Валю, самозабвенно увлеченных неслыханными приключениями, и физически чувствую, что в комнате, в воздухе, в мире – кроме счастья ничего нет. Одно сплошное солнечное вещество… вещество счастья… Новую сказку записать он не успел. Я даже не помню, о чем она. Ушла в небо… 4 Вспомню к слову еще один ростовский эпизод. Ужинаем в столовой. Встает с бокалом Боря Бурда и говорит телевизионным игрушечным голосом: «Га-аспада! Предлагаю выпить за тра-та-та… чего-то такое!» Выпили, все жуют в тишине. Вдруг, медленно набычиваясь, поднимается со своего места Чичибабин с рюмкой, глаза горят, седые волосы дыбом… «Ненавижу всю эту имперскую мишуру! Боже, царя храни… Двуглавый орел… Тут господ нет! Господин – рабское слово!..» Упирается взглядом в бедного Борю – сейчас, думаю, убьет. Бурда чуть не под стол готов провалиться. Наконец Чичибабин отводит глаза. «Хочу выпить за прекрасное забытое слово – «товарищ»! Мы все друг другу товарищи, а не господа! Господ нам нет, мы –свободные люди!..» И – лихо выпивает рюмку. Лиля только ойкнула. Берестов слушает с восхищением. Ему очень нравится, что мы свободные люди. Он даже пригубливает красненького… Вот еще случай мимоходом. Валентин Дмитриевич говорит: «Иду с дачи на станцию, в Кратове. У сельпо стоит алкоголик, безумно смотрит на замок. Хотя давно должно быть открыто. Подходит второй, абсолютно такой же. Упирается в замок, потом видит первого. Стоят напротив и разглядывают друг друга. Очень долго… Наконец второй говорит: «Чего стоишь?..» Наконец первый отвечает: «А что… надо упасть?..» Андрей Чернов напечатал в «Знамени» стихотворный портрет Берестова, изящный и очень похожий («Такой московский – грузен и небрит…»). Валентин Дмитриевич улыбается и пожимает плечами: «Андрюша хотел сделать мне приятно… Ввести в постмодернистскую тусовку… Кому я там нужен?..» В мое время Берестов был уже не у руля литературы. Другие оттерли его на обочину. То, что он делал, показалось старомодным. Пушкинские слова – поэзия, прости Господи, должна быть глуповатой – не берутся всерьез. /Например, Баратынский считал Пушкина при его жизни – «глуповатым»./ Теперь пишут – после Бродского русская поэзия наконец-то стала «умноватой». Уж не знаю, как Бродский с Пушкиным договорятся на небесах… Вида, что его задевает пренебрежение, Валентин Дмитриевич не показывал. Всегда оставалась детская литература, любовь самых маленьких читателей, несравнимые с модными журналами тиражи. Это грело и кормило. Задевали его мелочность и обман. Он не сердился, нет… его удивляло, что жизнь бывает и такая… «Вернули статью из редакции. Без объяснений. А Новелла Матвеева говорит – значит, слишком хорошо написана для них!..» Ах ты, Боже ты мой… Поверить не мог, что нарочно обидели… Ничего общепринятого не имел. Ни своей дачи, ни машины, ни секретаря. Легко жил, налегке ушел… Наверное, новые начальники /вчерашние конформисты/ не могли извинить ему независимости. Он-то комформистом не был, и письмо в Защиту Синявского и Даниэля подписывал, и от Коржавин и Богатырева не отказывался, и делился последним… да мало ли, что еще было… Просто он этим добром не торговал. Не был профессиональным революционером. Тогда же, в первую встречу, Чернов сказал на прощанье: «Видишь ли, я сейчас в Питере… Ты уж навещай его почаще…» Что-то Андрей разглядел такое, что от меня было скрыто. Мне-то казалось – жизнь Берестова до края переполнена дружбой и любовью… «Как странно, говорю Наташе… – это Берестов рассказывает, – …стихи совсем не пишутся… Воспоминания, статьи, переводы… а стихи не идут… «Так Валюш… чему удивляться… Эдик же умер…» Меня словно громом поразило – как женское сердце угадывает!.. Всю жизнь Бабаев ждал от меня новое, считал лириком. Позвонит, единственный обязательно просит – читай, что написал. Мы были первыми и лучшими читателями друг друга…» У Чернова есть тонкое наблюдение – Валентин Дмитриевич последние годы не слагал лирики, потому что интуитивно берегся. Желание было, но было и непреодолимое препятствие. Видимо, для смертельно больного сердца лирическая поэзия – непосильная ноша, опасное перенапряжение. Похоже, что и это правда… Едем в «Красной стреле». В Питере празднуют юбилей Успенского – нам туда. Пропасть богемного народа – актеры, художники, барды, журналисты… Спать ложиться жалко, толкаемся в узком коридоре – никак не наговоримся. Я с Андреем иду перекурить в тамбур, некурящий Берестов за нами. Со стороны зрелище, вероятно, комичное – три здоровенных пузатых мужика, грохоча, болтаются туда-сюда по вагону с крохотной бутылочкой коньяка. Выпито на копейку, звону на рубль… Чернов настаивает, чтобы Валентин Дмитриевич рассказал какую-то историю. Берестов неловко переминается и, обаятельно стесняясь, начинает: «В 57-м, к Фестивалю молодежи, все кинулись песни писать. Один, молодой тогда, композитор предложил мне тоже поучаствовать, сочинить что-нибудь своевременное. Встретились, поискали тему, ритм. Почему-то у меня нашелся свежий мотивчик – как-то сразу сложился в голове. Напел «рыбу», первые попавшиеся слова: Коммунист не сдавался, Композитор сказал «ага, спасибо» и исчез. Как сквозь землю провалился вместе с «коммунистом»… Лет через пятнадцать появляется песенка и) мультфильма и тут же становится безумно популярной. Кроме припева – один к одному та старая «рыба»: Прилетит вдруг волшебник Наверное, мелодия позабылась, затерялась в подсознании – а сейчас выплыла как своя. Ничего, думаю, с поэтами тоже иногда так бывает… Через какое-то время вдруг случайно сталкиваюсь с бывшим молодым композитором нос к носу. Столько лет прошло, я и сказать ничего не успел – композитор подпрыгнул и повис у меня на шее! И тут-то я понимаю: никакого подсознания, ничего он не забыл – все помнит!..» С милым домом разлученные… Удобно, что гитару строю на полтона ниже. Берестов поет «Эшелоны» в си-бемоль, я бы пальцы вывихнул на си-бемоле. А так – привычное си… С милым домом разлученные, Толковал замена. Раньше было «А сырой воды не пьем…», как будто перед мамой оправдывается. Пьем на чужих вокзалах… То, что надо. Наверняка «правило слабого места»… Работать с ним легко, гармония ловится на лету. Гитаре меня учил папа, берестовский стиль я чувствую вслепую – марши, романсы, вальсики, полечки… Музыка тридцатых… Когда я впервые услышал игру Петра Тодоровского, сразу узнал манеру – довоенные мальчики подбирали на слух с радио и пластинок, поэтому все успевали одновременно. Три партии – ритмическую, басовую и солирующую. Папа именно так и музицировал… Берестов – начинающий бард. Его энтузиазм даже обескураживает. «В Бостоне спросили, – рассказывает он после возвращения из Америки, – есть ли еще в России поэзия? Есть! – отвечаю – в авторской песне!» Я поражен – это он нас, что ли, имеет в виду? Или себя вместе с нами? Рядом с Берестовым я – прожженый воробей. Иллюзий давно нет – души б устной поэзии не больше, чем в письменной. Дух веет, где хочет… Другое дело, Валентину Дмитриевичу уютно с нами. Все его любят, опекают,.. Кроме того, в жанре – бесхоз. Семинар Сухарева в начале 80-х – больше ничего образовательного не было. Все бродят, как сомнамбулы на свалке культуры, каждый нарывает что-то свое и не всегда первой свежести. Берестов немного просвещал ребят, совершенно, впрочем, незаметно. Задавал масштаб… А еще, в отличии от писательской братии, у нас покрепче цеховая спайка. Без ревности и интриганства тоже не обходится, но до остальных творческих союзов – как до Марса. Это, наверное, от лиризма и легкомыслия – щебечем песенки, как птички, лаяться некогда… Чувство локтя, родственная атмосфера, дух лицейской пирушки… – дела, конечно, старомодные, но –чертовски привлекательные. Все равно их заменить нечем, не тусовкой же… (Женя Попов как-то сказал: «Богема – круг, где все друг друга любят, а тусовка – где ненавидят…») …Песни, тосты, руки на плечи, хохот и вдохновение, беззлобная ирония и сердечная вольность – Берестов купается в этом, как рыба в воде. Он и теперь – школяр, и в семьдесят –»брат родной по музе, по судьбам»… …4 апреля 98-го. Справляем его юбилей в «Гнезде глухаря», бардовском кафе. Кого только нет на сцене и в зале! За одним нашим столиком – Берестов с Натальей Ивановной, Мишка Кочетков, Иртеньев с Аллой… Полный угол подар
|