КОЛОКОЛА ИСТОРИИ 5 страница
Во-вторых, если посмотреть на коммунизм с точки зрения не Русской, а Капиталистической Системы, то и в этом случае ситуация далека от однозначности. Ведь если коммунизм был негативной реализацией функции самого капитала и таким образом, существуя, выполнял некую важную для капитализма функцию (хотя и заставлял капитализм дорого платить за работу, а в самом своем существовании обрел автономию; правда, это было связано в значительной степени не только с капитализмом, но и с логикой развития Русской Системы), то его исчезновение может, среди прочего, означать две вещи. Либо опять возникает та самая – опасная для капитализма – пустота, которую он не терпит и угроза которой и привела к тому, что капитализм «сделал заказ» на антикапитализм. Это – проигрыш капитализма. Все возвращается на круги своя, в начало XX в.? Либо капитализму как социально-экономической системе это не по силам: он просто не может позволить себе ни содержать такую зону, ни решать такую проблему. Но это значит: прогнило что-то в королевстве капитала. Современный мир един. И если вдруг «из него выпадает» целый блок, целый подмир – Второй, – то, значит, какие-то нелады с самим этим миром. Целое определяет элемент, а не наоборот. Так что же все-таки означает падение коммунизма для капитализма – реально, а не в смысле пропаганды и риторики, не в смысле того, что на Западе емко называют «wishful thinking» («мышление, подчиненное желанию», «принятие желаемого за действительное»). Что это – начало блестящего бесконечного и беспроблемного будущего? Превращение капитализма в последнюю, вечную стадию развития человечества, в Царство Божье на Земле (огромная часть населения планеты воспринимает его как Вечный Кайф), в котором нет места поверженному или мертвому врагу? Начало мира, процветания и стабильности? Или же что-то другое, нечто менее оптимистическое, а может, и просто страшное?
XVI
Ответ на этот вопрос требует предварительно осветить другой вопрос – о времени появления коммунизма в мировой системе капитализма. Коммунизм не возник в XVIII в., на доиндустриальной и раннеиндустриальной стадиях развития капитализма. Хотя пытался – в обличии якобинства в годы Великой французской революции – пробиться сквозь плотную субстанциональную пленку Старого Порядка. Но революция эта действительно оказалась великой и раздавила якобинство. Вместо коллективного субъекта в историю властно вступил субъект индивидуальный – последний герой европейской истории с антигероическим именем, в котором есть и «прыщ на носу», и просто «лучшая часть». Коммунизм не прорвался и в XIX в., когда средний класс Франции и две армии – французская и немецкая – раздавили Парижскую коммуну, которая, однако, успела напугать даже Карла Маркса – не меньше, чем когда-то восставшие под коммунистическими лозунгами низы города и деревни ужаснули Лютера. Он-то был вправе спросить себя: разве за это ты боролся, старик Мартин? Коммунизм материализовался в начале XX в., когда промышленная революция на Западе завершилась и функционально капитализм завершил охват мира как целого, когда мир стал для капитализма одновременно его волей и представлением. А вот капитализм не стал для мира волей и представлением. По крайней мере – для всего мира. Из этого противоречия, помимо прочего, и возник коммунизм. В последней трети XIX в. индустриальные производительные силы не только оформились как система, но и потребовали такой развитости и автономности функциональных аспектов капитала, которые выходили за рамки организации материального производства, превышали возможности существующих организационных форм как производства, так и политики, потребовали изменений в отношениях между ними. Ни в то конкретное время, ни даже в рамках индустриального производства как исторического типа эти проблемы на уровне организации самого производства решить было невозможно. Для этого нужен был прорыв в постиндустриальный мир, но до этого был еще целый век. К тому же индустриальная система материального производства далеко еще не исчерпала свои технико-производственные возможности – у нее тоже был еще век в запасе. Исчерпано было другое: прежде всего – формы социальной организации и регуляции производственных и, что не менее, а быть может, и более важно, – внепроизводственных процессов, возникшие в раннеиндустриальную эпоху и не соответствовавшие ситуации конца XIX в. Например, «опасные классы», описанные Эженом Сю и в меньшей степени Оноре де Бальзаком, к середине XIX в. стали «трудящимися классами». Но к концу того же века «трудящиеся классы» превратились в массу, и это уже само по себе было опасно. XIX век – век классов сменялся XX – веком масс с их фобиями, иррациональным поведением, коллективным подсознанием. Еще в первой половине XIX в. тонко чувствующий Эдгар По уловил дуновение ветра будущего и написал блестящий рассказ – «Человек толпы». В конце прошлого века три человека прозрели социальную суть грядущего столетия. Это были Фрейд, Тард и Ле Бон. Из них только Фрейд по ряду причин (включая и то, что связал массовую психологию с проблемами пола) приобрел известность. Тард и Ле Бон оказались почти забытыми. Правда, их хорошо знал и внимательно читал тот, кому положено было читать и знать работы о поведении толпы и кого, напротив, вопросы пола интересовали меньше, – Ленин. И если в «длинные двадцатые» (1914–1934) Тарда и Ле Бона вспомнили: европейцы – столкнувшись на улицах своих городов с коммунистами и фашистами, американцы – оказавшись лицом к лицу с гангстерами и мобстерами, то позднее о них опять забыли и – надолго. А зря. Эти двое поняли многое, в частности то, как хрупка прежняя, оставшаяся от раннеиндустриальной («опасно-классовой») эпохи институционально-организационная и идейно-ценностная форма организации производства и общества. Бурно развивавшаяся на рубеже XIX–ХX вв. промышленность создавала новые формы организации производства скорее путем рекомбинации, чем качественных прорывов (последние, повторю, возможны лишь при условии революции в самом производстве, что и произошло впоследствии в НТР). Но и этого вполне хватало для того, чтобы потребовать иной, новой формы организации функции капитала, коли уж нельзя революционно-производственным путем изменить субстанцию. Этого же требовали и сдвиги в непроизводственной сфере, вне сферы материального производства. Возникла кризисная ситуация. По сути это был кризис субстанционального капитализма, того, что К.Поланьи красиво, но неточно назвал «цивилизацией XIX в.». В чем он проявился? Прежде всего, в кризисе «саморегулирующего рынка», в мировом экономическом кризисе 1893–1896 гг., ставшем «последним поклоном» мирового экономического спада 1873–1896 гг., в начале упадка гегемонии Великобритании в мировой экономике. И первыми это почувствовали – и испугались – сами англичане. Уже с 1870–1880-х годов (!) они начинают опасаться германского вторжения, создают новые спецслужбы. Все это порождает атмосферу тревоги и неуверенности. И такое состояние характерно не только для Великобритании (хотя особенно для нее – было что терять), но и для всей Европы. Что-то меняется в настроении. Среди бодрых мелодий оркестра XIX в. сначала щемяще, а потом все тревожнее звучит виолончель. К концу XIX в. чувство тревоги совершенно очевидно. А ведь всего лишь за 20–25 лет до конца XIX в. уверенность, оптимизм и вера в прогресс казались непоколебимыми. Достаточно сравнить четыре самых известных романа Жюля Верна, написанные в середине 1870-х годов, и четыре самых известных романа Герберта Уэллса, относящихся к середине 1890-х годов, чтобы в полной мере ощутить разницу социальной и культурно-психологической атмосферы. Перефразируя Маркса и Энгельса, можно сказать: к концу XIX в. стало ясно – Функция бродит по Европе и миру, Функция капитала. Социальные системы отреагировали на вызов функции капитала по-разному, но во всех случаях – в сфере функциональных форм. Промышленная стадия развития материального производства максимально ограничивала возможности решения противоречия на уровне субстанции. Первой реакцией социальных систем было резкое – трех-четырехкратное – увеличение численности бюрократии. Именно бюрократический взрыв на рубеже XIX–XX вв., представлявший собой самое настоящее наступление государства на общество, привлек внимание братьев Альфреда и Макса Веберов к проблеме этого социального слоя. За какие-то 20–30 межвековых рубежных лет численность бюрократии на Западе увеличилась в 3–5 раз! Другой формой ответа на вызов социальной функции капитала стало формирование различных тайных организаций, «серых сообществ» (термин А.Мэнка), как легальных, так и нелегальных. С одной стороны, это бурный рост в последней трети XIX в. тайных полиций, спецслужб; с другой – зеркальный и синхронный процесс формирования тайных революционных групп и организованной преступности. Именно нелегальные и полулегальные организации стали формой развития большевизма, фашизма и национал-либерационизма, т.е. тех движений и структур, которые и воплотили впоследствии организацию и/или господство функциональных аспектов капитала над субстанциональными в сфере власти, политики, т.е. вне сферы материального производства в строгом смысле этого слова. Это были острые и крайние способы решения крайне острой проблемы. Агент спецслужб, гангстер и революционер сделаны из одного теста, которое замесили в последней трети XIX в., а выпекли в самый канун XX. И катятся с тех пор эти «колобки» по XX в. в темных очках, кожаных куртках, с автоматами в руках. Революционно-агентурно-криминальный трилистник, разработка социальной антропологии которого стоит на повестке дня, – фантастически интересная тема, но в данном случае нас она интересует как иллюстрация к одной из форм выхода функции капитала из-под контроля субстанции и возникновения в связи с этим проблемы контроля над этой функцией ее укрощения. В острой и открытой форме, требующей острого и открытого решения, противоречие между функцией и субстанцией капитала и соответственно формами их организации проявляется только в зрелой фазе развития капитализма – индустриальной, т.е. в период между 1870/1880 – 1960/1970 годами. В доиндустриальную и раннеин-дустриальную эпоху развития капитализма значительная роль функции может быть лишь результатом слабого развития самого капитала, которому недостает функциональной силы, собственных форм и он вынужден привлекать внешние, еще непревращенные им в свои собственные формы управления. Например, абсолютистское государство при Старом Порядке, которое в качестве функции выступает как бы извне капитала и является для него прошлым, которое необходимо преодолеть, подчинив капиталу-субстанции, гражданскому обществу (сначала – как совокупности частных собственников, а затем полю их взаимодействия, куда постепенно допускаются, хотя бы частично, и несобственники). В раннеиндустриальную эпоху господство государства как функции капитала над субстанцией и ее организацией – гражданским обществом (или как органа, осуществляющего для капитала функцию господства) могло реализоваться в специфических условиях, отклоняющихся от «капиталистической магистрали» благодаря высокому удельному весу небуржуазных групп (например, крестьянства). Это позволяло государству в течение какого-то времени не выражать и даже не отражать, а представлять интересы буржуазии наряду с другими классами и группами, хотя и в разной пропорции выгод и потерь в каждом случае. Это – ситуация бонапартизма во Франции в XIX в., зафиксированная одинаково столь разными как по содержанию, так и по направленности мысли людьми, как Токвиль, Прудон и Маркс. Однако и при Старом Порядке, и при бонапартизме господство функции капитала над субстанцией ограничивалось сферой политики, не распространяясь сколько-нибудь значительно ни на экономику, ни тем более на идеологию. Попытки расширить зону «функционального контроля» (например, якобинцами) не имели под собой реальной базы в раннеиндустриальной системе производства: внутри нее противоречие между субстанцией и функцией еще было далеко от остроты, и функциональный аспект был более или менее внешним для самого капитала. Именно по этой причине провалился якобинский опыт, который логически остался в истории как генетически нерасчлсненная форма тоталитаризма и коммунизма, а в самой Франции исторически оказался переходной формой от Старого Порядка к бонапартизму французской государственности, традиционно сильной и потому способной осуществлять функцию капитала и господствовать над его субстанцией, оставаясь по своему происхождению в значительной мере внешней по отношению к капиталу силой. Силой, в большей степени используемой им ввиду исторических обстоятельств, чем вырастающей из него. Переплетение произойдет позже. Нет острых противоречий между субстанцией и функцией капитала (производство – организация, капитал – система капиталистической собственности в целом, государство – гражданское общество) в период промышленной революции (грубо говоря: 1750–1850 гг., т.е. от ее начала до того момента, когда результаты производственных изменений дошли до уровня быта) и какое-то время после этого. И хотя противоречия постепенно обострялись, в целом период 1815–1914 гг. можно смело именовать эпохой «субстанционального капитализма». Когда собственники были важнее организатора, а их (точнее: прежде всего их) организация – гражданское общество, его партии – сильнее администрации, т.е. «организации организаторов», государства. Разумеется, определение и капитализма, и эпохи дается по модельной стране, по стране-гегемону, лидеру мировой системы – Великобритании. Вплоть до конца XIX в. она была по сути ядром (или большей его частью) мировой капиталистической системы, ее центром, системообразующим элементом. Периодизации развития систем, их содержательные характеристики всегда даются по господствующему элементу. И не случайно субстанциональный капитализм начал клониться к упадку вместе с гегемонией Великобритании с 70-х годов XIX в., в период бурного промышленного развития мира, когда индустриальная система производства обрела зрелость, а в ядре мировой системы Великобританию потеснили Франция и особенно США с Германией. Причем во многом – за счет организационных, функциональных факторов – реакция на резкое обострение противоречия между функцией и субстанцией капитала. Можно сказать, что США и «рванули» в XX в. на основе и по пути успешного решения того противоречия капитала, о котором у нас идет речь (по сути – основного, центрального). Причем в значительной степени, максимально, насколько это было возможно сто лет назад, в сфере самого материального производства. Именно это и сделало США лидером XX в. Умные люди в самые первые его годы заговорили об «американизации XX столетия»! Я бы сказал: американизация – это функционализация. Точнее: ее наиболее успешная конкретная положительная производственно-социальная форма. В этом смысле США стали провозвестником не только XX в., но и функционального капитализма. Это был их путь и их вклад. Ho путей в XX в. было несколько. Функционализация могла быть и не производственной, а социально-политической, и вообще антикапиталистической. Помимо американизации были и другие пути и в XIX в., и XX в. Они-то и определили этот век – быть может, потому, что не были так заземлены на производство и быт, как американский вариант? Речь идет о непосредственном, чистом, т.е. вне производства, триумфе социальной функции капитала. Функционализация по-американски была, с точки зрения функции, наименее чистой, самой овеществленной. Суть века выражают и выразили чистые формы: коммунизация (интернационал-социализация), фашизация (национал-социализация) и национал-либерационизация («капитал»-социализация).
XVII
По иронии судьбы почти все лидеры, персонификаторы господствующих – функциональных – тенденций XX в. явили свой лик под самый занавес «календарность» (1789/1815 – 1914) XIX в. Причем сделали это в Великобритании, устроив своего рода демонстрацию или, если угодно, показ мод XX в. Сначала (1912) в Великобританию приехал дягилевский балет. Дж.Б.Пристли, известный не только своими романами и пьесами, но также тонкими и проницательными исследованиями различных эпох английской и мировой истории, их духа, писал, что балет Дягилева был «бомбой Времени» (time-bomb) – он пришел как взрыв из будущего, из 1920-х годов, словно война уже прогремела и стала прошлым. Русские пробудили Диониса, дионисийское начало от долгого сна; то, что в легкой форме и скрыто присутствовало в легкомысленных венских «девятнадцатовековых» оперетках, в русском балете прорвалось в тяжелую поступь XX в. И многие это поняли (29, с. 238, 244–245). Вслед за «русской делегацией» Дягилева, показавшей кое-что из русского пути в XX в., перед англичанами предстали американцы, рекламировавшие свой путь в будущее и исполнившие «песнь американского гостя». Песня, а точнее – шоу, называлась «Hullo, Rag-time». В ночь перед рождеством 1912 г. ревю под таким названием – поющие и танцующие девушки во главе со звездой Этель Леви – начало свои выступления на лондонском ипподроме. Если успех русского балета был обусловлен завораживающей комбинацией скорости, насилия и оргии, то американский триумф был обеспечен духом всепобеждающего оптимизма, энтузиазма, воли к жизни. Показательно, пишет Пристли, что ритмы регтайма были восприняты не столько простыми англичанами, сколько представителями молодого поколения среднего и высшего класса. Я думаю, это естественно: слабеющие господствующие классы слабеющего гегемона мировой системы ощутили в «Hullo, Rag-time» сконденсированную энергию, мощь нового гегемона мировой системы. Кроме того, в отличие от русского балета, регтайм был прост и непугающ. В нем не было устрашающей силы, дававшей понять, откуда придут перемены. Даже такой далекий от политики писатель, как Конан Дойл, вложил в уста еще более далекого от политики Шерлока Холмса фразу: да, Уотсон, скоро подует холодный ветер с востока, и многое будет сметено этим ветром («Его прощальный поклон»). За «Hullo, Rag-time» последовало «Hullo, Tango» – привет от будущего Третьего мира. Танго было встречено прохладно – как нескромный или даже неприличный танец низкого южноамериканского происхождения (ничего, танго возьмет реванш в послевоенные «длинные 20-е годы» (1914–1934), когда самоуверенность европейцев пойдет на убыль, а национал-либерационизм будет на марше). Не было показа от «Дома мод фашистского движения». Здесь – своя специфика. Показ был, но не в 1912 г. В конце концов не все обязаны возвещать о своем приходе в мир. Россия, Америка и Третий мир возвестили, поставив в известность самого гегемона. Кстати, в 80-е годы можно найти сходные аналогии демонстрации социокультурной моды от XXI в. Ламбада, например, «метит» на место танго. Но сейчас о другом. Общим для всех трех «гостей из будущего» были: скоростное движение, энергия, коллективизм и энтузиазм – бодрый или мрачный; во всех присутствовали, так или иначе, массовость, секс, насилие – привет XIX в. от «колоссов паники» функционального мира. Или, иначе: Зов Функции. Последним же приветом XIX в грядущему миру торжества социальной функции и одновременно прощанием с ним стала, как и должно было быть, трагедия. В том же 1912 г., еще до начала мировой войны, произошло событие, ставшее символом крушения эпохи субстанционального капитализма и его флагмана – Великобритании. Гибель «Титаника» 15 апреля 1912 г. «Титаник» олицетворял мощь и комфорт, достигнутые XIX в. и Великобританией. Мощь оказалась хрупкой, комфорт – смертельным. Не впадая в мистику, можно сказать, что такие катастрофы – случайные и закономерные одновременно – часто знаменуют надвигающийся конец эпох, систем, империй. Так, у коммунизма был свой «Титаник», возвестивший наступление – в обоих случаях в апреле – «мартовских ид» коммунистической системы. Да еще какой – Чернобыль. Несопоставимо по масштабу и внешней форме? Сопоставима – разные эпохи и разные системы продуцируют и разные символические катастрофы – знаки беды.
XVIII
У Гойи есть великолепная и страшная картина – «Колосс паники». На ней в профиль изображен обнаженный гигант. Его левая рука сжата в кулак. Правую не видно, но можно предположить, что она тоже сжата в кулак – вся поза выдает готовность к схватке. Гигант возвышается над долиной, по которой в панике, объятые страхом, бегут люди и несутся лошади. Паника-Колосс, Колосс-Паника. То есть Масса Паники, Паника Массы. Эта масса в начале XX столетия и породила трех «колоссов паники» – коммунизм, фашизм, национал-либерационизм. Подобно персонажу с картины другого великого испанского художника, Дали – «геополитическому ребенку», с кровью прорывающего пленку земного шара, «колоссы паники» XX в. – великие функционалы, ворвались в мир с кровью – своей и главным образом чужой. Разумеется, «колоссы паники» смогли стать колоссами и победить там, где сопротивление было слабым, где формы организации субстанции капитала были пигмейскими по своему уровню развития. Однако, когда Англия и США вступили в противоборство с коммунизмом, испытали потрясение «великой депрессии», завершавшей «длинные 20-е», а затем начали смертельную схватку с фашизмом в лице прежде всего нацистской Германии, им пришлось тоже социализироваться и функционализироваться. Чтобы сокрушить фашистские диктатуры и противостоять коммунизму, «западным демократиям» тоже пришлось стать диктатурами – «либеральными диктатурами» среднего класса. Так, США обрели черты «либеральной диктатуры» благодаря «новому курсу» Рузвельта и Второй мировой войне. Если вынести за скобки коммунизм и борьбу за гегемонию в мировой системе между США и Германией, то мировая война 1939–1945 гг. оказывается схваткой двух типов диктатур среднего класса. С одной стороны, это средний класс с сильной субстанциональной основой и не столь сильный в функциональном отношении (речь идет о роли государства); критерий допуска в диктатуру и принцип ее строения – классовый, либерально-универсалистский. С другой стороны, диктатуры среднего класса со значительными добавками других социальных групп, вследствие чего легитимация происходила не по классово-универсалистскому, а по расово-партикуляристскому принципу. Поэтому же здесь – торжество социальной функции, но в национальном облике; «нация как социальная функция капитала». Социальная функция капитала выражена внешне как «нация», а потому ее форма не столько государство, сколько партия как ядро нации; вот почему нацисты – в резком отличии от советских коммунистов – постоянно подчеркивали различие между государством и партией и фиксировали его в правовом и институциональном отношениях. Не случайно и различие формулировок: в сталинской России – «враг народа»; в нацистской Германии – «враг государства и народа» (а ядро народа – партия). Отсюда – национал-социализм, акцентирование народа, почвы и крови. Победа над фашизмом и борьба с коммунизмом потребовали даже от наиболее развитых, субстанционально наиболее сильных форм капитализма их социализации. Жесткая диктатура среднего класса уступила место мягкой – welfare state[1]. Welfare state стало альтернативой фашизму на Западе, но в чем-то – и его преемником. Главным отличием был тип идеологической легитимации – не партикуляристский, национал-социалистический, а универсалистский, либерально-социалистический. Субъектом welfare stale стал широкий слой, который я предпочитаю называть «социалистической буржуазией». Речь идет о большом сегменте населения Запада, включая средний класс, часть рабочего класса и часть бюрократии, т.е. в него входила не только буржуазия, но и те социальные группы, которые, не будучи буржуазией по сути, не имея капитала, достигали уровня жизни среднего класса за счет перераспределительной социальной (т.е. функционально-социалистической) политики государства, за счет частного сектора. Welfare state – это и есть либеральная диктатура «социалистической буржуазии», одного из самых отвратительных типов западных элит, всех этих сытых политиков и профессоров, которые, имея буржуазный доход, любят порассуждать о пороках реального социализма, о тяжелой жизни трудящихся и о борьбе в Третьем мире. Это – «социализм сытых». Однако, конечно же, не welfare state, а коммунизм был центральным и самым мощным из «колоссов паники». И само время возникновения коммунизма – годы, когда в Европе рушились последние несущие конструкции некапиталистического Старого Порядка, когда центр капитализма уходил из Европы, а следовательно, новая некапиталистическая крепость тоже должна была стать прежде всего мировой, а не только локально-европейской. Тот факт, что коммунизм просуществовал дольше других «колоссов», подтверждает уже высказанный мною тезис: капитализм, чтобы нормально функционировать, должен был иметь двойную массу. Антикапиталистический колосс был объективно необходим капитализму; он для капиталистической матери-истории был наиболее ценен. Фашистские диктатуры средних классов оказались для Запада и для капитализма бракованными формами (по ряду причин – экономических, исторических, цивилизационных). Национал-либерационизм только и мог оформиться в «колосса паники» тогда, когда такой колосс, как коммунизм, уже навел панику, т.е. на его фундаменте и с его помощью. В пропасть истории оба эти «колосса», принявшие форму Второго и Третьего миров, полетели вместе не случайно.
XIX
Я уже говорил о некапиталистических формах, которые либо консервируются, либо воссоздаются самим капиталом вне ядра мировой экономики. Но капитал в своей истории активно использовал и некапиталистические (докапиталистические) формы, имевшиеся в самом ядре. Здесь-то мы и встречаемся со Старым Порядком, с тем временем, когда капитализм, не имея собственных форм, использовал те, что сложились в период Великой капиталистической революции 1517–1648 гг. как отрицание феодализма и законсервировались лет эдак на 150–200. Будучи антифеодальной диктатурой, Старый Порядок по своему содержанию не был капиталистическим, но стал выполнять для капитала целый ряд функций, предоставил ему свои институты. Капитализм использовал эти формы, но одновременно и боролся против них, стремясь сбросить «старопорядковую» скорлупу. Постепенно эти институты наполнялись капиталистическим содержанием. Союзником капитала в борьбе против Старого Порядка выступали социальные низы, носители народно-социалистических идеалов. На рубеже XVIII–XIX вв. под буржуазно-социалистическими ударами Старый Порядок пал. Старый Порядок был сломлен внутрисистемными (т.е. уже не великими капиталистическими) революциями капиталистической эпохи. Я предпочитаю этот термин термину «буржуазная революция» по ряду причин. В том числе и потому, что эти революции как революции буржуазные – миф. Его создала либеральная традиция, а Маркс некритически заимствовал. Поскольку капитал – это единство несовпадающих субстанций и функций, поскольку социальная функция капитала автономна, любая революция капиталистической эпохи является теоретически в той же степени социалистической (не путать с коммунистической), что и буржуазной. И чем более социалистической, тем более великой. Не случайно самой великой из капиталистических революций была французская, в которой решающую роль играла вовсе не буржуазия и в краткосрочной перспективе выиграла вовсе не буржуазия, в результате чего развитие капитализма во Франции затормозилось на 70 лет. Но, разумеется, были и буржуазные революции. И чем буржуазнее – тем мельче. История революций капиталистической эпохи еще не написана, как и история Старого Порядка, который предстоит переосмыслить, по крайней мере, в качестве технологии власти. Как знать, не придется ли Европе и России обратиться к этому «технологическому опыту» в XXI в.? Отступая и уступая, Старый Порядок просуществовал в Европе до войны 1914–1918 гг. Разрушение некапиталистических («раннекапиталистических») форм Старого Порядка в ходе развития капитала и под натиском социальных низов внанесло удар и по самому капитализму. Й.Шумпетер писал, что, разрушая докапиталистический (сам Шумпстер ошибочно называл Старый Порядок феодальным, но в данном случае это не имеет значения) каркас общества XIX в., разрушая институциональные устройства, оставшиеся от предыдущей эпохи, «капитализм разрушал не только барьеры, которые мешали его прогрессу, но также и те несущие конструкции, которые не давали ему обрушиться» (31, с. 135,139). Речь по сути идет о том, что благодаря Старому Порядку капитализм получал от «некапитализма» некую двойную или, по крайней мере, полуторную массу и тем самым компенсировал свою неспособность до поры охватить социально даже само ядро мировой капиталистической системы. Как только Старый Порядок был изжит и перемолот в войне 1914–1918 гг. и ткань ядра стала целиком буржуазной, понадобился некапиталистический «пузырь-балансир» вне его, на мировом уровне. Думаю, поэтому некапиталистическая константа, некапиталистическая компонента двойной массы капитализма и откристаллизовалась вне ядра именно тогда, когда Старый Порядок в ядре превратился в пепел и уже не мог обеспечивать двойную массу, обеспечивать пространство развития функциональных элементов капитализма. И хотя, повторю, в нокдаун Старый Порядок – и политически и морально – послала Великая французская революция, он тем не менее продолжал сопротивляться еще в течение столетия. Окончательно разделалась с ним мировая война 1914–1918 гг. В ее логике просматривается много разных линий; одна из них – окончательное решение «старопорядкового» вопроса, ликвидация остатков Старого Порядка и его вялогероическое сопротивление. После Великой войны (а именно так называли войну 1914–1918 гг. люди XIX в., воевавшие в ней; война 1939–1945 гг. воспринималась уже людьми, выросшими в XX в., а потому не казалась великой; страшной – да, и нормальной – тоже; но не великой) от Старого Порядка остаются лишь останки, он сводится до камерных форм.
|