Вюртембергская тема
6 февраля в Петербург прибыл и 7 февраля представлялся Павлу тринадцатилетний племянник Марии Федоровны (и стало быть, двоюродный брат Александра, Константина и других «Павловичей») – принц Евгений Вюртембергский. В феврале и марте камер-фурьерский журнал не раз отмечает присутствие принца Евгения за обедом или ужином, в последний раз 2 и 10 марта. Мемуары и рассказы самого принца достаточно любопытны. Они в различной степени основаны на почти не публиковавшихся дневниковых записях и достаточно точны. Кроме того, записки принца дополняются материалами его секретаря Гельдорфа, а также известного историка Т. Бернгарди. На всю жизнь осталось в сознании принца удивление по поводу неожиданно пышной, несоразмерной его династической и политической роли встречи, которую устраивает Петербург. Воспитатель Евгения Вюртембергского, генерал-майор Дибич, озадачен фавором принца; царственная тетушка Мария Федоровна явно смущена и предупреждает племянника, что тут не Карлсруэ и «следует помалкивать». Павел же вскоре передает Дибичу, что он «сделает для принца нечто такое, что всем-всем заткнет рот и утрет носы». Наконец, Дибич поучает воспитанника: «Никому не верь, они лживы, как кошки». Тем не менее молодой человек охотно вступает в разговоры и вскоре слышит «городские толки», что «император безумен и так долго не может длиться», замечает, что «натянутые отношения отца с сыном ни для кого не были тайною». К дневниковым записям, прежде чем они были напечатаны, присоединились, конечно, позднейшие впечатления, но по обоим мемуарным документам принца видно, что непосредственно перед 11 марта 1801 г. его особенно внушительно предостерегают от опрометчивых шагов. О чем же шла речь? Сам Евгений рассказывает, как несколько лет спустя, в 1807 и 1811 гг. посетив Россию, он доискивался истины у своей тетушки и великих княгинь, особенно после того, как заметил возрастающую холодность Александра I. «Только в 1811 году, – вспоминает принц, – меня заверили, будто Павел I предназначал меня в мужья своей дочери великой княжны Екатерины и с этим связывал определенные намерения. Все эти утверждения, впрочем, не основываются ни на каком письменном документе, и обо всем судили понаслышке». Однако сам Евгений, как увидим, о многом догадывался еще в 1801 г.; положение принца в начале марта становится все щекотливее и опаснее. Действительно, женитьба племянника императрицы Марии на старшей дочери Павла создавала бы новую династическую ситуацию. Хотя Павел оформил законодательно наследование по мужской линии, но можно ли сомневаться, что в нужный час была бы должным образом обоснована передача власти не сыну, а племяннику?! Впрочем, не нужно слишком «завышать» реальность, твердость павловского решения. Его опасения, подозрения, поиски в эти дни новых верных людей (о чем еще скажем) – вот что приводит в движение и вюртембергскую идею. Это такой же элемент мартовского напряжения, как и документ о еще не родившихся Мусиных-Юрьевых… Другое дело – как все это влияет на заговор! В центр пропаганды заговорщиков попали царские фразы о возвышении Евгения и некоем ударе, который должен воспоследовать. Очевидно, эти слова были в те дни «на слуху». «В один вечер будто бы царь это сказал у Гагариной» затем «то же самое Кутайсову, прибавя: «После этого мы заживем с тобой, как два брата». Поскольку Гагарина не знала, что за «великий удар» готовится, – ясно, что анонимный автор воспроизводит подробности, которыми Павел будто бы поделился с задушевным другом Кутайсовым: «Этот великий удар состоял в заточении императрицы в Холмогоры, отстоящие в 80 верстах от Архангельска; место дикое, пустое, где несчастная фамилия Ульриха Брауншвейгского томилась в продолжение долгих лет. Шлиссельбург должен был служить местом заключения великого князя Александра; Петропавловская крепость была назначена великому Князю Константину. Пален и некоторые другие должны были погибнуть на эшафоте». Хотя имя принца-племянника тут не названо, но «методом исключения» он мог занять место устраненных. Евгений Вюртембергский прямо говорил об этом историку Т. Бернгарди в июне 1856 г. Подробности «великого удара» впечатляющие – но говорил ли все это Павел на самом деле? Много шепчутся при дворе в первые дни марта 1801 г., бесконтрольные же возможности Палена убавить, прибавить, использовать любой слух огромны. Пален стравливал охотников и жертву, попеременно обращаясь к тем и другим. В руках такого опытного мастера, как столичный генерал-губернатор, вюртембергская ситуация, так же как рибопьеровская, как мартовские аресты, – прекрасный повод объявить наследнику и заговорщикам о начале «контрнаступления противника». Мы разбираем редчайшую историческую ситуацию, когда в таком крупном государственном деле обо всем знает только один человек; от его интерпретации зависит и ход дел, и уже полтора века – представления потомков о случившемся. Существует много рассказов, записанных сразу за Паленом или восходящих к его информации (Ланжерон, Гейкинг и др.), где мы постоянно находим один мотив, один сюжетный стержень: еще немного – и было бы поздно; именно смертельная опасности угрожавшая заговору, заставляла действовать. Пален вел такую крупную игру, что, пожалуй, уже не мог с какого-то момента отличить вымысел от реалий, образовавшихся вследствие этого вымысла. Однако вернемся к событиям.
Марта
Продолжается дело Рибопьера, и – что важнее – расширяются слухи о нем. Генерал-губернатор, без сомнения, держит в поле зрения всех намеченных к участию в заговоре. Теперь, пока точный срок еще не назначен, но близок, – именно теперь лидерам заговора есть еще время поразмышлять о будущем устройстве страны. Коцебу, явно пользовавшийся рассказами своего соотечественника Клингера, пишет, что «граф Пален имел, без сомнения, благотворное намерение ввести умеренную конституцию; то же намерение имел и князь Зубов. Этот последний делал некоторые намеки, которые не могут, кажется, быть иначе истолкованы, и брал у генерала Клингера «Английскую конституцию» Делольма для прочтения». Снова, к сожалению, мы не имеем данных, каков был смысл конституционных планов в марте 1801 г.: была ли «конституция Палена – Зубова» повторением прежних, панинских идей или в отсутствие бывшего вице-канцлера обрела новые контуры? Начиная с 1870-х годов в литературе отмечалось, что П. А. Зубов и после восшествия на престол Александра I выдвигал (наряду с Г. Р. Державиным) проект ограничения самодержавия выборным Сенатом. Недавние интересные разыскания М. М. Сафонова показали, что проект П. А. Зубова (обсуждавшийся в Негласном комитете 11 сентября 1801 г.) был более умеренным, чем план Державина: Сенат уже не, надеялся законодательными функциями, и «только изменение внутриполитической обстановки» удержало царя от утверждения «зубовского варианта» Весьма вероятно, что проект Зубова, представленный Александру, уже царю, был повторением или модификацией того плана, который обсуждался в марте 1801 г. Легко заметить, что и в раннем проекте Паниных – Фонвизина, и в более поздних ограничение абсолютизма естественно связывалось с Сенатом: здесь зарождалась та традиция, которая в совсем иной исторической ситуации поведет декабристов именно на Сенатскую площадь. Пока Зубов и Пален «примеряют» к стране разные варианты ее будущего, другой важный заговорщик томится в безделье, нанося изредка «разведывательные» визиты. «Граф Беннигсен, – пишет княгиня Ливен, – который тоже нас в марте навещал, но не особенно часто, был длинный, сухой, накрахмаленный и важный, словно статуя командора из «Дон-Жуана»». Головина помнит, что «6 марта Беннигсен пришел утром к мужу, чтобы переговорить с ним о важном деле». Разговор не состоялся, но Головина всю жизнь верила, что Беннигсен мог бы открыть заговор. Не исключено, что Беннигсен действительно хотел прозондировать почву и, может быть, подобру-поздорову уехать из города, где он «без толку» сидел уже два месяца. Наблюдательная придворная дама пишет об этих днях: «Недоумение и страх преисполняли все умы. В то же время навязывалась и мысль о приближении роковой развязки, и наиболее ходкою фразою было: «Так дальше продолжаться не может!»». Как видим, Пален и Зубовы планируют в эти дни удар в глубочайшей тайне даже от своих: сначала приурочивают его к пасхе (после 24 марта), затем, сознательно вдохновляясь римскими прецедентами, ждут «мартовских ид», т. е. 15 марта. 8-е, пятница. Царь с утра много работает, рассмотрел 10 дел, быстро, легко, можно сказать, естественно переходит от произвола к милости: московскому губернатору Салтыкову послан выговор за неправильную бумагу, где названо имя юнкера, в то время как «юнкер не имеет прозвания»; даны строгие распоряжения насчет своевольного «якутского князца», нескольких российских и польских помещиков; московского глазного доктора Рейнера, арестованного за «неисправное лечение», Павел распоряжается не только отпустить, но и «на лечение от глаз отделять в гошпиталях и больницах особые покои». Дальнейшее течение дня, видное по камер-фурьерскому журналу, лишь тонкая пленка над «темными глубинами». Дело в том, что рано утром следующего дня, 9 марта, произойдут события, ускоряющие развязку. Включаются же эти ускорители еще накануне, 8-го… «Подожди еще пять дней и ты увидишь великие дела». Эти слова, по свидетельству Коцебу (который слышал их от С. С. Ланского, а тот от своего друга Кутайсова), Павел «часто повторял» за последние несколько суток. Часто повторял – очевидно, не был уверен. Однако слухи о царском контрударе сходятся с разных сторон. Опираясь на наиболее точную (ланжероновскую) передачу рассказа Палена, можно заключить, что царь к вечеру или ночью 8 марта пришел к выводу, будто «хотят повторить 1762 год». Что же узнал Павел и от кого? Французский агент называет бывшего петербургского гражданского губернатора Мещерского – «личность низкую, испорченную, который, может быть, от угрызений совести или из страха, алчности, но написал Павлу, предупреждая о заговорщиках». Однако эпизод будто бы завершается на Кутайсове, который, получив важную предупреждающую записку, забыл, положив ее в карман… Сам же Кутайсов позже в разговоре с Коцебу решительно отрицал, что у него имелся подобный документ; записка-де в кармане действительно была, но совсем не о том: «Уже давно граф Ливен по болезни желал места посланника, и я обещал ему это выхлопотать у государя. В этот день оно мне удалось. (…)» Ливен благодарил письмом, Кутайсов «не распечатал». Генерал Ливен, несколько расходясь в подробностях с Кутайсовым, повторяет, что писал именно такую, «невинную записку». Впрочем, даже если предупреждающий документ существовал – не введем ого в хронику 8 марта: до Павла он не дошел. Судя по тревоге царя, явно не основанной на точных фактах, он имел какого-то неопределенного, косвенного осведомителя. Нам помогает разобраться рассказ барона Гейкинга. Сенатор, бывший председатель юстиц-коллегии (живший в конце павловского царствования в Митаве, в немилости, но вернувшийся в столицу весной 1801 г.), он, как уже отмечалось, вскоре услышит веселые, откровенные признания земляка-курляндца Палена. В записках Гейкинга несколько ссылок на этот рассказ. Безусловно к самому Палену восходят и следующие строки (хотя и не сопровождаемые указанием источника): «Как ни старались скрыть все нити заговора, но генерал-прокурор Обольянинов, по-видимому, все-таки заподозрил что-то. Он косвенным путем уведомил государя, который заговорил об этом со своим любимцем Кутайсовым; но последний уверял, что это просто коварный донос, пущенный кем-нибудь, чтобы выслужиться». Обольянинов, лично преданный Павлу хранитель престола, «око государево», обязан разыскивать и, конечно, может кое-что подслушать в возбужденном и болтливом Петербурге. Особенно если Пален ему поможет… Австрийский агент Локателли тоже известит свое правительство, что Павла, предупредил Обольянинов. Что же обнаружил генерал-прокурор? По событиям следующего дня мы догадываемся, что Обольянинов подозревал императрицу, т. е. шел не по главному пути (или его искусно направляли?). Приведем сведения, явно неточные, но удивительно дополняющие известные обстоятельства. Гёте: «Пятница, 1 марта старого стиля. Великий князь Константин ругает своего отца, генерал-прокурор выдает. Император сам хочет привлечь его к ответу. Странным образом это отвращено. Константин должен принести присягу». Присяга царевичей действительно была – мы знаем от Саблукова, – но это случится 11 марта. Немецкий поэт, однако, отмечает 1-е число, намекая на какие-то важные подробности. Помня, что в большинстве других случаев хронология записей Гёте ровно на неделю опережает события, можем смело предположить, что речь идет о 8 марта: генерал-прокурор будто бы ловит Константина (незамешанного члена царской семьи!). Мы не знаем больше никаких подробностей и только констатируем еще раз: 8-го Обольянинов предупреждает… Что предпринял Павел, получив предостережение генерал-прокурора?
|