Студопедия — Беседа вторая 8 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Беседа вторая 8 страница






Я надеюсь, что Валентина Леонтьева и ее товарищи по работе, если им доведется прочесть эти страницы, не станут педалировать лирику и впиваться в объектив.

К счастью, человеческие контакты, “талант искренности” и лиризм души — дело не заказное.

Тоже о дикторах

На телевидении есть много хороших дикторов. Точно в приятно работает Игорь Кириллов. “На­шла себя”, хотя и не сразу, его партнер по чтению “Последних известий”—Нонна Бодрова. Сначала Бодрова казалась суховатой, она выглядела и держала себя как учительница, она требовала от нас—нет, не внимания— дисциплины: слушатель представлялся ей держащим наготове остро очиненный карандаш... Теперь Бодрова стала мягче, строгие интонации зазвучали как публицистические, и ее ежевечерний “дуэт” с Кирилловым—по всем производствен­ным, профессиональным показателям—может быть расценен как угодно высоко. Только что я включил телевизор, и как раз Кириллов и Бодрова приподнято, взяв против своего обычного тона на две-три “эмоциональные октавы” выше, читают некий весьма патетически составленный текст. Что ж, это не вызывает мыслей о верности или неверности собственной личности, как это было с Шиловой, это воспринимается просто как иная профессиональная задача...

Но ни у Кириллова, ни у Бодровой мы не ищем “дополните­льного знания” человеческой души, мы стараемся слушать их, мы узнаем от них, что творится в мире, мы привыкли к ним и встречаем с интересом, но они—не герои нашего романа...

Я не берусь все объяснить. Может быть, вообще я заблуждаюсь. Но только для меня почти всякое появление на экране диктора—и не обязательно Валентины Леонтьевой— интересно, чем-то притягательно.

Теперь, когда географические возможности телевидения расширились и к Москве подключается то Ленинград, то Киев, то Прибалтика, то просто в гости приезжает какая-нибудь периферийная студия и на весь вечер “оккупирует” сетку передач, у нас, московских зрителей, произошли знакомства с дикторами других городов.

Так, у Томской студии, в городе со старинным универси­тетом, с традициями, со своей издавна сложившейся интелли­генцией, диктор—совсем скромная девушка (белый воротни­чок), без блеска и лоска, отнюдь не “красотка”, но обладает хорошим тоном и ведет передачу просто, с достоинством, ни перед кем не заискивая.

У киевлян, напротив, диктор—красавица! Красавица укра­инка с некоторой даже демонстративностью типажа, женщи­на, словно сошедшая с праздничного плаката.

Диктор Рижской студии—белокурая и холодная женщина со сложной парикмахерской прической.

Вот, значит, как! Диктор-студентка. Диктор с плаката. Диктор из салона мод.

Видимо, у каждого города свое понимание “идеала”. И, видимо, каждый город, стоящие за ним владельцы телевизо­ров ищут (вольно или невольно) тот человеческий типаж, внутренний контакт с которым оказался бы для них наиболее органичен...

Если уж договаривать все о дикторах, о наших контактах с ними, то возможен еще и такой случай,

На Московской студии телевидения есть диктор-очеркист. Имя его называть мне не хочется. Будь он актером, сказали бы: у него отрицательное обаяние — есть такое определение. Да, этот человек обладает заразительностью своего душевно­го мира, он воздействует на меня, он даже как-то подчиняет себе. За его внешностью преуспевающего молодого человека, за его улыбочкой, где самодовольство не отделишь от подобострастия, наконец, за его хорошим костюмом и “мужс­кой неотразимостью”—за всем этим есть определенный напор, есть своя заразительность, и я, зритель, не желая того, окунаюсь в его “второй план”...

И тем более мне оскорбительны его улыбка, его спокой­ствие и находчивость. Да, я невольно вступаю с ним в контакт. Но это—как нелюбимая любовь.

А вот секундные контакты с Шиловой, с Леонтьевой дают нам что-то совсем иное, они—сошлюсь на Гончарова— “делают человека лучше, а это одно из основных условий и даже основная, чуть ли не единственная цель искусства”*.

Секундные контакты? Да полноте, разве могут они что-то дать? Дать вне сюжета, движения мысли, “творчества”— всего того, что составляет искусство?

Конечно, рискованно сравнивать Валентину Леонтьеву с Ваном Клиберном. Но почему не сравнить кадры телевизион­ного экрана хотя бы с хорошей портретной фотографией, которую мы воспринимаем как произведение искусства и которую охотно можем поставить у себя на столе—пусть даже там снят человек, который и не брат вам, и не популярный киноактер, и не “первая любовь”.

Вот у меня под стеклом книжного шкафа большая фотография Фиделя Кастро. Я часто смотрю на нее. И полагаю, не совершу ничего бестактного, если скажу, что, глядя на этот портрет, я вовсе не думаю каждый раз, что это Фидель Кастро, что на Кубе революция и что там, к примеру, национализировали землю. Я просто смотрю на это лицо, чувствую силу и непреклонность в этих сдвинутых к перено­сице бровях, честность, почти одержимость в этом широком и

* Русские писатели о литературном труде. Т. 3. Л., “Сов. писатель”, 1955,

с. 73.

бледном лбе... Густые клоки волос, видимо, треплет ветер... И опять же я не думаю: "Вот каковы качества вождя кубинских партизан",—я как бы невольно обобщаю образ:

лицо Фиделя на этом оттиске смотрится как произведение искусства.

А если б это был не оттиск, а живой экран?

Но не кино, а телевидения, ибо киноэкран живет по другим законам.

Я лишь однажды видел Леонтьеву, отснятую на пленку для какого-то праздничного концерта,—один раз, но, что называется, “с меня хватило”. Манерная, закрытая, некраси­вая—трудно было поверить, что это она... Видимо, экран телевидения и экран кинематографа требуют от своих героев совсем иных талантов.

И, может быть, Леонтъева, которую одна из читательниц называет в письме "звездой телевизионного экрана", оказа­лась бы посредственной киноактрисой, а Марецкая или Любовь Орлова—еще неизвестно, сумели бы или не сумели с успехом встать на место Леонтьевой под телеобъектив.

Да, одна минута живого общения с живым человеком на экране для меня интереснее, чем целая большая, сработанная "на высоком профессиональном уровне" передача, которую предварительно отсняли на пленку.

Я пишу о дикторах на телевизионном экране, об их даре общения со зрителем, но все время как бы "умножаю" их личные качества на свойства самого экрана.

Вот психологическое наблюдение, в неслучайности кото­рого я убежден, хотя оно, как говорится, и “трудно доказу­емо”.

Если встречаешь диктора типа Леонтьевой или Шиловой “в жизни” и впервые видишь их вот так—без посредства экрана,—испытываешь короткое и невольное разочарова­ние*. И действительно, лицо кажется погасшим, как бы менее выявленным в своем индивидуальном. Ваш первый импульс-отталкивание, вам не хочется подойти и заговорить...

А вот точно такая же встреча с киноактером, как правило, вызывает секундную радость, желание обратиться к нему, что-то сказать. Встреча с киноактером вызывает в вас

* Я специально спрашивал тех, кто выступал по Московскому телевиде­нию:

— Ну а как Леонтьева? Шилова?

Вот почти стереотипные ответы разных людей:

— Такая же, только хуже...

— Была, вероятно, не в ударе...

~ Представьте, я ее почему-то не сразу узнал...

— Похожа, но что-то не то... (И так далее.)

чувство приобретения: вы увидели, вы почти всегда дополни­ли свое представление о нем. Встреча с диктором телевиде­ния рождает чувство потери.

Конечно, это психологический нюанс; он ничего не гово­рит о самой Леонтьевой или Шиловой, но он, если вдуматься. говорит о свойствах телевизионного экрана.

Мы уже цитировали эти слова Маяковского. Но теперь применим их к телевизионному экрану куда с большей

уверенностью и правом: “не отображающее зеркало, а—уве­личивающее стекло!”.

...Я говорил о дикторах. На дикторах яснее, уловимее то, что относится к каждому. К каждому человеку, оказавшему­ся в фокусе зрения камер, включенных, чтобы передать ваше изображение в эфир.

Я закончил главку, но—вот, пожалуйста: включил телеви­зор, а на экране—новый диктор, новое лицо; нужно делать еще одну “вставку”... не потому, конечно, чтобы сказать о каждом из дикторов (старых и новых), а потому, что случай очень уж характерный...

Новое лицо? И да и нет—таких каждый видел тысячу. Хорошенькая, а точнее, миленькая. Над туалетом, над каж­дым тщательнейше уложенным локоном, видимо, думано долго, общая идея—“скромно, но мило”; однако вкуса, увы, явно не хватает. Может быть, она “училась на актрису”, может быть, и здесь станет неплохо читать... Но зачем нам это банально фотогеничное лицо?

Как-то в горьковском речном порту я купил открытку с кинозвездой. Купил из-за штемпеля—“Фотоартель “Парик­махер”. Открытка сохранилась у меня как пример нелепости. Сегодня я вдруг подумал, что нелепое название звучит символически. Конечно, мы привыкнем и к этому ничего не говорящему личику на экране своего телевизора, как привы­каем к многому в жизни, к чему вовсе не следовало бы привыкать... Но зачем же нам, так сказать, собственными руками сводить функции и возможности телеэкрана к функци­ям и возможностям фотоартели “Парикмахер”?

Я рассматриваю нового диктора и ищу ответа: почему именно на ней остановили выбор? Не потому ли, что это личико, эти манеры именно таковы, каких ждет каждый?.. Все отвечает вкусам, отвечает моде, отвечает новорожденным телевизионным штампам поведения. А эти телевизионные штампы так же возникают, как возникают (и сменяются) штампы кинокрасоты; как возникают обязательные для мане­кенщицы нынешнего года промеры талии...

Типичны ли внешность и манеры нового диктора? Типич­ны в том смысле, что общераспространены. Если угодно, это даже обобщенный характер, если только верить, будто обобщить—это значит снивелировать, сгладить. Разве редко нас уверяли: сотрите индивидуальное—и проступит “типиче­ское”... Тут же всплывает словечко “массовидное”.

Типажно-массовидное, “такое, как все”, чаще всего— никакое. За ним—никто. Поручик Киже. Но Киже не безвреден: пустота, “ничто” всегда загораживает, вытесняет “что”, загораживает живую действительность. Нет, совсем даже не безвредно водворение “банально фотогеничных” лиц на теле- и киноэкране!

На телевидении нужны личности, индивидуальности, че­рез которые можно что-то узнать о времени, создавшем их. И категорически не нужны манекенщицы, точно информиру­ющие нас о модах сезона. Не нужна безукоризненная банальность.

И снова о типизации. Вернее, о тех обстоятельствах— жизненных ли, эстетических ли,—которые обладают типизи­рующей силой. Юрия Гагарина, Германа Титова типизировал их подвиг. Привычна для нашего глаза газетная фраза:

“Гагарин и Титов олицетворяют собой лучшие черты совет­ского человека”. “Олицетворяют”, то есть обобщают, вопло­щают в себе или собой.

На встрече с Юрием Гагариным в Центральном Доме литераторов выступали такие крупнейшие наши художники, как Константин Федин, Александр Твардовский. Они выступа­ли искренне. Больше чем искренне—откровенно. Каждый по-своему, они искали доказательств правильности своего пути, правильности выбора ими литературных героев через сходство этих литературных героев с Юрием Гагариным. Сидящий тут же улыбающийся майор Гагарин был и для Федина и для Твардовского как бы идеально собирательным образом, как бы эталоном современного советского типажа. Твардовский увидел в нем связь с Теркиным, Федин—с персонажами своего нового романа “Костер”.

— Гагарина типизировал подвиг.

— Титова типизировал подвиг.

— Зиганшина типизировал подвиг.

— Гагарин, Титов и Зиганшин очень не похожи друг на друга. Каждый из них—индивидуальность. И вообще, за подвигом всегда стоит индивидуальность. Тот особый, един­ственный, неповторимый человек, которого затем все воспри­мут как олицетворение.

Подвиг тут—типизирующее обстоятельство. Сама жизнь создает “раму”, и сама жизнь безошибочно выбирает героя.

Но бывает и незаслуженная, случайная типизация. Типи­зирующим обстоятельством может оказаться обложка иллю­стрированного журнала, фотовитрина на людной площади. Разве вы не заметили, что любое лицо, вынесенное на первую страницу “Огонька”, смотрится уже по-особому? Это уже не просто молодой ученый такой-то или лыжница такая-то. Это сразу в наших глазах—типаж, представитель, портрет, где за конкретным человеком стоит некая сторона жизни, понятие, мысль. Тут типизация через распространенность журнала, через тираж.

Так как же нужно помнить о “типизирующем обстоятель­стве” телевизионной передачи! Какая тут ложится ответ­ственность! И какие тут открываются возможности...

Выбор типажа. Выбор объекта. Материал для телевизион­ного портрета.

...Работая над своей книжкой, я вспомнил о школьной забаве—отгадывании профессии окружающих. Написав об этом, я невольно стал снова приглядываться к людям, с которыми оказываешься минуту-другую рядом в вагоне метро или всего несколько секунд на эскалаторе, на улице, в магазине.

Какие резкие, совсем “не освоенные” искусством лица! Хотел тут рассказать, какие же они, эти лица,—не так-то это просто.

Лица—биографии. Лица—судьбы. Лица—история. Так где же вы—фотография, кинематограф, телевидение? Где вы?

Я мысленно стараюсь перенести лица моих ежедневных спутников на экран, и зрелище сразу же обретает для меня глубокий и общий смысл... Это так.

Это было бы во множестве смыслов замечательно, если бы на наших телевизионных экранах прошла чередой целая галерея, лента остро увиденных современных лиц—неожиданных, смело раздвигающих наш жизненный кругозор... Телевизионный портрет— вот, пожалуй, самое драгоценное, что извлек я из почти двухлетней дружбы с телевидением. Да, портрет. Да, образ.

Не просто человек, выглядывающий в окошко “Рубина” или в форточку “КВН”. Портрет как характер. Как биогра­фия. Как синтез индивидуального и типического. Наконец, как ярко выраженное отношение к предмету изображения. Как “жанр”.

Телевизионный портрет—это как раз те счастливые мину-Портрет как жанр

ты, мгновения, когда телевидение уже сегодня становит­ся искусством. Не отсюда ли пролегает его дорога в буду­щее?

Портрет такой нельзя “остановить” (он не фотография). О нем нельзя толковать с точки зрения актерского мастерства или общепризнанной специфики средств выразительности (он не кинематограф). Тут каждый “играет” себя. А художник (оператор, режиссер) часто неизвестен—вероятно, он помог нам увидеть и почувствовать то, что мы увидели и почувство­вали, а может быть, это произошло и помимо него... Конечно, одни портреты выходят удачно, а другие (большин­ство)—неудачно. То явная “недодержка”, камера скользну­ла—и все; то условия не такие, чтоб человек как-то выразил себя; то объект неинтересен, маловыразителен; нет остроты индивидуальности и “лирического” второго плана, который стоит “копнуть”; то, напротив, само телевидение испугалось интересного, нестандартного типажа, не впилось в него, не запечатлело, не раскрыло для себя и своих зрителей то, что можно в нем было бы раскрыть.

Я сказал: на телевидении каждый “играет себя”. Ну а актеры? Как быть с актерами на телевидении?

Я не удивлюсь, если со временем будет доказано, что на телевидении актерское перевоплощение в нынешнем его виде (с наклеиванием бороды!) вообще невозможно. Тут торже­ствует либо откровенно концертный характер исполнения, либо поразительный синтез лирики с эксцентриадой, тран­сформацией, гротеском ("обнажение конструкции"), либо уж такое слияние актера и образа, такая интимная отдача всего себя, что уже человеческая сущность актера—раз и навсег­да—воспринимается только как конкретное наполнение дан­ного литературного персонажа.

Итак, несколько портретов.

Или нет, еще минуту!

Когда пишешь о телевидении, то сталкиваешься с непре­одолимой трудностью—приходится “рецензировать” не ак­терскую игру, не стихи, не живописное оформление, а, так сказать, самого человека, человека в целом—и манеру говорить, и угадываемые качества характера, и — что почему-то кажется наиболее трудным—внешний облик его.

— Оставьте в покое мой нос и мои морщинки!—в запаль­чивости скажет мне мой коллега-критик, выступавший с очередным литературным обзором.— Хотите спорить с моими оценками? Пожалуйста! Хотите рецензировать мои книги? Милости прошу! Спорьте со мной, поправляйте меня, если я что-нибудь не так сказал или кого-то недоупомянул. Но при чем тут выражение моих глаз?

— Разве я плохо пела?—возмущенно вздернет плечи певица.—Ну а какое на мне было платье, как я вышла на эстраду и как кланялась—право, в этом я уж и сама как-нибудь разберусь. Да и несерьезно, несолидно все это, Прошу впредь оградить меня от столь мелочных придирок. Иначе я на телевидение—ни ногой!

А ведь и правда, готов сказать я самому себе. Дает ли телевидение, появление человека на экране право на подобное рецензирование? Достало ли тому эстетических оснований? Есть ли право нравственное? Подумай о том, какие у тебя есть доказательства. Никаких! Как ты сможешь защитить свою позицию? Никак!

У тебя есть одно-единственное—впечатление. Неповторяемое. Невозобновляемое. Ты даже не можешь проверить сам себя.

Здесь, конечно, “вежливой” критике нечего делать. Но и не о смелости речь. Скорее всего, критика должна выступить здесь в некоем новом качестве. Впервые она призвана проанализировать явление, в котором просматривается весь человек.

Повторяю еще и еще раз. Именно человек—здесь объект любой передачи. Непреображенный человек.

Да, тут даже актеры как бы перестают быть актерами. Но ведь новое (что несет телевидение) всегда легче понять через старое. Может быть, лучше скажем, что здесь каждый становится артистом, ставит себя в положение артиста, хоть на пять минут принимает на себя бремя его ответственности и бремя его славы. Как у Шекспира: “Весь мир—театр!”

Еще по непривычке мы полагаем так: пришел на телевиде­ние, выступил, ушел. Умеешь—рассказал. Не умеешь— прочел. Кто-то видел. Кто-то не видел. Мы еще не осознали, что тут (читал ты или говорил) отдаешь всего себя. Мы еще не осознали, что пять минут под телеобъективом—это, может быть, больше, чем целая роль на сцене или в кино; что остаться в эти пять минут собой, раскрыть себя, “сыграть себя”—это, может быть, труднее, чем сыграть Чацкого или Платона Кречета.

И коль уж вы согласились выступить перед телевизионной камерой, если уж то, что мог увидеть рецензент, видят одновременно миллионы людей, так уж не сетуйте на экран, а примите и эти беглые странички из записной книжки кри­тика.

Юрий Олеша, говоря о легендарной славе Маяковского и о том, что “эта легендарность была присуща самой его лично­сти”, замечает: “Появление его фигуры—на каком пороге она ни появилась бы—было сенсационным, несло радость,

вызывало жгучий интерес, как раскрытие занавеса в каком-то удивительном театре”* (курсив мой.—В. С.)

До чего же хорошо сказал Олеша! Так давайте же, переходя к телевизионным портретам, повторим эти слова— ведь нет ничего интереснее, чем человеческая личность— право же, это “как раскрытие занавеса в каком-то удивитель­ном театре”. Итак...

Обычная передача. Выступают поэты. Один. Другой. И вдруг самый крупный план—Михаил Светлов, его лицо очень близко, оно занимает весь экран. Не знаю, может быть, это вдохновение оператора, сумевшего “увидеть”, “донести”, “раскрыть”, может быть, вдохновенная минута самого поэта, но я вдруг почувствовал: что-то случилось, происходит на моих глазах, вот оно, мгновение, которое оправдывает на телевиде­нии многие часы и дни!

Но как передать свои ощущения? Описать облик поэта, ка­ким помог его увидеть телевизор? Описать—это остановить, превратить в фотографию. А тут все дело в том, что телевизионный экран не останавливает мгно­вение жизни, чтобы преобразить его в мгнове­ние искусства. Он творит это как бы “на ходу”, и, вероятно, самое замечательное в нем—именно это живое, документальное течение жизни, которое тем не менее воспринимается вами уже по законам искусства.

И все-таки (не зная, как поступить иначе) я вынужден прибегнуть к описанию.

Лицо Светлова! Короткие и мохнатые бровки, стоящие торчком, почти под прямым углом друг к Другу, как две половинки разведенного и поднятого моста. Крючковатый нос. Рот, по-старчески втянутый внутрь. Лоб низкий, но удивительно широкий. Клоки редких волос, торчащие во все стороны,—следы еще угадываемого “поэтического зачеса”. Отведенный куда-то взгляд маленьких, невидящих и в то же время на редкость выразительных глаз...

Мой телевизор в тот вечер работал отменно. Но нет, это вовсе не была возможность лишь рассмотреть, натуралисти­чески проследить подробности. На экране был образ. Было ощущение нового знания, как будто со Светлова, которого мне приходилось видеть множество раз, сделал портрет большой и проницательный художник.

Это был портрет человека мудрого, все постигшего, все изведавшего, это был портрет скептика. Но—совершенно

* Олеша Ю. Избранные сочинения. М., Гослитиздат, 1956, с. 459.

Занавес откры­вается

Михаил Светлов (два портрета)

неожиданно—в лице его вспыхивало нечто мальчишеское. Старик превращался в мальчишку, скептик—в романтика. Я не слушал, не разбирал его стихов, но самое это преображе­ние, не знаю почему, было и прекрасно и драматично, оно рождало глубокое душевное волнение. Неуловимое, озорное, мальчишеское—воспринималось в этом характере как откры­тие. Да, это был автор “Гренады”. Возможно, он написал ее только вчера...

Я вскочил с места, мне хотелось кого-то позвать, позво­нить по телефону—мне стало необходимо разделить с кем-то свое волнение. Это было волнение, которое способна родить только встреча с искусством. Искусством новым, живым, почти неуловимым и в то же время способным сказать многое. В ту минуту на этот счет сомнений у меня не было...

Как-то вечером, буквально дня через два-три после столь памятного мне (и, вероятно, многим) выступления Михаила Светлова, передавали в эфир открытие Студенческого клуба. И вдруг объявляют: “Михаил Светлов!” Вот славно, подумал я, сразу испытав то доброе предчувствие, какое испытыва­ешь, готовясь к новой встрече с уже знакомым произведени­ем. Действительно, Михаил Светлов снова занимает экран. Впечатления никакого.

Оператор показал Светлова нейтральным средним планом, осветил как-то слишком в лоб: за спиной у поэта оказалось огромное декоративное панно или даже панорама—ночная Москва, высотные здания, огни, огни... Этот фон, стандар­тно-праздничный, уж очень не соответствовал ни тонкой и иронической улыбке поэта, ни самой интонации его стихов. А главное, у оператора, который вел передачу, не родилось мгновенного интереса: вот Михаил Светлов, разгляжу его, проникну, помогу зрителям ощутить своеобразие его лично­сти. Куда там! Он увидел в Светлове лишь несоответствие общепринятому на телевидении типажу и, вместо того чтобы выделить индивидуальное, попытался снивелировать его. В чем и преуспел. Так возник статичный общий план, прямой свет, убивающий игру лица, наконец, взятая в фокус пейзаж-панорама ночной столицы...

На этот раз я хорошо слышал (и слушал) стихи Светлова. Телевидение добросовестно выполнило свои обязанности пос­редника, Телевидение не стало искусством. Так ее и объявили: “Лауреат конкурса на лучшее исполнение солдатских песен”—никогда не слы­шал, что был такой конкурс... Вышла. Запела. Голос хрипловатый, низкий, не богат интонаци­ями. По первому впечатлению—поет однообразно. Но посте­пенно вы проникаетесь доверием к этой женщине. Ей за тридцать. Красива? Скорее, сильная, ладная. Вероятно, и в самом деле солдатская или офицерская жена. Про таких говорят “хорошая баба”—и это не звучит грубо.

Не знаю, откуда что берется, но вся жизнь этой женщины предстает перед вами. Вы видите офицерский городок из новых стандартных домов и маленькую ее квартирку, где по утрам она снаряжает в школу сына, днем ждет мужа обедать, где все делает сама—сама и полы моет, не потому, что денег в обрез, а просто по привычке—дело-то женское.

По вечерам порой собираются подружки, такие же жены военнослужащих. А в воскресенье да на советский праздник приходят сослуживцы мужа с семьями. Хлебосольная хозяй­ка, она угощает пирогами, а потом берет гитару и без уговоров, не ломаясь, опрокинув сперва с мужчинами стопку водки, поет низким, хрипловатым голосом эти же песни...

Вот и на эстраде она ничего не играет, не наигрывает, а лишь улыбнется дорой. Вот и на эстраде она такая же, как дома. Она поет, и это ее песни. Нельзя представить, чтобы она запела вдруг нечто неаполитанское...

Имя запомнил—Феликс, а фамилию—не запи­сал, забыл. Ведь нельзя же, сидя у телевизора, записывать все объявляемые фамилии—впрок. Появление Феликса на экране сразу чем-то сильно задело меня. Его облик, точнее, его человеческий тип был мне хорошо знаком. Был понятен мне. Но на экране, кажется, я встретился с ним впервые...

В этот день на Московском телевидении устроили чита­тельскую конференцию. Обсуждалась повесть В. Солоухина “Капля росы”. Среди выступающих был и Феликс.

Феликс—юноша болезненного вида, лицо очень узкое и как-то еще заостряющееся книзу, торчащие уши, под глаза­ми—чернота. И неожиданные на таком узком, худом лице (про такие говорят—“один профиль”) большие, добрые, по-детски пухлые губы.

В глубоко посаженных глазах—мягкий и ласковый блеск, большой рот, на полных губах полуулыбка, четвертьулыбка. Говорит Феликс очень тихо и как-то замедленно; иногда затягивает паузу, и даже беспокоишься—что с ним? Вероят­но, многие не вникли в его выступление: “Мямлит...”. Но я слушал не отрываясь. Он заставил меня слушать. Стоило только попасть в этот ритм, настроиться на эту волну— оторваться было уже невозможно.

Я понял, ощутил, как умно, ясно, убедительно он говорит. Слово освобождается у него от всяких напластований и является мне простым и наполненным.

Для меня стало чрезвычайно важно, что думает этот юноша с добрыми глазами и выпуклым лбом умницы. Да, мне это стало важно, ибо в честности, в спокойной искренности его суждений не было, не могло быть никаких сомнений. Тут к обсуждаемой книге прилагался абсолютный человеческий эталон.

В свое время я не прочел, пропустил эту повесть. С тех пор мне попадалось много рецензий—везде ее хвалили. Но тут впервые я сказал самому себе: надо прочесть! Тут впервые я забеспокоился: как же так? Что же это я до сих пор не прочел?.. И мне стало стыдно. Перед этим юношей. Перед самим собой.

Вот когда мне в первый раз и стало ясно, что телевизион­ный экран—уже сам по себе—обладает удивительной силой. Он “сгущает”, типизирует того, кто оказывается его героем. Я знал, встречал в жизни таких Феликсов, а тут, только тут этот образ обрел для меня значительность, оказался додуман­ным до конца. Я ощутил еще раз, как обидно, когда, хотя бы невольно, телевидение отдает дань принципу “банальной фотогеничности”. Как много мы все теряем от этого. И как всегда интересно, когда на авансцену выходит индивидуаль­ность.

И вдруг этот образ связался для меня с другим. Я вспомнил своего товарища. Он был лучшим в школе математиком. Он был лучший ученик, но из тех, которых уважают даже самые упорствующие лодыри. Когда его вызывали к доске, он на секунду чуть виновато улыбался:

казалось, ему немного стыдно, что он вот так, без всяких усилий, знает все... Никогда не забуду эту его чуть винова­тую улыбку и словно бы рассеянный взгляд близоруких глаз—он носил очки с каким-то чудовищным числом диоп­трий.

В октябре сорок первого он ушел в ополчение. Это был поступок нелепый, бесполезный, прекрасный. Его убили в первом бою. Он не успел сделать и выстрела.

Лет ему навсегда осталось столько, сколько Феликсу теперь.

Имя его—Борис Арнштам.

...Большой театр. Концерт лучших из лучших. Пять яру­сов зрителей словно пять палуб океанского парохода, го­тового к торжественному отплытию. А на авансцене перед спадающим тяжелыми складками занавесом— одинокий стул, и на нем—Игорь Ильинский. Он читает Льва Толстого. Это рассказ Кар­ла Ивановича. Ильинский снимает и надевает воображаемые очки. Закрывает лицо ладонью. Смешно картавит. Живет во власти добрых и светлых чувств.

Игорь Ильинский

...Пять этажей гигантского театра, поблескивая тусклым золотом, плывут на него. Люди выглядывают из-за колонн, тянутся с так называемых “неудобных мест”... Притих партер, насторожились ложи... Наедине с собой, со своим трогательным и старомодным героем Ильинский—чудом сво­его искусства—превращает нас, всех нас одним разом, в своих интимнейших собеседников.

Карл Иванович, его жизнь, его беда трогают, щемящей болью откликаются где-то внутри. Сентиментальный, смеш­ной, с детства зачисленный нами в разряд милых чудаков, Карл Иванович Толстого и Ильинского неожиданно выраста­ет в характер редкой человечности. Его безответная любовь к матери оказывается вдруг самоотверженной и активной; его гнев, прорвавшийся в этом тишайшем существе, не смешон и не потешен, он героичен. Да, это особая героика—героика добра. И вся история Карла Ивановича—это история доброго человека, который единственно силой своего нравственного чувства одолел и уничтожил зло. История, которая звучит у Ильинского строго, серьезно, задушевно.

Не знаю, как в зале Большого театра, но все сидящие рядом со мной у телевизора вытирали слезы. Впечатление было огромным. Мне никогда не забыть, как Ильинский в Большом театре читал из Льва Толстого...

И вдруг—не отвлеченно, не теоретически, а вполне реально, просто и ощутимо—я представил миллионную ауди­торию телевидения- Мне представилось, как в этот самый вечер, в эту самую минуту в каждом московском доме и там, где кончается необычайный город—в избах, в клубах, в окрестных и дальних деревнях,—сидят у телевизоров люди, разные люди, одинаково растроганные и радостно смущенные наплывом добрых чувств...







Дата добавления: 2015-06-29; просмотров: 369. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Броматометрия и бромометрия Броматометрический метод основан на окислении вос­становителей броматом калия в кислой среде...

Метод Фольгарда (роданометрия или тиоцианатометрия) Метод Фольгарда основан на применении в качестве осадителя титрованного раствора, содержащего роданид-ионы SCN...

Потенциометрия. Потенциометрическое определение рН растворов Потенциометрия - это электрохимический метод иссле­дования и анализа веществ, основанный на зависимости равновесного электродного потенциала Е от активности (концентрации) определяемого вещества в исследуемом рас­творе...

ИГРЫ НА ТАКТИЛЬНОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ Методические рекомендации по проведению игр на тактильное взаимодействие...

Реформы П.А.Столыпина Сегодня уже никто не сомневается в том, что экономическая политика П...

Виды нарушений опорно-двигательного аппарата у детей В общеупотребительном значении нарушение опорно-двигательного аппарата (ОДА) идентифицируется с нарушениями двигательных функций и определенными органическими поражениями (дефектами)...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.01 сек.) русская версия | украинская версия