Студопедия — ПАДЕНИЕ ВО ВРЕМЯ 7 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ПАДЕНИЕ ВО ВРЕМЯ 7 страница







Часто отмечают, что Достоевский, больной и неимущий, завершил свой жизненный путь в апофеозе славы (речь о Пушкине!), тогда как Толстому, давешнему баловню судьбы, пришлось окончить свои дни в полной безнадежности. Если подумать, контраст, который представляет собой конец их жизни, совершенно закономерен. Достоевский после бунтарства и тяжких испытаний молодости думал лишь о служении: он примирился если не с миром, то по крайней мере со своей страной, злоупотребления которой принял и даже оправдал; он верил, что России надлежит сыграть великую роль, и даже что она призвана спасти человечество. Заговорщик былых времен, укоренившийся в действительности и смирившийся, не кривя душой, защищал Церковь и Государство. Как бы то ни было, он больше не был одинок. А вот Толстой, напротив, с годами становился все более одиноким. Он погружался в отчаяние и говорил так много о «новой жизни» лишь потому, что обычная жизнь от него ускользала. Он решил обновить религию, но фактически посягнул на ее основы. Боролся ли он с несправедливостью? Он пошел дальше анархистов, и идеи, которые он выдвигал, были либо демоническими, либо смехотворными. Вот откуда в его творчестве столько чрез-мерностей и отрицания: все это — месть духа, который так и не смог примириться с унижением смертью.

ОПАСНОСТЬ МУДРОСТИ

Когда видишь, какое значение для обыденного сознания приобретает внешнее, то уже не можешь принять тезис Веданты1, согласно которому «неумение различать — естественное состояние души». То, что подразумевается здесь под естественным состоянием, — состояние бодрствования, которое ни в коей мере не является естественным. Живущий во всем видит жизнь. Едва он пробуждается, то есть перестает быть частью природы, как тут же начинает различать ложное в видимом, видимое в реальном и в конце концов ставит под сомнение само представление о реальном. Если не уметь различать, не будет ни напряжения, ни драмы. Когда смотришь с большой высоты, границы различий и пестрота многообразия сглаживаются. На определенном уровне сознания остается лишь небытие.

Люди живут только оттого, что мало знают. Когда же они обладают знанием, оказывается, что им все не так. Пока мы пребываем в неведении, видимость процветает и сохраняет некое подобие неприкосновенности, что позволяет нам любить эту видимость, ненавидеть ее или бороться с ней. Но как меряться силами с призраком? А она им становится, когда, лишившись иллюзий, мы оказываемся не в состоянии ввести ее в ранг сущности. Знание, точнее, пробуждение создают между видимостью и нами разрыв, который, к несчастью, не является конфликтом; было бы лучше, если бы это был конфликт; так нет же, этот разрыв представляет собой снятие всех конфликтов, роковое уничтожение трагического.

Вопреки утверждению Веданты, душа естественным образом склонна к множественности и разнообразию: она расцветает лишь среди множества


различных иллюзий и вянет, когда разоблачает их и отказывается от них. Пробудившись, она лишается сил и не может ни начать, ни продолжить какой бы то ни было творческий процесс. Поскольку освобождение противоположно вдохновению, для писателя оно равнозначно отказу от творчества, а то и от жизни. Если он хочет творить, пусть следует своим хорошим и дурным наклонностям, особенно дурным; если он избавляется от них, он отдаляется от самого себя, его беды — основа его успеха. Самое верное средство погубить дарование — поставить себя выше удач и поражений, удовольствий и печали, жизни и смерти. Желание от всего этого освободиться приведет к тому, что в один прекрасный день писатель окажется чуждым миру и самому себе, все еще способным что-либо замыслить, но теряющимся при мысли о реализации задуманного. Пример с писателем не единственный, это общее правило: всякий, кто желает действовать, должен окончательно отделить друг от друга жизнь и смерть; увеличить число пар антонимов, произвольно умножить число непреодолимых вещей, наслаждаться антиномией — словом, остаться на поверхности вещей. Творить, «создавать» — значит запретить себе ясно видеть, иметь мужество или счастье не различать лжи разнообразия, обмана множественности. Творить можно лишь в том случае, если мы закрываем глаза на видимое; как только мы прекращаем приписывать ему метафизические свойства, мы остаемся ни с чем.

Ничто так не стимулирует, как преувеличенное внимание к пустякам, сохранение ложных оппозиций и разрешение конфликтов там, где их нет. Если от всего этого отказаться, наступит всеобщее творческое бессилие. Плодотворна лишь иллюзия, именно она — начало отсчета. Именно благодаря ей происходит рождение, именно она порождает (во всех смыслах слова), и человек растворяется в мечте о разнообразии. Хотя пропасть, которая разделяет нас и абсолют, ирреальна, наше существование и есть эта ирреальность, и вышеозначенная пропасть ни в коей мере не кажется обманом горячим сторонникам активных действий. Чем более мы укореняемся в видимом, тем более мы плодовиты; творить означает принимать все несоответствия, все фиктивные оппозиции, которые сводят с ума беспокойных людей. Лучше, чем кто-либо другой, писатель должен бы знать, чем обязан этим видимостям, этим обманам, и постараться не стать к ним безразличным: если он пренебрежет ими или станет их разоблачать, он посягнет на сук, на котором сидит, он уничтожит собственную основу, ему не над чем будет больше трудиться. И если он обратится тогда к абсолюту, все, что он обретет в лучшем случае, — смакование отупения.

Только бог, жаждущий несовершенства в себе и вне себя, только бог-психопат мог придумать и осуществить процесс творения; только достаточно беспокойное существо может потщиться на операцию такого рода. Если среди факторов, обусловливающих творческое бесплодие, мудрость стоит на первом месте, то именно потому, что она стремится примирить нас с миром и с самими собой; она — самое большое несчастье, которое только может обрушиться на наши амбиции и таланты, она заставляет их остепениться или, иначе говоря, убивает их, она добирается до нашей глубинной сути, до наших тайн, преследуя те наши достоинства, которые показались ей достаточно пагубными; она подтачивает, топит нас, обнажает все наши недостатки.


А не покуситься ли нам на наши желания, не обуздать ли их, не задушить ли свои привязанности и страсти? Мы проклянем тех, кто нас на это толкает, в первую очередь мудреца в себе, нашего заклятого врага, виновного в том, что, излечив от всего, он не смог лишить нас сожаления об утратах. Безгранично отчаяние того, кто тоскует о своих былых увлечениях и не может утешаться после победы над ними, когда видит, как начинает действовать яд покоя. После того как доказана ничтожность всякого желания, нужно сверхчеловеческое усилие, чтобы добиться помрачения ума, нужна святость, чтобы вновь стало возможно желать и безумно предаваться желаниям. Хулитель мудрости, если он к тому же еще и верует, не переставал бы повторять: «Господи, помоги мне пасть, погрузиться во все заблуждения и грехи, вдохнови меня на слова, которые тебя опаляют, а меня губят и которые нас превращают в пепел». Невозможно понять, что такое тоска по деградации, если ты никогда не ощущал сильной до отвращения тоски по чистоте. Те, кто слишком много думали о рае и были хорошо осведомлены о потустороннем мире, в конце концов испытывают раздражение и усталость. Отвращение к миру иному порождает навязчивый восторг при мысли об аде. Без этой навязчивой идеи все, что в религии относится к преисподней, оставалось бы непонятным. Отвращение к избранным, тяга к отвергнутым — вот движение души и ума тех, кто с тоской вспоминает о прошлых безумствах и готовы совершить любой грех, лишь бы избежать «пути совершенства». Их отчаяние проистекает от того, что они видят, каких успехов достигли в деле самоотрешенности, тогда как внутренне они не были к тому расположены. В «Вопросах Милинды» король Менандр спрашивает у аскета Нагасены, что отличает бесстрастного человека от страстного: «Страстный человек, о король, когда ест, ощущает вкус и смакует этот вкус; бесстрастный человек просто ощущает вкус, но никогда его не смакует». Весь секрет жизни и искусства, весь этот свет как раз и держатся на таком «смаковании вкуса». Когда мы его не ощущаем, нам остается в утешение лишь саркастическая улыбка.

Продвигаться в сторону отстраненности — значит лишать себя всех стимулов действовать и, теряя преимущества своих недостатков и пороков, впадать в состояние, которое зовется хандра, то есть постепенно утратить все желания и достичь того состояния, когда беспокойство вырождается в полное равнодушие и абсолютную бесстрастность. Если мудрый поднимается над жизнью и смертью, то в состоянии хандры (как несостоявшейся мудрости) человек скатывается ниже их. Здесь-то и происходит обезличивание видимостей, так что разнообразие становится недействительным. Последствия этого ужасны, особенно для писателя, ибо, когда все проявления жизни равнозначны, невозможно предпочесть ни одно из них; отсюда возникает невозможность выбрать тему: что предпочесть, если все вокруг взаимозаменяемо и неразличимо? Из этой совершенной пустыни изгнано даже само бытие, ибо оно чересчур живописно. Мы оказываемся в центре неразъятого Единого, мрачного и безупречного, где место иллюзии занимает обессиленное вдохновение, в свете которого нам все открыто, но откровение это настолько чуждо нам, что мы только и мечтаем о том, чтобы забыть о нем. Со всем тем, что он знает и понимает, человек не в состоянии двигаться вперед, хандрящий человек — особенно; он живет среди тяжкой ирреальности: не-'


существование вещей давит на него. Для того чтобы осуществиться, даже для того чтобы просто дышать, ему необходимо освободиться от собственного знания. Потому он видит спасение в незнании. Достигнет он его лишь в борьбе с равнодушием и объективностью. «Субъективное» суждение, пристрастное, необоснованное является источником движения: на уровне действия только ложное несет в себе реальность, а если мы осуждены на точное видение самих себя и мира, к чему тогда стремиться и зачем вообще говорить?

В нас жил безумец; мудрец его прогнал. С ним вместе ушло самое ценное, чем мы обладали и что позволяло нам принимать видимое, не испытывая необходимости на каждом шагу различать реальное и иллюзорное, что бьшо так разрушительно для видимого. Пока безумец был в нас, нечего бьшо бояться ни нам, ни видимому, которое, как нескончаемое чудо, превращалось на наших глазах в вещи. Но как только его не стало, все видимое вновь обрело свой исконный убогий вид. Он придавал существованию остроту, он сам был существованием. Теперь же мы лишились всякого интереса, лишились точки опоры. Подлинное помутнение разума — это отсутствие безумия.

Реализовать себя означает поддаться опьянению множественностью. В Едином ничто не имеет значения, кроме самого Единого. Разобьем же его на части, если хотим избежать власти равнодушия, если хотим положить конец монотонности и внутри, и вне нас. Все, что переливается всеми цветами радуги в зримом мире, и все, что называют интересным, — плод опьянения и неведения. Едва протрезвев, мы повсюду натыкаемся лишь на серость и уныние.

Преодолевшее ослепление разнообразие разбивается, соприкоснувшись с хандрой, которая представляет собой ущербное знание, порочный вкус к одинаковости и страх перед новым. Когда этот страх охватывает нас и когда уже не остается ни одного события, которое не казалось бы нам одновременно и непостижимым, и незначительным, когда не происходят никакого изменения, которое не казалось бы нам связанным с какой-либо тайной или розыгрышем, то, значит, мы думаем не о Боге, а о какой-то непреложной сущности, о некоем божестве, которое не снисходит ни до творчества, ни до существования и которое в силу отсутствия у него решимости предвосхищает этот неопределенный и лишенный субстанции момент — символ нашей неосуществленности. Если, по свидетельству древних, Судьба любит наказывать всех, кто слишком высоко заносится, хандра, очевидно, стала платой, которую должен платить человек за свое возвышение. Но хандра помимо человека, несомненно, поражает и любое другое живое существо, которое тем или иным образом удаляется от своих корней. Даже саму Жизнь охватывает хандра, едва она замедляет свой бег и едва утихает исступление, которое поддерживает и воодушевляет ее. И что она собой в конечном счете представляет, как не феномен бешенства? Бешенства благого, которому надлежит предаваться. Как только оно охватывает нас, пробуждаются наши не-утоляемые влечения: чем сильнее они подавлялись, тем яростнее теперь нас атакуют. Несмотря на отдельные прискорбные проявления, в целом зрелище, которое мы тогда представляем, свидетельствует о том, что мы возвращаемся к своим привычным условиям существования, к нашей натуре, какой бы жалкой и даже отвратительной она ни была. Лучше быть гнусным, но без усилий, чем притворно или по убеждению «благородным». Врожден-


ный порок предпочтительнее благоприобретенной добродетели, и поэтому всегда чувствуешь себя неловко перед людьми, которые не соглашаются с тем, что они собой представляют, перед монахом, пророком, филантропом, перед понуждающим себя к тратам скупцом, перед смиряющим себя честолюбцем, перед заставляющим себя быть предупредительным спесивцем, — перед всеми, кто держит себя в руках, не исключая и мудреца — человека, который контролирует и принуждает себя, то есть никогда не бывает самим собой. Благоприобретенная добродетель — чужеродный элемент; мы не любим ее ни у других, ни у себя: эта победа над собой преследует нас, этот успех подавляет и заставляет страдать как раз тогда, когда удовлетворяет наше тщеславие. Пусть каждый довольствуется тем, что он собой представляет: разве желание стать лучше не сродни желанию мучиться и истязать самого себя?

Нет ни одной книги, ни поучительной, ни циничной, в которой не был бы показан вред гнева, этого высшего проявления бешенства. Когда кровь ударяет в голову и нас колотит дрожь, в одно мгновение сглаживается действие долгих дней, посвященных медитации. Нет ничего более смешного и более унизительного, чем подобный приступ, неизбежно несоразмерный причине, которая его вызвала; хотя, как только он проходит, мы тут же забываем о причине, ярость, загнанная внутрь, будет терзать нас до последнего нашего вздоха. Так же обстоит дело и с унижениями, которым мы подверглись и которые выдержали «с достоинством». Если, будучи оскорбленными, мы начинаем колебаться, думая о последующем наказании, между пощечиной и убийством обидчика, колебание, заставившее нас потерять ценное время, является свидетельством нашей трусости. Такая нерешительность чревата последствиями, это вина, которая тяготит, в то время как вспышка гнева, даже вылившаяся в крайние формы, принесла бы нам облегчение. Столь же тягостный, сколь и необходимый, гнев не позволяет нам оказаться во власти навязчивых идей и спасет от опасности серьезных осложнений: этот взрыв безумия хранит нас от безумия. Пока мы можем рассчитывать на него, на его регулярные вспышки, цельность рассудка нам обеспечена, равно как и чувство стыда. Пусть вспышка гнева является препятствием для духовного развития, с этим легко согласиться, но для писателя (поскольку мы ведем здесь речь в том числе и о писателе) совсем нехорошо и даже опасно обуздывать свои естественные порывы. Так пусть же он пользуется этим средством почаще, если хочет избежать своей литературной смерти.

Испытывая гнев, чувствуешь, что живешь; но так как, к сожалению, он длится недолго, приходится довольствоваться побочными вещами — от брани до клеветы, которые в любом случае более эффективны, чем презрение, слишком вялое, слишком абстрактное, лишенное жара и пыла, неспособное дать никакого удовлетворения; когда от него отказываются, обычно с восторгом обнаруживают, какое это сладострастие — очернять других. Наконец-то ты на равной ноге с ними, ты борешься, ты больше не один. Прежде ты рассматривал их только из чисто теоретического удовольствия, выискивая их слабые места; теперь же — ради того, чтобы язвить их. Возможно, лучше было бы заниматься лишь самим собой: бесчестно и неблагородно осуждать другого; однако именно этим все и занимаются; воздержаться означало бы поставить себя вне человека. Человек — животное желчное, поэтому любое


суждение, которое он высказывает о себе подобных, имеет целью их поношение. Это не значит, что он неспособен сказать что-либо хорошее, но он от этого испытывает значительно более слабое удовольствие, чем тогда, когда говорит о ком-то плохо. Если он принижает и резко критикует кого-то, то не столько для того, чтобы навредить, сколько для того, чтобы сохранить остатки своего гнева, остатки жизненной энергии, стремясь избежать деморализующего эффекта, который вызывает долго практикуемое презрение.

Клеветник не один извлекает выгоду из клеветы; она оказывается чуть ли не более выгодной тому, на кого клевещут, при условии, правда, что тот живо отреагирует. Клевета вызывает у него прилив сил, о которых он и не подозревал, столь же полезный для его дел, сколь живительный для тела: клевета побуждает его ненавидеть, а ненависть — это не чувство, но сила, фактор разнообразия, который способствует тому, чтобы человеческие существа процветали за счет сущности, за счет бытия. Тот, кого устраивает положение индивида, должен изыскивать всякую возможность, которая вынудит его ненавидеть; лучше всего подходит клевета, которая позволяет счесть себя жертвой, но по сути это совершенно неверно, ибо означает непонимание тех преимуществ, которые можно из нее извлечь. Гадости, которые говорят о нас, так же как и гадости, которые нам делают, ценны только в том случае, если они ранят нас, бичуя и пробуждая. А если мы, на свою беду, остаемся к ним бесчувственными, то в таком случае мы оказываемся в состоянии опасной неуязвимости, утрачивая ту неоценимую пользу, которую приносят как удары, наносимые человеком, так и удары судьбы (те, кто поднимаются над клеветой, без труда поднимутся и над смертью). Если то, что надвигается на нас, ни в коей мере нас не трогает, к чему тратить силы на решение задачи, рассчитанной на чье-либо одобрение? Стоит ли замышлять произведение, которое абсолютно ни к чему не имеет никакого отношения? Сделаться неуязвимым — значит полностью отключиться от всех ощущений, связанных с совместной жизнью. Чем больше погружаешься в одиночество, тем сильнее хочется отложить в сторону перо. О чем и о ком говорить, когда остальные люди для тебя ничего не значат, если никто даже не заслуживает чести называться твоим врагом? Когда перестают реагировать на чужое мнение, это тревожный симптом, фатальное превосходство, достигнутое в ущерб рефлексам и ставящее нас в положение некоего изможденного божества, довольного тем, что не надо двигаться, ибо оно не находит вокруг себя ничего достойного жеста. Напротив, чувствовать себя существующим — значит увлекаться всем, что смертно, поклоняться чему-то незначительному, постоянно раздражаться посреди мелочной суеты, сердиться по пустякам перед лицом небытия.

Те, кто поддаются эмоциям или капризам, те, кто частенько выходят из себя, защищены от тяжких недугов. (Психоанализ нужен только англосаксам и скандинавам, которые, к несчастью, постоянно сдерживают себя; у латинских народов он не в чести.) Для того чтобы быть в норме, для того чтобы оставаться в добром здравии, мы должны ориентироваться не на мудреца, а на ребенка, кататься по земле и плакать всякий раз, когда нам этого хочется. Что может быть более жалким, чем хотеть этого и не решаться? Разучившись плакать, мы остались без запаса прочности, стали бесполезно непробиваемыми. Во времена античности плакали; даже в средние века или


в великом XVII в. (Король-Солнце также был к этому склонен, по словам Сен-Симона). С тех пор, если не считать короткого периода романтизма, одно из самых эффективных средств, которым когда-либо обладал человек, оказалось дискредитировано. Случайная ли это опала или новая концепция чести? Как бы то ни было, совершенно очевидно, что значительная часть болезней, которые изводят нас, и всех смутных и коварных болей неизвестного происхождения проистекают из придуманной нами необходимости держать в себе и ярость и скорбь. Из нежелания давать волю самым древним нашим инстинктам.

А нам бы следовало иметь возможность вопить хотя бы четверть часа в сутки; неплохо было бы даже, чтобы для этих целей построили специальные вопильни. «А разве слов, — возразят нам, — недостаточно для облегчения? К чему возвращаться к столь давним обычаям?» Условное по своей природе, чуждое нашим самым насущным потребностям, слово пустотно, изношенно, оно не имеет контакта с нашим нутром: нет ни одного слова, которое бы оттуда изошло, и ни одного, которое бы туда проникло. Если поначалу, когда слово только появилось, оно могло еще служить нам, теперь дело обстоит совсем иначе: ни одно слово, даже те, что превратились в ругательства, не несет в себе положительной энергии. Слова пережили сами себя: они жалки и невостребованны. Они подчиняются принципу анемии, и мы продолжаем испытывать на себе их вредное воздействие. Зато голос крови, вопль, исходящий из самой утробы, напротив, удесятеряет наши силы, а иногда даже исцеляет. Когда мы имеем счастливую возможность покричать, мы сразу чувствуем свою связь с нашими далекими предками, которые, должно быть, выли не замолкая в своих пещерах, все, даже те, кто рисовал на стенах. В наше же менее счастливое время мы вынуждены жить в обществе, настолько плохо отлаженном, что единственным в нем местом, где можно безнаказанно выть, является сумасшедший дом. И значит, нам заказан единственный способ, с помощью которого мы можем избавиться от ужаса, связанного с восприятием нами других людей и самих себя. Если бы по крайней мере существовали протрептики!1 Но их очень мало по той причине, что нет и не может быть утешения человеку, пока он не сбросит цепи ясномыслия и приличия. Человек, который сдерживает себя, который владеет собой в любых обстоятельствах, то есть человек «воспитанный», является потенциальным помешанным. Так же обстоит и с теми, кто «страдает молча». Если мы желаем сохранить хотя бы долю уравновешенности, положимся на крик, не будем упускать случая воспользоваться им и объявим о его настоятельной необходимости. Гнев поможет нам в этом, ибо он исходит из самых глубин жизни. А потому неудивительно, что гнев был особенно распространен в эпохи, когда здоровье смешивалось с конвульсией и хаосом, то есть в эпохи религиозного обновления. Нет никакой совместимости между религией и мудростью: религия завоевательна, агрессивна, бесцеремонна, она идет напролом и ничем не брезгует. Восхитительно в ней то, что она снисходит до того, что поддерживает наши самые низменные чувства, без чего она не оказывала бы на нас такого сильного влияния. С ней, по правде говоря, можно зайти очень далеко, в любом направлении. Порочная в силу своей солидарности с нашей витальностью, она побуждает нас к любым крайностям и даже не пытается регламентировать ни нашу эйфорию, ни наше падение в Бога.


Именно оттого, что мудрость не располагает ни одним из вышеуказанных преимуществ, она является столь пагубной для того, кто хочет проявить себя и реализовать свои таланты. Она представляет собой постоянное самоограничение, которого достигают, лишь избавляясь от того незаменимого, что есть в добре и зле; мудрость никуда не ведет, она — тупик, возведенный в ранг закона. Что может она противопоставить экстазу, который оправдывает и искупает все на свете религии? Набор сделок: скромность, воздержание, отступление не только от этого мира, но и ото всех миров, безжизненную безмятежность, вкус к окаменению — из страха перед удовольствием и болью. Рядом с Эпиктетом1 любой христианский святой кажется бешеным. Святые обладают лихорадочным, скоморошеским характером, стремлением соблазнить и увлечь, они льстят вашим слабостям уже тем неистовством, с которым разоблачают их. Во всяком случае, создается впечатление, что с ними можно столковаться: для этого достаточно иметь минимум оригинальности или ловкости. С мудрецами же, напротив, не может быть ни компромисса, ни приключений: бешенство они находят отвратительным, не принимают его ни в каком виде и считают источником заблуждений. Скорее, это источник энергии, думает человек, находящийся в состоянии хандры, который цепляется за бешенство, поскольку полагает, что оно — явление положительное и динамичное, даже если обращено против самого беснующегося.

Убивают себя не по инерции, а в приступе ярости против самого себя (Аякс2 остается самым типичным самоубийцей), ведь только в сильнейшем ожесточении чувств можно сказать о себе: «Я не могу больше выносить разочарования в самом себе». Даже решив раз и навсегда не убивать себя, человек, хотя бы мельком ощутивший эту яркую вспышку глубочайшего разочарования, предметом которого являемся мы сами, навсегда сохранит о ней навязчивое воспоминание. Если в течение стольких лет некий «голос» уверяет нас, что мы не поднимем на себя руку, то с возрастом этот голос становится все менее и менее явственным. Таким образом, чем дальше мы продвигаемся во времени, тем больше оказываемся во власти какого-нибудь головокружительного молчания.

Тот, кто убивает себя, доказывает, что вообще способен на убийство, что он ощутил в себе этот позыв, но направил его против самого себя. И если он действует скрытно, исподтишка, то именно потому, что, следуя извилинам ненависти к себе, он с вероломной жестокостью готовит этот удар, который нанесет, непременно прежде вспомнив о своем рождении и решительно прокляв его. Именно рождение на самом деле является первопричиной, злом, которое нужно истреблять'в корне. Питать отвращение к нему естественно, хотя и трудно, и непривычно. Обычно восстают против смерти, то есть против того, что должно случиться, а факт рождения — событие непреложное, его в расчет не берут, им почти не интересуются, оно представляется каждому весьма отдаленным во времени, как первое мгновение мира. Единственный, кто обращается к нему, — это тот, кто желает с собой покончить; можно подумать, что ему не удается забыть отвратительный механизм зачатия и он, задним числом придя в ужас, пытается уничтожить зародыш, из которого произрос.

Жажда саморазрушения изобретательна и деятельна, она не ограничивается тем, что выводит из оцепенения отдельного индивида; она охватыва-


ет целые нации и позволяет им обновляться, заставляя совершать деяния, находящиеся в вопиющем противоречии с их традициями. Бывают нации, которые на первый взгляд тихо направляются к склерозу и которые на самом деле движутся к катастрофе, помогая себе разговорами об особой, добровольно себе определенной миссии. Сомневаться в необходимости краха — значит поддаться растерянности, значит оказаться не в состоянии здраво оценить и с пониманием встретить волну неизбежности в определенный момент истории. Ключом ко всему, что можно назвать в истории необъяснимым, возможно, является бешенство, направленное против себя, вызванное ужасом пресыщенности и монотонности существования, тем, что человек всегда предпочтет рутине небывалое. Этот феномен также относится к различным видам живых существ. Как допустить, что они вдруг исчезают по одному лишь капризу природы? Не является ли более правдоподобным, что после миллионов лет огромным млекопитающим опостылело таскаться по земной поверхности и они достигли такого уровня взрывной усталости, когда инстинкт в споре с сознанием предает самое себя? Все, что живет, утверждается и самоотрицается в неистовстве. Позволить себе покориться смерти — признак слабости; уничтожить себя — признак силы. Чего следует опасаться, так это столь значительного упадка сил, когда невозможно себе даже представить, что можно желать саморазрушения.

Парадоксально и, может быть, нечестно порицать Безразличие после того, как мы долгое время добивались от него, чтобы оно создало для нас атмосферу покоя и мертвенного отсутствия интереса к жизни. Почему же мы отступаем, когда оно наступает, ведь оно по-прежнему остается все таким же желанным? Разве нельзя назвать предательством это остервенение по отношению к идолу, которому мы больше всего поклонялись?

Элемент счастья всегда присутствует при любой резкой перемене; в нем даже черпают силу: отступничество омолаживает. Поскольку сила измеряется суммой верований, которые мы отвергли, каждому из нас следовало бы завершать свою карьеру ренегатством по отношению ко всему, чем он занимался. Если несмотря на своеобразный фанатизм, который оно нам внушало, Безразличие в конце концов стало пугать нас, стало казаться нетерпимым, то происходит это потому, что, прерывая цепочку наших предательств, оно подрывает сам принцип нашего бытия и останавливает его развитие. Может быть, оно содержит отрицательный смысл, который мы вовремя не заметили? Безоговорочно его принимая, мы не смогли избежать ужаса отсутствия интереса к чему бы то ни было, пережив который человек меняется до неузнаваемости. Тот, кто хоть раз пережил его, не захочет больше быть похожим на мертвеца, не будет обращать свой взор куда-то в потусторонний мир, на что-то иное, на что бы то ни было, кроме того, что сам видит. Он захочет вернуться к живым, чтобы вместе с ними вновь окунуться в те невзгоды, которые он было презрел в своем стремлении к полной свободе.

Когда человек пытается идти за мудрецом, сам таковым не являясь, это значит, что он сбился с пути. Рано или поздно это утомляет, и мудреца оставляют, рвут с ним хотя бы из любви к разрывам, ему объявляют войну, как обычно объявляют войну вообще всему, начиная с идеала, оказавшегося







Дата добавления: 2015-08-12; просмотров: 441. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Понятие массовых мероприятий, их виды Под массовыми мероприятиями следует понимать совокупность действий или явлений социальной жизни с участием большого количества граждан...

Тактика действий нарядов полиции по предупреждению и пресечению правонарушений при проведении массовых мероприятий К особенностям проведения массовых мероприятий и факторам, влияющим на охрану общественного порядка и обеспечение общественной безопасности, можно отнести значительное количество субъектов, принимающих участие в их подготовке и проведении...

Тактические действия нарядов полиции по предупреждению и пресечению групповых нарушений общественного порядка и массовых беспорядков В целях предупреждения разрастания групповых нарушений общественного порядка (далееГНОП) в массовые беспорядки подразделения (наряды) полиции осуществляют следующие мероприятия...

Классификация холодных блюд и закусок. Урок №2 Тема: Холодные блюда и закуски. Значение холодных блюд и закусок. Классификация холодных блюд и закусок. Кулинарная обработка продуктов...

ТЕРМОДИНАМИКА БИОЛОГИЧЕСКИХ СИСТЕМ. 1. Особенности термодинамического метода изучения биологических систем. Основные понятия термодинамики. Термодинамикой называется раздел физики...

Травматическая окклюзия и ее клинические признаки При пародонтите и парадонтозе резистентность тканей пародонта падает...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.009 сек.) русская версия | украинская версия