Исцеление золотушных посредством возложения рук в церковной литературе
В XI веке, вскоре после возникновения во Франции целительного обряда, жизнь всей католической Европы потрясло до основания великое движение в недрах самой церкви. Историки обычно называют его григорианским, по имени папы Григория VII. Я буду следовать этой традиции. Необходимо, однако, помнить, что это религиозное пробуждение, плод глубокого чувства, было прежде всего творением коллективным. Группа монахов и прелатов совершила революцию в церковной жизни. Людей этих, оказавших столь сильное влияние на церковь, ни в коей мере нельзя назвать мыслителями-новаторами; идеи, которые они повторяли без устали, были высказаны задолго до них; их самобытность заключалась в другом: в неумолимой логике, которая заставляла их требовать безоговорочного воплощения принципов, заповеданных традицией, но за долгие годы слегка утративших свою силу; в суровой откровенности, которая придавала самым избитым теориям новый оттенок; а главное, в героических усилиях, предпринятых этими реформаторами ради того, чтобы воплотить в жизнь идеи, которые, будучи по большей части древними, как само христианство, уже много столетий считались исключительной принадлежностью богословских или моралистических трактатов, не имеющих никакого отношения к жизни практической. Влияние этих людей на много лет предопределило ту позицию, которую церковная литература заняла по отношению к королевскому чуду; в чем заключалась эта позиция, мы скоро узнаем[936]. Чтобы понять политические теории григорианцев, следует сделать то, о чем нередко забывают, а именно очень точно представить себе, каковы были взгляды их противников. Мирская власть, против которой григорианцы восставали с такой страстью, не имела ничего общего с тем светским государством, которому много позже суждено было подвергнуться нападкам других католических мыслителей; власть эта не только не стремилась порвать все связи с религией, но, напротив, сама притязала на обладание характером по преимуществу религиозным; то была сакральная королевская власть, унаследованная от старых времен и освященная – быть может, весьма опрометчиво – церковью VIII и IX столетий. Обряд помазания королей после его появления в Западной Европе обретал все больше значения и престижа. Как мы неоднократно увидим в дальнейшем, он неопровержимо доказывал – во всяком случае, для представителей определенных кругов общества, – квазисвященную сущность королевской власти. Императоры и короли использовали миропомазание как средство подчинить себе не только собственное духовенство, но и самого папу римского. Так вот, реформаторы задались целью в первую очередь лишить этих мирских владык, возомнивших себя священными особами, их сверхъестественного облика, низвести этих королей – что бы ни думали на сей счет их верноподданные – до уровня простых смертных, властных только над вещами сугубо земными. Вот почему – и парадоксом это может показаться лишь на первый взгляд – в эпоху, о которой идет речь, сторонников народного происхождения государства, теоретиков своего рода общественного договора следует искать среди наиболее фанатичных защитников авторитета церкви. При Григории VII эльзасский монах Манегольд Лаутенбахский в трактате, посвященном апологии папской власти, объяснял, что король, избранный, дабы препятствовать деяниям злых людей и защищать людей добрых, должен, если уклонится от исполнения своих обязанностей, быть лишен сана, ибо в подобном случае он несомненно «сам расторгает соглашение, силою коего произведен он в короли»; соглашение же это между народом и его главой, безусловно отменяемое, Манегольд несколькими строками ниже, не смущаясь, сравнивает с тем уговором, который заключает владелец свиней с пастухом, дабы тот пас их «за подобающую плату»[937]: формулы чрезвычайно жесткие;197 быть может, сам автор не вполне сознавал их огромное значение, а между тем они прекрасно соответствовали глубинной логике того течения, под влиянием которого были написаны. Историки часто пытались изобразить это течение как попытку подчинить мирское духовному, – интерпретация в общем точная, но неполная; прежде всего оно представляло собою энергическое стремление положить конец старинному смешению мирского и духовного. Нам известно мнение самого Григория VII о монархической власти; он высказал его в знаменитом послании, адресованном 15 марта 1081 г. епископу мецскому Герману. В эту пору папа вторично отлучил от церкви императора Генриха IV; он сознавал, что начал борьбу не на жизнь, а на смерть и отныне может не соблюдать излишних предосторожностей; в этом пламенном манифесте он обнажает свою душу; быть может, он прибегает к выражениям более сильным, чем обычно, однако сами его преувеличения только лишний раз подчеркивают основные положения его чрезвычайно связной и четкой доктрины. С какой-то яростью он возвышает священство и унижает королевскую власть, третируя ее, словно установление поистине дьявольское. Из чего же проистекает, с точки зрения Григория, вопиющее несовершенство земных государей? Из того, что, будучи людьми светскими, они остаются чужды сверхъестественной благодати; много ли значит император или король, каким бы могущественным он ни казался на земле, рядом со священником, способным «единым своим словом» пресуществить хлеб и вино «в тело и кровь Христовы», – да что там! рядом с причетником (под этим словом разумеется клирик третьего из младших священных чинов); император или король повелевают исключительно людьми, причетник же – и тут Григорий весьма кстати цитирует сам ритуал рукоположения – есть «император духовный, поставленный, дабы изгонять демонов»[938]. Тут папа добавляет слова, на которые нам следует обратить особенное внимание: «Где найти среди императоров и королей такого, который чудесами своими сравнялся бы не только с апостолами или мучениками, но даже со святым Мартином, святым Антонием или святым Бенедиктом? Кто из императоров или королей воскрешал мертвецов, возвращал здоровье прокаженным, зрение слепым? Взгляните на блаженной памяти императора Константина, на Феодосия и Гонория, Карла и Людовика, – все они были друзья справедливости, проповедники христианской веры, покровители церквей; святая церковь восхваляет их и почитает, но не утверждает, будто прославились они подобными чудесами»[939]. Таким образом, Григорий VII недвусмысленно отказывает светским государям, даже самым благочестивым, в способности творить чудеса. Говоря это, имел ли он в виду ту чудотворную мощь, которую уже в продолжение жизни двух поколений приписывали себе французские монархи? Слишком общая форма, в которую он облек свою мысль, не позволяет различить в его словах конкретного намека, вдобавок в ту пору все взгляды были устремлены не столько на маленькое королевство Капетингов, сколько на Империю. Скорее всего, папа стремился, не останавливаясь на частных случаях, сделать напрашивающиеся выводы из сложившихся у него представлений о природе политической власти. Однако та же самая мысль, неизбежно вытекающая из принципов григорианской школы, посетила и других людей, которые не замедлили применить ее к французским и английским королям. Конечно, церковь всегда учила, что чудеса не доказывают святости; способность творить чудеса дается людям от Бога, который избирает своим орудием, кого ему угодно[940]. Однако эта теория, в которой сговорчивые умы, вроде Гвиберта Ножанского, видели способ согласить королевские исцеления с ортодоксальным вероучением, не могла не казаться богословам более строгим всего лишь жалкой уловкой; они прекрасно знали, что народ думает иначе. Авторы, признававшие, что светский государь способен, именно потому, что он – государь, совершать чудесные исцеления, укрепляли – хотели они того или нет – в душах то самое представление о сакральности королевской власти, которое реформаторы изо всех сил старались разрушить. Их умонастроения превосходно выразил в то время, когда обряд возложения еще только складывался, Уильям Мэлмсберийский, который, как мы помним, рассуждая о чудесах, приписываемых святому Эдуарду, спорил с теми, кто, «толкуя о сих чудесах лживо», утверждает, будто «не оттого король обладал даром исцелять, что был свят, но оттого, что дар сей – наследственная привилегия королевского его рода»[941]. Удивительно, что этот откровенный протест остался единственным в своем роде. Другие сторонники той же доктрины также протестовали на свой лад, однако делали это в более завуалированной форме. Во Франции в течение почти двух столетий вся литература церковного происхождения (а к таковой в рассматриваемую эпоху относились все сочинения исторического и дидактического характера) хранит насчет чудотворного обряда почти единодушное молчание; точно так же обстояло дело и в Англии, причем там молчание продлилось еще дольше, и кто поверит, что причиной тому была случайность или небрежность? Возьмем, например, сочиненное между 1235 и 1253 гг. письмо, в котором епископ Линкольнский Роберт Гростет (Большеголовый) объясняет своему государю Генриху III, по его просьбе, природу и следствия помазания на царство[942]; напрасно стали бы мы искать в этом тексте хоть одного намека на чудесный дар, который, по убеждению толпы, сообщается королю при миропомазании; поверить в то, что епископ забыл о нем, невозможно; значит, речь идет о сознательном умолчании. Лишь два автора составляют исключение из правила: Гвиберт Ножанский во Франции, Петр из Блуа при английском дворе; ничего удивительного в этом нет: оба всегда относились довольно прохладно к идеям новой григорианской школы; Гвиберт, современник грозного папы, не сочувствовал гонениям на женатых священников[943]; Петр из Блуа, приближенный Генриха II, судя по всему, одобрял церковную политику своего повелителя, как известно, относившегося весьма неблагосклонно к «свободам» духовенства[944]. Лишь люди столь безразличные к заветным идеям реформаторов могли упоминать в своих сочинениях о королевском чуде; другие молчали, повинуясь своего рода приказу – негласному, но тем не менее весьма властно принуждавшему умы к подчинению. Ведя речь о французском обряде, я уже говорил, что старания историков отыскать упоминания о нем в текстах определенного, довольно длительного периода остаются безрезультатными; теперь мы знаем причину этого безмолвия текстов; она заключается во влиянии, которое оказало на умы великое пробуждение XI века и которое было столь мощно, что продолжало сказываться в течение двух последующих столетий. Не стоит удивляться тому, что влияние это распространялось с равной силой на всех писателей этой эпохи, не только на богословов или на монастырских хронистов, но также и на авторов, писавших на народной латыни, на жонглеров, которые, кажется, никогда, ни в одной эпической поэме, ни в одном рыцарском романе не вывели легендарных королей совершающими те чудесные исцеления, которые постоянно совершали на глазах у этих авторов короли реальные. Сегодня нам известно, что все эти люди в гораздо большей степени, чем считалось прежде, подчинялись велениям церкви[945]. Однако, могут спросить меня, отчего же сторонники григорианских идей избрали тактику молчания? как объяснить, что эти отважные фанатики не осудили резко и открыто тот обряд, который, должно быть, вызывал у них отвращение? С другой стороны, ведь и они, в конце концов, были не единственными хозяевами положения; наверняка даже в рядах духовенства у них нашлись ловкие и красноречивые противники; отчего же никто из этих последних не вступился напрямую за королевское чудо? Григорианское движение вызвало обширную полемику, оказавшую решающее влияние на политическое становление средневекового мира; отчего же вышло так, что в ходе этой полемики никто ни разу не заговорил об исцелении золотухи посредством возложения рук? Ответ прост: эта великая схватка идей разворачивалась по преимуществу вне Франции и Англии. Тот загадочный английский или нормандский писатель, которого, за неимением лучшего, мы называем Иоркским Анонимом, представляет собой, пожалуй, единственное исключение из правила[946]; ему, однако, нельзя бросить упрек в том, что он хранил молчание об обряде, который в его время только что возник, а может быть, даже еще и не сформировался. Все остальные авторы, участвовавшие посредством книг и памфлетов в сражениях вокруг григорианской реформы, были немцы или итальянцы, думавшие только об Империи и пренебрегавшие западными королевствами. Это не означает, что великое сражение regnum с sacerdotium (монархии со священством. – лат). не потрясло основы государства также и в этих странах, однако долгое время результаты этого сражения сказывались только на конкретных деталях, касавшихся назначения на те или иные церковные должности или же фискальных либо юридических свобод духовенства. Конечно, хотя эти ожесточенные споры и были ограничены предметами сугубо практическими, за позициями спорящих угадывалось противостояние соперничающих концепций и контрастных чувств. Однако этот глубинный антагонизм чаще всего оставался если не неосознанным, то, во всяком случае, невыраженным. Это правило знало несколько исключений, однако они были чрезвычайно редки, и позже мы увидим, что самое яркое из них породили обстоятельства сами по себе исключительные. В общем, объяснялось ли это мудрой сдержанностью (ибо никогда ни во Франции, ни даже в Англии борьба не достигала такого накала, как в Империи) или же отсутствием склонности к теоретическим спекуляциям, но в обеих интересующих нас странах никто никогда не стремился к обсуждению основополагающих принципов. По крайней мере, во Франции этого избегали вплоть до того момента, когда при Филиппе Красивом Капетинги, сделавшие свое королевство великой европейской державой, стали претендовать на то место, которое оставили пустым Гогенштауфены, покинувшие мировую политическую сцену; в эту пору французский король принялся в свой черед защищать мирскую власть; французские полемисты, по примеру своего государя, вступили в бой и, как мы сейчас увидим, не преминули вспомнить о чудотворном королевском даре. Впрочем, в нашей стране заговор молчания начал постепенно нарушаться еще в середине XIII века. Два безвестных церковных писателя, анонимный автор «Чудес святых из Савиньи» – сочиненных между 1242 и 1244 гг. – и Клеман, составивший около 1260 г. житие нормандского священника Тома Бивильского, вскользь поминают один «королевскую болезнь»[947], другой, с большей точностью, «болезнь золотуху, которую король Франции исцеляет своими руками милостию Божией»[948]. Видные же священники осмелились пренебречь старинным запретом лишь после смерти Людовика Святого и ведя речь о нем. Благочестивый король, казалось, освящал все, до него касающееся. Примечательно, однако, с какой осторожностью вступают французские авторы на эту скользкую почву. Гийом де Сен-Патюс упоминает о возложении рук лишь походя[949]. Жоффруа из Болье, напротив, посвящает ему целое рассуждение, стремясь обнажить религиозный характер этого сомнительного королевского занятия; он не довольствуется заверением в том, что произносимые при возложении рук слова суть «истинно святые и католические»; он доходит до того, что утверждает, будто его герой первым ввел в обряд крестное знамение, «дабы исцеление скорее силе крестного знамения приписывалось, нежели власти королевской»[950]. Мы не вправе поверить этому утверждению; мы знаем от Хельгота и Гвиберта Ножанского, что исцеляемых осеняли крестом уже Роберт II и Людовик VI; нет никаких оснований считать, что традиция эта была на какое-то время прервана. Жоффруа допустил неточность – сознательно или нет? Кто может ответить? Впрочем, ответ не так важен; в любом случае причина такого поступка ясна: Жоффруа хотел показать, что благочестивый государь выказывал свою целительную мощь в полном соответствии с самыми строгими предписаниями католической церкви. Ничто не свидетельствует так убедительно о сомнениях, владевших церковными мыслителями[951]. Настало время Филиппа Красивого. Тут, вступив в великое сражение с курией, апологеты французской монархии впервые, как я уже упоминал выше, стали использовать в качестве аргумента королевское чудо. Мы уже знаем свидетельства Ногаре и Плезиана[952]. Ту же мысль развивает довольно пространно маленький трактат под названием «Quaestio in utramque partem» (Тяжба о взаимных обязательствах. – лат.), который приобрел в свое время такую известность, что почти сразу после написания копия его была внесена в одну из книг королевской канцелярии; в следующем веке Карл V преисполняется к нему такого почтения, что велит своему придворному переводчику Раулю де Прелю перевести его на французский язык. Вместо того чтобы переводить самому, я процитирую этот перевод. Анонимный автор перечисляет доказательства «законного звания» короля Франции на свой престол: «Во-вторых, доказывается то же самое очевидными чудесами, каковые всему миру явственно знакомы и знакомо явственны. И господин наш король, подтверждая законное свое звание, может произнесть слова евангельские, каковыми Господь Иисус Христос отвечал на козни иудеев: "Когда не верите мне, верьте делам моим". Ибо как по праву наследства сын сменяет отца на престоле королевском, так же переходит по праву наследства от одного короля к другому умение творить те же чудеса, каковые Господь совершает через них, как и через служителей своих»[953]. Следом за публицистами за дело берутся историки: светские, как Гийом Гиар в царствование Филиппа Красивого[954], и церковные, как, в царствование Филиппа V, монах Ив из Сен-Дени, бывший в своем роде официальным историографом[955]; и те, и другие отныне не боятся упоминать в своих сочинениях о «чуде» с исцелением золотушных. Более того: сами мастера церковного красноречия начинают в это время прославлять чудотворную мощь Капетингов. Нормандский доминиканец брат Гийом Соквильский сочинил любопытную проповедь на тему «Осанна сыну Давидову»[956], произнесенную около 1300 г. Оратор не скрывает обуревающего его чрезвычайно сильного чувства национальной гордости; он настойчиво провозглашает независимость Франции от Империи, каковую Империю даже осмеивает при помощи тяжеловесной игры слов (Empire = en pire, то есть к худшему). В то время великий спор французских авторов с папством подкреплялся другой полемикой – выступлениями против притязаний императоров на мировое господство[957]. Французский король, говорит брат Гийом, достоин имени сына Давидова; почему? Потому что Давид – это «сильная рука» (manu fortis), а королевская рука сильна в исцелении страждущих: «Всякий государь, наследующий французский престол, получает тотчас миропомазание и корону, а с ними особенную благодать и особый дар – умение исцелять страждущих одним прикосновением руки: посему из разных мест и многих земель приходят к королю несчастные, пораженные королевской болезнью». Этими словами проповедь открывается[958]. Защитительные речи полемистов до толпы не доходили, но зато какое влияние, должно быть, оказывали на нее подобные речи, произносимые с высоты церковной кафедры! Примерно в то же самое время жил в Италии писатель, чьему отношению к целительному обряду было суждено оказать в дальнейшем огромное влияние на мнение всех духовных особ. Фра Толомео, монах-доминиканец, уроженец Лукки, умерший в 1327 г. в сане епископа Торчелло, был весьма плодовитым историком и политическим теоретиком. Из его сочинений затруднительно вывести связную доктрину; мыслителем этот компилятор был весьма заурядным. Бесспорно, что к Империи он относился враждебно и сочувствовал верховенству папы; однако, по всей вероятности, его следует рассматривать не столько как приверженца папской власти, сколько как преданного слугу Анжуйского дома, интересы которого совпадали в ту пору во многом – хотя и не во всем – с интересами Святого Престола. Для уроженца Лукки это было совершенно естественно: ведь Лукка проставляла собою самый надежный оплот анжуйской политики во всей Северной Италии; Карл Анжуйский, наместник императора в Тоскане, пользовался в Лукке большим уважением; Толомео дважды называет его своим сеньором и королем. После смерти великого завоевателя-гвельфа наш доминиканец, кажется, перенес свою привязанность на его потомков; в 1315 г., когда принц Карл Тарантский, племянник короля Роберта Неаполитанского, пал в бою под Монтекатини, именно Толомео, в ту пору приор монастыря Санта-Мария-Новелла во Флоренции, отправился к победителям-пизанцам за телом погибшего[959]. Между тем Карл Анжуйский, брат Людовика Святого, был Капетингом и в качестве такового, несомненно, верил в королевское чудо, причем верил тем более твердо, что, став королем в Италии, сам, как мы сейчас увидим, начал претендовать на обладание чудотворным даром. Все эти обстоятельства объясняют благосклонность Толомео к обряду возложения рук. На сей счет он высказался в двух своих произведениях. Сначала в полемическом сочинении, известном под названием «Краткое изложение прав Империи» (Determinatio compendiosa de jurisdictione imperil) и сочиненном около 1280 г. специально для защиты интересов неаполитанского короля от короля римлян и от самого папы; в главе XVIII, стремясь доказать, что королевская власть дается от Бога, он приводит среди прочих следующий аргумент: теорию эту подтверждает «пример иных нынешних государей, добрых католиков и благочестивых прихожан; в самом деле, по особому Божьему изволению и большей, нежели у простых смертных, близости к Господу дана им особая власть над болящими: таковы короли Франции, таков господин наш Карл» – вот он, анжуйский след, – «таковы, говорят, и короли Англии»[960]. Если бы Толомео упомянул эту «особую власть» только в «Determinatio» – сочинении, которое пользовалось в свое время немалой известностью, но с XIV века известность эту полностью утратило, – его имя заняло бы в истории интересующего нас обряда самое незначительное место. Однако приблизительно в то же время он написал другой трактат, которому был сужден куда более громкий успех. Будучи последователем святого Фомы Аквинского, Толомео отыскал среди трудов учителя неоконченный «Трактат о правлении князей» и закончил его. В одной из глав, добавленных им к первоначальному тексту, несколько строк посвящены миропомазанию, в частности, тому помазанию, какое совершается над королями Франции; здесь мы читаем следующие слова: «короли, наследовавшие Хлодвигу, помазаны (елеем, некогда принесенным голубкой с небес); плоды же сего помазания суть различные знамения, чудеса и исцеления, через сих королей являющиеся»[961]. Фраза эта менее откровенна, чем та, которую я процитировал выше; тем не менее воздействие ее оказалось куда более значительным. Дело в том, что «Трактат о правлении князей» разделил судьбу других сочинений Фомы Аквинского, пользовавшихся огромной славой; мало кто отличал написанное самим Ангелическим Доктором от того, что добавили его продолжатели. В частности, при Старом порядке апологеты возложения рук охотно ссылались на авторитет Святого Фомы[962], хотя, по правде говоря, имели основания ссылаться всего-навсего на авторитет Фра Толомео. Даже самые эрудированные историки до последнего времени затруднялись разрешить сложную проблему, связанную с текстом «Трактата»: отчего житель Лукки, страстный защитник церкви и папства, едва ли не первым признал «чудеса» и «исцеления», к которым не проявляли сочувственного интереса ни священники, ни папы? После публикации – сравнительно недавней – «Determinatio» ответить на этот вопрос не составляет труда. Толомео стал сторонником обряда возложения рук вследствие своих симпатий к Анжуйскому дому, а это, в свой черед, обеспечило чудотворному обряду поддержку – апокрифическую, но крайне ценную – святого Фомы Аквинского. Первым французским публицистам, ссылавшимся на творимые королями чудеса, требовалось некоторое мужество; преемникам этих авторов оставалось лишь пожинать плоды их трудов. Во Франции в XIV веке рассказы об этих чудесах получили наибольшее распространение в окружении Карла V. Начнем с официальной хартии, дарованной в 1380 г. самим королем Реймсскому капитулу: вверху документа стоят королевские инициалы К и А, украшенные изящными рисунками, которые изображают рядом с классической сценой дарения (государь вручает каноникам грамоту, удостоверяющую, что отныне они владеют землею Воклерк) чудесное крещение Хлодвига; в преамбуле также упоминаются легенда о Священном сосуде и, в прямой связи с нею, королевский целительный дар: «В святом храме славного города Реймса Хлодвиг, в ту пору король Франции, услышал предсказание знаменитого исповедника блаженного Ремигия, епископа достославного сего города; и вот, когда исповедник крестил того короля и народ его, Святой Дух или же ангел спустился с неба в виде голубки и принес сосуд, полный священного мира; сим-то миром и помазали короля Хлодвига, а затем в дни освящения и коронации, с изволения Божия, всех последующих королей Франции и меня самого, помазание же сие, милостию Господней, даровало королям Франции таковую силу и таковую благодать, что одно лишь прикосновение их рук избавляет страждущих от болезни золотухи, доказывают же сие со всей очевидностию случаи, с бесчисленным множеством болящих приключившиеся»[963]. Так впервые христианский монарх открыто объявлял себя чудотворцем. Что же касается ораторов и писателей, чье ученое красноречие цвело при дворе мудрого короля, они наперегонки превозносили могущество целительного обряда. Автор «Сновидения садовника» поминает его устами героя-воина, отстаивая в споре с клириком божественный характер мирской власти[964]. Рауль де Прель, – тот самый, что, как мы помним, перевел с латыни на французский «Quaestio in utramque partem», – восхваляя в самых пышных выражениях французскую монархию в предисловии к своему переводу «Града Божьего», выполненному также по монаршему приказанию, не упускает случая назвать среди преимуществ французских королей дар чудотворства[965]. Сходным образом поступает Жан Голен в своем переводе «Книги о божественной службе» Гийома Дюрана. Сходным образом поступает также и мэтр Ансо Шокар, когда в конце апреля 1367 г. от имени короля обращается к папе Урбану V, дабы отговорить его от намерения возвратиться в Рим[966]. Не будем заблуждаться. Прославление целительного обряда было в этих кругах не чем иным, как выражением общей тенденции, сущность которой понять нетрудно. Совершенно очевидно, что Карл V и его приближенные делают все возможное, чтобы поднять престиж Капетингов, а для этого подчеркивают священный и сверхъестественный характер их власти. Как показал г-н Ноэль Валуа, именно в это время рождается при французском дворе мысль закрепить за нашими королями в качестве отличительного признака их династии титул «христианнейшие», прежде общераспространенный[967]. Никогда еще не распространялись так широко чудесные предания, составляющие гордость французской монархии; больше того: как мы скоро увидим, члены этого кружка верноподданных, центром которого была королевская «Библиотека», не побоялись дополнить наследство, доставшееся им от предков[968]. Разумеется, особый интерес приобретала в глазах Карла V церемония коронации, которая, по мнению народа, накладывала на королей божественную печать; в библиотеке короля имелось по меньшей мере семь томов, посвященных французскому обряду коронации, а также книга о короновании императоров и псалтырь с текстом соответствующей английской службы[969]; больше того: именно по его совету один из писателей, состоявших у него на жаловании, кармелит Жан Голен, сочинил небольшой трактат о коронации королей и королев во Франции, который мы скоро рассмотрим более подробно. Чем объяснялось столь пристальное внимание Карла V и его окружения ко всему, касающемуся сакральности королевской власти? Разумеется, немалую роль сыграл сам склад ума Карла V; разом и благочестивый, и глубоко проникнутый сознанием величия собственного сана, он не мог не стремиться подчеркнуть религиозный характер «королевского звания»; с другой стороны, ум этого короля, склонный к теологическим рассуждениям и являвшийся, по словам Жана Голена, «изощренным орудием» для изучения «предметов богословских»[970], побуждал его к высокой оценке тех мистических и символических теорий королевской власти и коронации, какие были готовы предложить ему мыслители его времени. Однако было бы, пожалуй, наивно считать источником шума, который подняли вокруг монархических чудес официальные или официозные авторы Карлова царствования, одно лишь желание угодить бескорыстным увлечениям государя. Здесь мы имеем дело с явлением, которое будет повторяться в исследуемой нами истории поистине регулярно: всякий раз, когда французские и английские династии начинают выходить из глубокого кризиса и когда возникает необходимость исправить урон, нанесенный популярности королевского дома, излюбленными темами монархической пропаганды становятся сакральность королевской власти и, особенно, чудотворная мощь королей. Приведем здесь лишь примеры сравнительно недавние и особенно яркие: при Генрихе IV во Франции и при Карле II в Англии слуги законной монархии с особенным тщанием разрабатывают именно эту тему. Между тем при Карле V государство также только что пережило серьезнейший кризис, – тот самый, который обрушился на все королевство после поражения при Пуатье. Некоторые современные историки склонны недооценивать опасности, которые угрожали в ту пору династии Валуа и монархии в целом. Однако на самом деле опасность эта была, судя по всему, чрезвычайно велика, и вызывало ее не только стремление некоторых умных людей поставить государство под своего рода контроль нации, но также, по-видимому, и сильнейшее чувство ненависти и протеста, которое испытывала в ту пору к знати большая часть народа. То же чувство разделяла и крупная буржуазия, которая в это время, в отличие от последующих эпох, еще не поднялась до уровня привилегированного класса. Таким образом, каста, с которой королевскую власть объединяли общие интересы, стала предметом народного гнева, и это сильно сказалось на престиже монархии; тому, кто хочет ощутить, сколь сильные чувства волновали души людей в те трагические годы, достаточно прочесть случайно дошедшие до нас три письма Этьенна Марселя. Здесь не место исследовать, каким образом династии Валуа удалось победить смуту. Нет, однако, никаких сомнений в том, что воспоминание об этих событиях оказывало на ум Карла V сильнейшее влияние и заставляло его стремиться всеми возможными способами укреплять власть монархии над душами подданных. Что же удивительного в том, что государь, который, как было весьма справедливо замечено, очень рано сумел оценить по заслугам «могущество общественного мнения», не пренебрег и таким оружием, как чудо?[971] Однако этот хитрый политик был одновременно и набожным христианином. Кажется, что восторженные хвалы его чудесному дару, которые он слышал от своих приближенных, подчас вызывали у него некоторые сомнения. Он хотел удержать своих апологетов в рамках, предписанных ортодоксальной религией. Любопытное свидетельство его тревог находим мы в тексте, на который до сих пор никто не обращал должного внимания и о котором нам сейчас надлежит сказать несколько слов. Среди многих сочинений, которые переводились по приказу Карла его штатными переводчиками с латыни на французский, фигурирует один из важнейших литургических трактатов Средневековья, «Книга о божественной службе», сочиненная около 1285 г. Мандским епископом Гийомом Дюраном; перевод, порученный кармелиту Жану Голену, был поднесен переводчиком королю в 1372 г.; он широко известен; в 1503 г., когда дидактическая литература из Библиотеки Карла V давала иным предприимчивым торговцам такой прекрасный источник дохода, он даже был напечатан; однако до сих пор никто, как правило, не обращал внимания на то, что сочинение это представляет собою нечто большее и лучшее, чем просто перевод. В конце главы, где епископ Мандский излагает свою теорию помазания вообще, не уделяя особого внимания помазанию на царство, Жан Голен, «из почтения» к своему «грозному и властительному господину», коронованному королем Франции 19 мая 1364 г., счел должным поместить сочиненный им самим «маленький трактат об освящении государей», занимающий в оригинальной рукописи, снабженной королевским экслибрисом, не меньше двадцати двух страниц, исписанных в две колонки довольно мелким почерком. Посвящен этот «маленький трактат» не столько помазанию королей вообще, сколько совершенно конкретной церемонии – коронации французских монархов. Здесь рядом с довольно тяжеловесным рассуждением о символическом смысле и «значении таинственном» реймсской церемонии имеется множество драгоценных ссылок на французское публичное право – в особенности на легендарные основания наследственного права, – а также на теорию сакральности королевской власти и связанные с нею чудесные предания; многими из этих указаний мы в дальнейшем воспользуемся. Более того: рассуждая на одну из тем, причем именно на ту, которая интересует нас более всего, – я имею в виду целительную мощь королей, – Жан Голен выступает прямым выразителем мыслей своего господина. Рауль де Прель в своем предисловии к «Граду Божию» написал, обращаясь к Карлу V: «Обладаете вы мощью и силой, коя дана и вручена вам от Бога, дабы творили вы в своей жизни чудеса». Слова эти, как нетрудно убедиться, сопоставив их со многими процитированными выше текстами, находятся в полном согласии с бытовавшей тогда традицией. Однако, насколько можно понять, они шокировали набожного короля: «Не угодно ему, чтобы изображали его святым либо творящим чудеса», – настойчиво внушает Жан Голен; таковые речи говорятся без его «соизволения», заверяет добродетельный кармелит, после чего со всей присущей ему ученостью объясняет, что чудеса творит один лишь Бог. Разумеется. Не стоит, однако, преувеличивать смирение государя и его глашатая. Ибо, как напоминает нам Голен, эта неоспоримая богословская истина верна не только для королей, но и для святых: как те, так и другие совершают чудеса только волею Божией; люди же, не искушенные в «предметах богословских», утверждают, будто те и другие творят чудеса и исцеляют больных от той или иной болезни. Подобное сравнение льстило монархической гордыне. Таким образом Карл V и его схоласты примиряли стремление соблюсти верность ортодоксальной христианской доктрине и справедливое желание, дабы «королевская власть» была «уважена не меньше, чем того заслуживает по разуму»[972]. Начало было положено авторами из окружения Филиппа Красивого, затем их дело продолжили приближенные Карла V. С тех пор упоминание о чудесных исцелениях сделалось непременным атрибутом всякого похвального слова королевской власти. При Карле VI монах Этьенн из Конти причисляет способность исцелять к прекрасным привилегиям королей[973]. По крайней мере дважды, при Карле VII и при Людовике XI, французские послы при папском дворе упоминают эти чудеса, дабы доказать сугубую святость французского королевского дома и логически вытекающую из нее законность власти их повелителей над церковью[974]. Эти последние примеры особенно характерны. Позже мы увидим, что в том комплексе идей и чувств, теоретическим выражением которых стало галликанство, немалую роль сыграли старые представления о сакральности королевской власти, а среди них самое конкретное и очевидное для умов необразованных выражение этой сакральности – чудотворный дар. Поэтому не стоит удивляться тому, что даже адвокаты, говоря о делах, связанных с церковью, прибегают к ссылкам на чудеса. В начале 1493 г. парижский Парламент разбирал дело, в котором столкнулись серьезные политические и религиозные интересы; спор велся между двумя клириками, которые, каждый со своей стороны, претендовали на звание епископа Парижского; первый, Жирар Гобай, был избран капитулом, второй, Жан Симон, назначен королем и утвержден папой. Адвокату Жана Симона, мэтру Оливье, пришлось, естественно, отстаивать право короля участвовать в распределении церковных должностей, право, одним из наиболее ярких следствий которого была духовная регалия, иначе говоря, традиционное право французского монарха на получение дохода с вакантных бенефициев; в своей защитительной речи мэтр Оливье, изъяснявш
|