Сентябрь 2026 года Сара 5 страница
Все должно было быть не так. К врачам и в больницу я не хочу, но думала, что рядом кто-то будет. Думала, Винни окажется дома. Воды отходят на лестничной площадке. Не все сразу — струйкой по ноге. «Описалась, — думаю я. — Супер ». Только остановить струйку у меня не получается — жидкость течет и течет. В ней кровь. Это, наверное, плохо, да? Добираюсь до ванной. Крики — мои крики — там слышны еще громче, они отдаются от кафельных стен. Сажусь на унитаз, жду, когда все вытечет. Хочется так и сидеть, но я заставляю себя встать. Нельзя же родить в тубзик. Держусь за раковину, сопротивляюсь боли. Она одолевает меня, не дает передышки. Вот бы куда-нибудь от нее убежать — только куда? Наклоняюсь вбок, меня рвет в унитаз, раз, другой, третий, потом сползаю на пол. Кричу и рычу, как зверь, — низко, утробно. А вдруг я тут умру? Если боль не прекратится, я точно умру — ну и наплевать. Лишь бы это кончилось. Лишь бы все прошло. Болит живот, болит спина, что-то давит в попу. Сейчас я разорвусь пополам и истеку кровью. Я умру на полу в ванной, как наркоманка от передоза, но это не страшно. Все лучше, чем это — эта пытка, этот ад. Я готова умереть. Нас находит Винни. Мы так и лежим на полу в ванной. Я сумела дотянуться до полотенец, и мы завернулись в них, как в одеяла. Я боялась, что она замерзнет — ну, моя дочка. Прижимала ее к себе, кожа к коже, чтобы она грелась об меня. Она немного поплакала, потом перестала — а потом как взглянет на меня прекрасными васильковыми глазами, и я поцеловала ее, поцеловала ее крошечное личико, ее кулачки. Моя дочка. Моя малышка. Мия. Адам — Ну как, сыграем в «да-нет»? — Я сюда не играть пришел. — Тогда зачем, а? — Хочу, чтобы ты от меня отстал. Оставь нас с бабушкой в покое. — Твоя бабка — она вечно дома торчит, правда? Сидит на стуле в кухне. Особенно не двигается, да? Очень даже легкая мишень. В задней стене дома есть окно. По другую сторону забора — соседский дом. В нашу сторону смотрят сотни окон. И каждый день в почтовый ящик падает записочка. — Вот это мне и надоело. Хватит дурацких у гроз. Она тут ни при чем. Это наше с тобой дело. Так давай его и уладим, по-честному, как полагается. Это я на словах такой храбрый, на самом деле мне страшно, но с такими, как Джуниор, по-другому нельзя. У таких сначала слова, а потом у же дела. — Хочешь — будем драться, но сначала я хочу, чтобы ты мне ответил на кое-какие вопросы. Зачем ты пялишься на людей? Что ты пишешь в своей коей книжке? Зачем ты написал там про меня? — Правду? — Правду. — А что я за это получу? — Отзову ребят. Перестану наблюдать за домом. — С чего мне тебе верить? Будешь торчать там по прежнему. — Торчать там? Глядеть, как твоя бабка коптит себе легкие? Знаешь, смотреть, как краска сохнет, и го приятнее. — Честное слово? — Я же сказал. Честное слово. Его шестерки смотрят на нас. Воздух так и звенит, им интересно, чем все кончится, они готовы наброситься на меня, стоит мне сделать первый шаг. — Так давай сядем, — говорю, — и поговорим как мужчина с мужчиной, без посторонних. Мы на заброшенном складе. Джуниор с шестерками развели в углу костер, обставленный старыми ящиками. Мы садимся в метре друг от друга. Джуниор наклоняется ко мне, в его глазах вспыхивает пламя. — Ну, рассказывай. Что ты там наплел? «Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда». Может быть, Джуниору можно? Он все равно не поверит, и какая ему разница — не будет мучиться годами, как мама, потому что сегодня его последний день. Собираюсь с духом. — Когда я смотрю на человека, то вижу число. Это дата его смерти. Я понимаю, звучит по-дурацки, но это правда. Я их всегда видел. Ничего не могу с этим поделать. — Значит, и мою дату видишь? — Играет со мной, хочет, чтобы я думал, будто он мне верит. — Угу. — И записал ее в свою книжку. Это то число, которое я видел? — Угу. — Сегодня. Молчу. Полдесятого, темно и холодно. По ржавой крыше барабанит дождь. Джуниору осталось два с половиной часа — и все. Непохоже как-то. Все его шестерки тут. Их четверо, а я один. Джуниор озирается и раскидывает руки. — Ну, и где, спрашивается, — а, чел? Как это будет? Мне жутко. Дурдом какой-то. — Как это будет, Адам? Я все читал — читал, что ты там пишешь. Нож, кровь… Кто это будет? Здесь никого нет — только мы. Никто не хочет со мной драться — только ты. Это ты? Сам, что ли, меня убьешь? Сначала он надо мной прикалывается, но потом голос у него становится серьезный, он облизывает губы, в глазах появляется еще что-то, кроме числа. Ему страшно. Может быть, так же страшно, как и мне. Не хочу я его убивать. Он мне не нравится. Он дерьмо собачье, я мечтаю от него отвязаться, но убивать его не хочу — я вообще никого не хочу убивать. Хочу, чтобы часы перестали тикать. Хочу, чтобы время замерло. Хочу, чтобы числа исчезли. Жар от огня припекает мне щеку. Кто-то подбрасывает в него доску. Из-под нее летит куча красных угольков — миллион искорок в темноте. — Пойду я, — говорю я и встаю. — Джуниор, я пришел сюда драться с тобой, но драться я не хочу. Я сказал тебе правду, все как есть, и теперь можешь оставить меня в покое. Как договаривались. Да? Он дает знак остальным — и они надвигаются меня, хватают сзади, заламывают руки за спину. — Я человек слова. Я отстану от твоей бабки. Но не думай, что тебе это просто так с рук сойдет. Ты сам сказал, что пришел драться, вот я и буду драться с тобой по-честному. Обыщите его. Я брыкаюсь, но от его шестерок не отбиться. Они вцепляются в меня, охлопывают с ног до головы, роются в карманах. Ну и, конечно, находят нож. Я его не прятал — хотел, чтобы был под рукой, засунул за ремень, чтобы не искать, когда понадобится. — Ты принес нож. — Самозащита, чел. — Я не вооружен. — Джуниор показывает пустые руки. — Я тебе не верю. Не может быть, чтобы нож был только у меня. Джуниор выворачивает карманы, распахивает куртку, чтобы показать, что там ничего нет. Блин, единственный нож был у меня. А теперь я беззащитный, весь как на ладони. — Ты пришел с ножом. Ты пришел меня убить. — Джуниор придвигается и тычет пальцем мне в грудь. — Так вот, я тебе не дамся. Ничего у тебя со мной не выйдет. Завтра возьмешь свою книжку и вычеркнешь мое число, потому что сегодня я никуда не денусь. Ты облажался. Больно бьет меня в живот. — Это ты сегодня влипнешь по самое не могу, лошара. Еще раз бьет меня — под ребра. Еще раз. Еще. Пытаюсь держаться, но руки у меня заломлены за спину, отбиваться нечем. Потом он бьет меня по лицу. Губа трескается, хлещет кровь. От ее запаха меня снова накрывает давний кошмар. — Хватит, Джуниор, ты говорил, драка будет честная! Чей-то голос — того парня, который меня обыскивал. — А пошел ты. — Он уже хорош, сам погляди! — Я сказал — пошел ты! — Ты чего, совсем оборзел?! Еле слышу, что они говорят. Голова свесилась, ноги подкашиваются. Если бы шестерки Джу ниора меня не держали, я бы уже валялся на полу. Джуниор не останавливается. Завелся. Опять бьет живот, и меня рвет кровью. Он меня убивает. Нож ему не нужен — обойдется кулаками. — Брось его! Еще удар. — Я сказал — брось его! Ничего не вижу. Глаза заволокло красным. Болтаюсь у них в руках — и вдруг падаю. Раздается крик, оглушительный яростный вопль, и кто-то бьет меня в плечо, и я валюсь набок. Потом слышно кряхтение, шарканье, возгласы, голоса без слов, и глаза у меня заволакивает уже не красным, а черным. Костер трещит, когда я в него падаю. Руки и ноги не слушаются. Не могу выбраться. С усилием открываю глаза и вижу, как летят вверх искорки, мелкие огненные точки — они поднимаются выше, выше, выше… Вижу сквозь пламя отблеск клинка, изумление в глазах Джуниора, и его число вспыхивает, словно неоновая реклама. Зажглось — погасло. Зажглось — погасло. Зажглось — погасло. Кто-то кричит. Пламя лижет мне лицо, наполняет ноздри запахом спекающейся плоти. Кто-то кричит. Это я. Сара Первые несколько дней проходят в мирной молочной дымке. Если Мия пищит, я ее кормлю. Для этого приходится брать себя в руки — когда она присасывается, больно, аж искры из глаз, но через несколько секунд боль проходит, и молоко, словно волшебное зелье, околдовывает и ее, и меня. Она становится как пьяная — тепленькая, довольная, сонная. Все тело обмякает, руки свисают по бокам, чуть-чуть двигается только ушко — это она сосет, ровно, ритмично, раз-два-три-пауза, раз-два-три-пауза. А я погружаюсь туда, где есть только мы с ней и больше ничего, — в мягкий, теплый, молочный мирок. Я и не думала, что будет так. Да и откуда я знала? Оказывается, можно полюбить человека так самозабвенно с самого первого взгляда… Как я. Да, я люблю ее. Она была во мне, а теперь стала самостоятельной — отдельная личность, — и я ее люблю. Я ненавидела свою жизнь — от и до. Меня тошнило от того, что я — это я. Но все это прошло, миновало навсегда, и я стала тем, кем стала. Хотела стать новым человеком — вот, пожалуйста. Я — мама Мии. Адам Я как снеговик на солнце. Пол-лица растаяло. Размазалось. Лишилось подробностей. Когда я в первый раз вижу себя в зеркале, то не ору и не плачу, а просто стою и смотрю, пытаюсь угадать себя в этом лице. Отворачиваюсь и смот рю опять, надеюсь, что теперь все будет иначе, надеюсь, что произошло чудо и я снова «нормальный». Никаких чудес. У меня шрамы от ожогов. Таким я буду всегда. Приходят полицейские, задают всякие вопросы, но я не хочу разговаривать. Закрываю глаза. Держу рот на замке. И они уходят. Слежу, чтобы и занавески вокруг койки были задвинуты. Не хочу никого видеть, не хочу, чтобы кто-нибудь видел меня. Когда приходят медсестры, я на них не смотрю. Еще мне не хватало сейчас видеть чьи-нибудь числа. Пару недель у меня это получается, но однажды медсестра забывает как сл едует задвинуть занавески, и вот мальчишка с соседней койки смотрит в щель, как я подношу к лицу зеркало. Он младше меня, ему лет одиннадцать, — бледный, тощенький, совсем без волос. Такое я уже видел. Он после химии, как мама. Ловлю его взгляд, но мальчишка не смущается, не отводит глаза, а смотрит прямо на меня и спрашивает: — Что с тобой случилось? Не хочу с ним разговаривать. Ни с кем не хочу разговаривать, а особенно с очередным «двадцать седьмым». Он-то как раз «двадцать седьмой». Лежит тут, бедняга, по уши накачанный своей химией, а число его говорит мне, что его вот-вот прихлопнет вместе с остальными. Притворяюсь, будто не слышу его, но он только повторяет погромче: — Что случилось? Похоже на ожог. — Пристал, как пиявка. — Упал в костер, — бурчу я в конце концов. А сам думаю: «Ну вот, я все тебе сказал. Заткнись и отвали». Он кивает. — Я Уэсли, — говорит он. — Рак, как у Джейка вон на той койке, только у него почки, а у меня лейкемия. В крови. Я ничего не отвечаю, а он решает, что это я его типа приглашаю к разговору, и я и глазом не успеваю моргнуть, как он отпинывает одеяло, слезает с койки, отодвигает мои занавески и пристраивается на краешке матраса. — А там Карл, — тихо говорит он, показывая подбородком на мальчика напротив — обе ноги в гипсе и подняты кверху. — Авария, — шепчет Уэсли. — Папа и брат погибли. — Ой, блин, — говорю я. — Ага. Карл смотрит в нашу сторону, но на самом деле нас не видит. Глаза у него стеклянные — только число я все равно засекаю. Он умрет завтра. — Чел, ему худо. Совсем худо, — шепчу я Уэсли. — Да нет, — говорит он. — Выглядит плохо, но на самом деле идет на поправку. Только ноги поломаны. Остальное все в порядке. Похоже, Уэсли внимательно слушал, что говорят врачи, только вот они ошибаются. Числа не меняются. Они не врут. Уж я-то знаю. Днем навестить меня приходит бабуля. — Баб, забери меня отсюда. — Что, крыша слегка поехала? Еще бы. Она принесла мне кулек мятных конфеток и сама вовсю их трескает. — Я тут совсем с ума сойду. — Понижаю голос и маню ее пальцем, она наклоняется поближе. — Из- за чисел, баб. Сплошные числа. Тут кое-кто долго не протянет. Тут бабуля перестает жевать и глядит мне пря мо и глаза. — Вон тот мальчонка с задранными ногами. Он завтра концы отдаст, а больше никто этого не видит. Думают, у него все тип-топ. Даже не смотрят особенно. — Ты уверен? — А то! Я бы иначе не говорил! — Сообщи кому-нибудь. — Да ты что! — Ну… — Баб, от этого ничего не изменится. Как у мамы и Джуниора — ничего же не изменилось. — А вдруг на этот раз? — Баб, я всю жизнь их вижу. Числа не меняются. Я мог бы сдохнуть в костре, но не сдох, потому что число было не мое. А Джуниора могли только поцарапать ножом, а получилось вот как. Зарезали, и все. Я видел его число. Оно раз и навсегда. Никто его не изменит. — Попытка не пытка! Я поговорю с докторами. Все равно надо тебя отсюда забирать. По- моему, тебе не стоит здесь находиться. Она поднимается и идет искать, с кем поговорить, а конфеты уносит с собой. Вечером, когда дежурная сестра в последний раз обходит палаты перед отбоем, я ее останавливаю. — Посмотрите Карла, пожалуйста, — прошу я. — Естественно, — говорит она. — Я всех посмотрю. — Последите за ним сегодня повнимательнее, хорошо? Она глядит на меня, словно у меня шарики за ролики зашли, потом подтыкает одеяло в ногах. — Не переживай за него. Он поправляется. Когда в палате гасят свет, я оставляю лампочку у изголовья и остаюсь сидеть. Даю себе слово глаз с Карла не спускать, решил, подниму шум, если заподозрю неладное. Как только чувствую, что задремываю, щиплю себя изо всех сил. На минуту-другую это меня будит, но потом я все-таки засыпаю и ничего не могу с этим поделать. Рывком просыпаюсь оттого, что в палате горит свет и вокруг койки напротив толпятся белые халаты и кто-то задергивает занавеску. — Что случилось? Что? — кричу я, но никто меня не слушает. Уэсли с Джейком спят, хотя в нескольких метрах от них все так и носятся, а остальные смотрят только на Карла. Потом врачи и медсестры молчат, как воды в рот набрали. Даже Уэсли не сумел выяснить, что случилось. — Наверно, все совсем плохо, — говорит он мне. — Кто-то с чем-то промахнулся, ошибся, иначе бы нам сказали. Он не знает, а я-то все видел, когда врачи бегали вокруг Карла и пытались его спасти, видел л ужу крови из-под занавески, ножницы, которые в суматохе запихали под койку Похоже, Карл сам нашел выход. Весь день только об этом и думаю. Больше ни о чем не получается. Если бы я не спал, то поднял бы тревогу раньше. Его могли спасти. Знал же, что будет беда, и должен был до кого-то докричаться. Это я во всем виноват. Его койка теперь пустая. Слезаю со своей и иду туда. — Прости, братан, — шепчу я. — Подвел я тебя. Думаю, бабуля верно говорила: если как следует постараться, число можно изменить. Если бы я не спал, то видел бы, как Карл сделал свой ход, и все было бы иначе. Теперь я думаю обо всех «двадцать седьмых». Они еще живы. Если я предупрежу их, заставлю себя выслу шать, вероятно, погибнут не тысячи и не миллионы. Может быть, я хоть кого-то да спасу. Даже если всего несколько человек — дело того стоит, правда? Осталось совсем немного, пора рассказывать. Только как заставить себя слушать? И что я должен рассказать? Сара Она все плачет и плачет. Не унимается. Все началось ни с того ни с сего — однажды вечером она начинает плакать. Даю грудь — не помогает. Переодеваю — тоже ничего не меняется. Беру на руки, прислоняю к плечу и хожу с ней кругами по комнате. Проходит целая вечность, и она наконец засыпает: вымоталась, вот и отрубилась. Кладу ее в ящик, где я устроила ей постельку, и падаю на кровать. Ее плач еще звенит у меня в ушах, долгим эхо отдается от стен. Сворачиваюсь клубочком, зажимаю уши, чтобы отгородиться от него. Наверное, я засыпаю, но не знаю, сколько удалось проспать. Знаю только, что ее плач ворвался в мои сны и выволок меня на поверхность. Машинально протягиваю руку потрогать Мию. Кожа у нее так и пылает и влажная от пота. Пробую все, что знаю: кормлю, переодеваю, пою, укачиваю. А она плачет, и плачет, и плачет. Винни стучит в дверь и входит. — Что у вас тут? Вижу, свет горит. Ну и услышал, да. Вот принес тебе чайку. — Который час? — К пяти. — Утра? — Ага. — Вин, мне ее не успокоить! Она плачет и плачет! — Голос у меня тоненький и дрожащий. — Дай ее сюда. Подержу, пока ты пьешь чай. Давай подумаем, что делать. Берет у меня Мию: — Господи, Сара, она прямо полыхает! — Ну да. Вин, что делать? Что мне делать? — Знаешь, отвезем-ка ее в больницу, в приемный покой. — Нельзя! Там потребуют удостоверение, адрес и вообще! — Надо показать ребенка врачу. Нельзя ее так оставить. Скажи, забыла удостоверение дома, а номер не помнишь, выдумай адрес. Все будет нормально. Посмотрят на нее и полечат. Она вон к акая крохотуля и болеет, не звери же они. По ехали. Одевайся. Пойду найду ключи от машины. У нас нет автомобильного сиденья для Мии, поэтому я сажусь назад и держу ее на руках. — Едь медленно, — говорю я. — Ясное дело. Больница вся белая и сверкает. Я уже месяца три из дому не выходила, у меня от всего этого голова кругом идет. Все такое чистое, большое, деловитое. Гляжу на себя: заляпанный свитер поверх футболки, спортивные штаны. Домашние тапк и на босу ногу. Вид такой, будто я спала в одежде. — Имя, фамилия? — Салли Харрисон. — Удостоверение личности, пожалуйста. — Ой, боже мой, я его, кажется, дома забыла. Так спешили… Регистраторша смотрит на меня в упор, под няв бровь. — Вы не чипированы? — Нет. — А ребенок? — Нет. Без предъявления удостоверения личности могут отказаться лечить. Гляжу на нее, не пони мая, куда она клонит. — Пожалуйста… — говорю я. Бровь задирается еще выше, но потом регистраторша вздыхает и расспрашивает дальше. Даю ей выдуманный адрес и телефон и рассказываю о симптомах Мии все, что знаю. Ждать приходится всего двадцать минут, потом медсестра ведет нас в смотровую. Туда приходит врач — совсем молодая женщина, но под глазами у нее серые круги, а светлые волосы вылезают из растрепанного хвостика. — Давайте поглядим на вашу малышку. Ее кладут на белый матрасик за прозрачной загородкой, как в аквариум, и осторожно раздевают. — Когда у нее поднялась температура? — Часов двенадцать назад. И с тех пор она плачет, с перерывами. — Грудь берет? — С тех пор, как начала плакать, — нет. Они осматривают каждый дюйм, проверяют и глаза, и уши, и рот, бережно сгибают и разгибают руки и ноги. — Похоже, у нее инфекция в пупочной ранке. Видите, тут покраснение и отек. Теперь, когда врач мне все показывает, я и сама вижу. Кожа на животике вокруг остатков пуповины вспухла и воспалена. Боже мой, как же я проглядела? Какая я мать после этого?! Больно ей, вот и плачет! — Сейчас мы дадим антибиотик. Не успеваю я ответить, как они делают ей укол в ногу. Потом достают из целлофановой обертки еще один шприц. — Она ведь еще не чипирована? — Нет, но… — Это обязательно. Врач коротко косится на меня, и я понимаю, что спорить бессмысленно. Если бы я и хотела, все равно уже поздно. Игла уже вонзилась, на шприц уже нажали. — Пойдемте в палату, там мы заполним историю болезни. — В палату?.. Инфекции в этой части тела довольно опасна. Иногда они приводят к столбняку, поэтому сегодня мы подержим ее здесь и понаблюдаем, как она реагирует на терапию. Подержим здесь?! — А… а нельзя просто дать ей лекарство? Мы бы не хотели оставаться. У нас дела… — Нужно ее обследовать. Для такого маленького ребенка столбняк смертельно опасен. Мы не можем рисковать. Да и у вас такой вид, что вам пора отдохнуть. Можно на день поместить вас в палату матери и ребенка, если хотите, найдем одноместную. Такое ощущение, что все вырвалось из-под контроля. Врачи ее заполучили и не желают отдавать. Поймали. Чипировали. При мысли, что ей в тело вживили микрочип, мне становится худо. Я не хотела, чтобы с ней так поступали. Не хотела чтобы ее пометили, заклеймили и всю жизнь держали под колпаком. Правда, если я и дальше буду гнуть свою линию — забытое удостоверение, вымышленное имя, чужой адрес, — ничего плохого нам не сделают, так ведь? Гляжу на животик Мии, на туго натянутую, блестящую больную кожу, и понимаю — выбора у меня нет. Адам Выписывать меня не хотели, но я все равно ухожу. Не могу здесь оставаться. Свихнусь к чертовой матери. Бабуля приносит мне чистую одежду, и я одеваюсь, пока медсестра учит бабулю, что делать с моим лицом. Потом можно идти. Когда я подхожу попрощаться к Уэсли, его тошнит в тазик. Он поднимает руку, но говорить не может. — Держись тут, Уэс, — говорю. Так хочется сказать ему — бросай свою химию, порадуйся жизни, пока можно. Он же «двадцать седьмой», ему всего-то неделя осталась. Но когда я начинаю думать, с какого конца мне нужно браться, чтобы все изменить, изменить судьбу «двадцать седьмых», мне приходит в голову, что химия ему очень даже нужна: может, протянет чуть дольше. Вот я и молчу и выхожу из палаты. Не могу удержаться, бросаю взгляд на койку, где лежал Карл. Теперь там кто-то другой, и на моем месте тоже будет кто-то другой. Непрерывный конвейер больных и увечных, кто-то поправится, кто-то нет, но, когда я думаю о Карле, на сердце становится тяжело. Это я виноват. Надо было всего-навсего не спать. А я его подвел. — Что тебя гложет? Ты же вроде бы хотел домой? — Да ничего. Просто… место такое. — Ты сделал все, что мог, — говорит бабуля, прочитав мои мысли, — и я тоже. — Значит, мало старались. — Прекрати самобичевание. Пошли отсюда скорее. Не ожидал, что ходить будет так трудно. Пролежал семнадцать дней, и ноги отключились. Коридоры никак не кончаются. — Тут слева как раз автобусная остановка. Адам… Адам! Голос ее замолкает — и я больше ничего не слышу. В побитую старую тачку на парковке садится девушка. На плечах у нее куртка, рук не видно. Ей помогает какой-то высокий тощий тип. Он заслоняет ее от меня, но я ее сразу узнал. Это Сара. Она что-то сделала с прической, сбрила половину волос, но это она. Силы небесные! Она! Стою как дурак, гляжу, как она забирается на заднее сиденье. Тощий закрывает дверь, обходит машину, открывает водительскую дверь, и тут я вроде как просыпаюсь. Она уезжает! Еще минута — и ее здесь не будет! Что же делать? — Адам! Куда ты, черт побери?! Иду к парковке, потом перехожу на бег. Тощий имел машину, они отъезжают. Нужно перехва тить их у шлагбаума. Там им придется остановиться, чтобы их выпустили. Машина едет медленно, и я успеваю доковылять до выезда раньше. Машу водителю, чтобы притормозил. Он пугается, но шлагбаум все равно еще закрыт. Останавливает машину, опускает стекло с пассажирской сто роны и наклоняется к окну. — Чего, братишка? — спрашивает он. Гляжу на заднее сиденье. Подголовник все заслоняет. — Я просто хотел… простите… Сара? Она передвигается в сторону, и я вижу ее лицо. Это точно она, это ее лицо было у меня в голове с утра до вечера, это его я вспоминал перед сном. Она ахает, челюсть у нее отвисает, и тут я вспоминаю, какое лицо теперь у меня самого, как она, наверное, перепугалась, когда меня увидела. Прикрываю щеку рукой. — Страшно только с виду, на самом деле… — начинаю я, но тут Сара отворачивается и кричит: — Винни, поехали отсюда! Поехали скорее! Быстро! Быстро! — Сара! Шины визжат по бетону — Винни нажимает на газ, и машина проезжает вперед метра два. Шлагбаум, как всегда, не спешит подниматься. Я хватаюсь за машину и наклоняюсь к заднему окну. Сара по-прежнему кричит, но когда видит меня, замолкает и забивается в дальний угол. Едва шлагбаум чуть-чуть поднимается, как Винни уже выезжает. Металл ускользает у меня из-под пальцев, и я застываю в полном обалдении. Прямо как в первый раз, когда она меня увидела, только хуже. Почему она так меня боится? Кто она на самом деле, кем она меня считает? — Адам! Оборачиваюсь. На тротуаре стоит бабуля и смотрит на меня. Медленно ковыляю к ней. — Это еще кто? — Да так, девушка знакомая. — Чего это она так? — Ненавидит меня. Боится. Бабулино лицо темнеет. — Боится? Что ты ей сделал? — Ничего я ей не делал. Она что-то про меня знает, или ей кажется. — Про вас сплетничали? Распускали слухи? — Да нет, ничего такого. Она так с тех пор, как мы познакомились, с первого дня в школе. — И тут до меня наконец доходит, и, когда я говорю ни вслух, становится ясно — так и есть. — Она не как все. Она вроде нас с тобой. У тебя — ауры. У ме ня — числа. И у нее что-то есть. Она что-то зн ает. Бабуля не смеется. Не думает, что я спятил. Лезет в сумку, достает сигарету, потом закуривает, глубоко затягивается и выпускает длинную ст руйку дыма прямо в табличку: «На территории больницы курение запрещено. Штраф 200 евро». — Тогда, сынок, надо бы тебе ее разыскать, — Говорит она. — Найди-ка эту девочку, и пусть она расскажет тебе, что знает. Сара Это был он! И лицо у него стало как лицо из моих снов. С одной стороны — все в шрамах, будто оплавленное. Откуда я, спрашивается, знала, что это идеальное лицо будет в ожогах? Откуда я знаю, что увижу его еще раз — во время другого пожара? Я думала, вот рожу, и страшные сны кончатся. Они начались вместе с Мией — первые сны стали сниться мне еще до того, как я узнала, что забеременела. Мия каким-то образом навлекла их на меня, и я думала, может, это ее сны, и, когда мы разделимся, они останутся у нее. Но она передала их мне. В ту же ночь, когда мы вернулись домой из больницы, мне опять снится сон. На этот раз я вижу, что весь город лежит в руинах: дома превратились в груды обломков, в мостовой трещины, такие широкие, что не перепрыгнешь, трупы на улицах, мертвецов выкапывают из-под завалов. А я могу думать только о Мии. Ее со мной нет. Надо до нее добраться. Я силой заставляю себя проснуться. Где она? Боже мой, где мой ребенок? Руки слепо шарят кругом. Нащупывают ее макушку, мягкую и теплую. Она здесь, спит в своем ящике. Просто сон. Это не взаправду. Все в этом сне наперекосяк, так не может быть. Я в жизни глаз с Мии не спущу. Это злые шутки подсознания, вот что. Оно берет мои самые главные страхи, выворачивает их наизнанку и предъявляет мне. Вот только… вот только клочки кошмара складываются словно мозаика. Мия. Адам. Я. В этом есть какая-то неизбежность. Это невыносимо. Одной, в темноте, мне со всем этим не справиться. Я снова тянусь вниз и беру Мию к себе в постель. Я ее разбудила. По-моему, раньше я никогда так не делала. Всегда разрешала ей спать в собственном режиме. Но вот она не спит и не плачет. Кладу ее к себе на колени. Ласково беру за руки, она вцепляется мне в большие пальцы, и мы смотрим друг на друга, прямо в глаза, и долго-долго молчим. — Я тебя никогда не брошу, — говорю я ей наконец. — Я тебя никогда не брошу. И жду, что она скажет мне в ответ то же самое. Наверное, после родов у меня слегка поехала крыша. От Мии у меня размягчились мозги, размазались все границы. Если бы она сейчас сказала мне: «Мама, я тебя никогда не брошу», я бы даже не удивилась. В мире, размытом от молока и недосыпа, такое вполне может быть. Она ничего не говорит. Смотрит, смотрит, смотрит. Постепенно веки у нее тяжелеют, не удержать. Несколько минут они трепещут, а потом закрываются. Дышит ртом, каждый выдох умилительно натужный, она чуть ли не храпит. Кладу ее на матрас себе под бок. Что бы ни случилось, что бы ни готовило нам будущее, у нас есть настоящее — мы с Мией лежим лицом к лицу, близко-близко, дышим одним и тем же воздухом, делим на двоих одну и туже дремоту — и мне этого довольно. У нас есть настоящее. И пока нам больше ничего не нужно. Я снова засыпаю, и теперь малышка плачет, и я тоже плачу. Нас окружила огненная стена. Мы здесь погибнем, сгорим заживо. На себя мне плевать, но Мия… Это невозможно! Я прикры ваю ее своим телом, пытаюсь защитить. Пламя подбирается ко мне. Одежда от жара вплавляется в кожу. — Сара! Сара! Кто-то трясет меня за плечо. Это он. Адам. Пытается что-то мне сказать, но кругом все с грохотом рушится. Я ничего не слышу.
|