Действие 2. 3 страница
– Верн? – вопит с кухни матушка. – Bep -нон!
Четыре
– Вер -нон? – Чего еще? – ору я в ответ. И ни хуя она не отвечает. Это, наверное, у всех матерей от рождения: ей просто захотелось вспомнить, как звучит твой голос. На каких, блядь, нотах. Если ты ее потом попросишь повторить, что ты ей сказал, она ни полслова не вспомнит. Нужно только, чтобы звук был правильный. Как из жопы. – Вер- нон. Я затворяю дверь шкафа и иду через холл в кухню, где вокруг стойки разыгрывается знакомая до боли сцена. Матушка на кухне возится с плитой, Леона составляет ей компанию. Брэд Причард сидит на ковре в гостиной и притворяется, что никто не видит, что палец у него в жопе чуть не по самый локоть. А все притворяются, что и впрямь ничего не видят. Таковы люди – а я вам что говорил? Им не хочется марать свои вечно, блядь, зеленые жизни, открывши рот и сказав: «Брэд, да вынь ты наконец свой сраный палец из анального отверстия», ни хуя подобного, они вместо этого лучше просто притворятся, что их здесь нет. Точно так же они умудряются делать вид, что не имеют к царящей в городе скорби никакого отношения. А все равно, блядь, не выходит. И ребра их плотно сжаты железным обручем тоски. Единственный человек, на котором глаз отдыхает, – это Пам: выбросилась, как кашалот на берег, на старый папашин диван в темном конце комнаты. И из-под складок ее попоны уже появился положенный «сникерс». Я иду на кухонную сторону стойки, где Леона никак не перейдет к главной цели своего визита: к очередным понтам. Сперва она должна выбить все козыри у матушки, а потому ее медовый голосок скользит как по накатанному, то вверх, то вниз: «Ой, как здорово, уау, Дорис, ой, какая прелесть», как пароходная сирена в тумане. Потом, когда матушка наконец выдыхается, она ходит с туза. – Да, кстати, я тебе говорила, что наняла горничную? Рот у матушки разъезжается гармошкой. – Ой, ооой. А теперь задержи дыхание и жди второго. Джордж выпускает супертонкую струйку дыма у Бетти поверх головы, они сидят и делают вид, что смотрят телевизор, но их супермягкие улыбки суть недвусмысленное свидетельство: они знают, что еще у Леоны в рукаве. Матушка просто наклоняется к духовке, и все. Будет куда сунуть голову, если еще чем-нибудь вовремя не оглоушат. На носу у нее набухает капелька пота. И – тссык – на коричневый линолеум. – Ага, – говорит Леона, – она выходит на работу, как только я вернусь с Гавайев. Дом содрогается от облегчения. – Не может быть, что – опять в отпуск? – спрашивает матушка. Леона откидывает волосы на спину. – Тодду хочется, чтобы я ни в чем себе не отказывала, пока я молодая. А то. Моложе не бывает. – Черт, но не сегодня же, – доносится из гостиной голос Джордж. Что значит: ша, конец понтам. – Я понимаю, как я тебя понимаю, – говорит Бетти. – Такое впечатление, что дальше уже некуда, и вдруг – бабах! – О господи, я понимаю. – Шесть фунтов как одна унция, а я ее видела всего-то на прошлой неделе. Шесть фунтов за неделю! – Слова вылетают у нее изо рта в густом клубе дыма, и она разгоняет их по комнате рукой. Бетти отмахивается от тех, что пришлись на ее долю. – Все из-за диеты, из-за этих ее крабов, – говорит Леона. Пам хрюкает что-то неразборчивое из полумглы. – Я понимаю, – говорит Бетти. – А почему она решила отказаться от Часовых Веса? – Милочка, – говорит Джордж, – Вейн Гури очень повезло, что эти чертовы шорты еще не лопнули прямо у нее на жопе. Я вообще не понимаю, какой ей смысл пытаться с собой что-то сделать. – Это Барри ее припугнул, – подает голос Пам. – Дал ей месяц на то, чтобы мясо больше не висело, а если нет, только она его и видела. Джордж задирает голову вверх, так, чтобы слова летели по навесной траектории, через голову Пам. – Тогда нечего и думать о Притыкине – ей нужна система Вилмера. – Но, Жоржетт, – выглядывает из кухни матушка, – в моем случае Вилмер не сработал – пока, по крайней мере. Леона и Бетти переглядываются. Джордж тихо кашляет. – Сдается мне, Дорис, что ты не слишком-то строго ее придерживалась. – Ну, я, конечно, еще не успела в ней окончательно разочароваться, вы же понимаете… Да, кстати, а я вам говорила, что заказала холодильник – новый, поперечной системы? – Уау, – говорит Леона. – Специальное Предложение? А цвет какой? Матушка скромно роняет глаза в пол. – Ну, в общем, миндальный на миндальном. Нет, вы на нее только посмотрите: раскраснелась, вся в поту, под шапочкой старых добрых светло-коричневых волос на собственной старой доброй светло-коричневой кухне. А внутри все ее органы вкалывают как сумасшедшие, пытаясь переработать желчь в земляничное молочко. А снаружи ее светло-коричневая жизнь увивается бессмысленными кольцами вокруг веселенькой красной загогулины на ее платье. Я напоминаю ей о своем присутствии – из той части кухни, где у нас стиральная машина. – Ма? – А, вот и ты. Иди-ка спроси у этого телевизионщика, не хочет ли он стаканчик коки, там, снаружи, наверное, градусов девяносто[4], не меньше. – У того, который одет как Рикардо Мандельбаб? – Ну, он много младше Рикардо Монтальбана – правда, девочки? И симпатичнее… – Хнфф, – доносится с дивана. Джордж перегибается вперед, чтобы заглянуть матушке в глаза. – Ты же не собираешься приглашать совершенно незнакомого человека в дом? Вот так вот – взять и пригласить? – Ну, Жоржетт, ведь ты же знаешь, что жители Мученио славятся своим гостеприимством… – А-га, – фыркает Джордж. – Только что-то я не слышала, чтобы кто-то из той группы поддержки, у которой в прошлый раз сломался здесь автобус, сильно рвался вернуться в наши края. – Ну, это ведь совсем другое дело. Все девочки, за исключением Пам, поджимают губки и переглядываются. Джордж аккуратно прочищает горло. Брэд Причард наконец закончил трудиться над собственной задницей. Засим последует целая пантомима из множества разнообразных и ненужных жестов, в результате которой палец все равно окажется у него в носу. Выходя из кухни, я встречаюсь с ним глазами, указываю себе на задницу и смачно облизываю палец. – Мм- ам, – верещит он. Беула-драйв разбухла от жары. Я тащусь к стойке с лимонадом, которую соорудили соседские детишки на подъездной дорожке к дому номер двенадцать; за информацию о репортере они просят пятьдесят центов, и я бреду обратно, чтобы обследовать красный фургон под Лечугиной ивой. Мой нос расплющивается о заднее стекло. Под сиденьем – коробка из-под готового завтрака, а в ней половинка коричневого яблока. На полу какие-то проволочки. Растрепанная книжка под названием «Хорошая идея в масс-медиа». Потом – голова Ледесмы; покоится на паре старых башмаков. Он лежит на полотняном матрасике, глаза закрыты, тело расслаблено и все в поту. Как только я фиксирую на нем взгляд, он вздрагивает, как заяц. – Т-твою мать! Он приподнимается на локте и принимается тереть глаза. – Эй, командир, дверь у нас с другой стороны. Переправив на ходу беглого плюшевого мишку на Лечугину лужайку, я огибаю фургон. В лицо мне ударяет густая потная волна, стоило только открыть дверцу. Лицо у этого типа какое-то смурное. Явно за тридцать. Матушке он, судя но всему, чем-то глянулся, но я бы на ее месте был с ним поосторожнее. – Вы прямо в фургоне живете? – спрашиваю я. – Ц-ц, в мотеле ни одного свободного места. Кроме того, надо же дать моей корпоративной Амекс[5]хоть немного передохнуть. Он сгребает одежду, и по полу раскатываются какие-то стеклянные флакончики. – Мать просила вам передать, что вы можете зайти к нам и выпить кока-колы. – Я бы с гораздо большим удовольствием воспользовался вашей ванной. И чего-нибудь перекусил. – У нас есть радостные кексы. – Радостные? – Во-во. Натягивая на себя комбинезон, Ледесма сгребает пригоршню флакончиков и заталкивает их в карман. Глаза у него черные и быстрые, и он явно меня изучает. – Сегодня твоя мама пережила настоящий стресс. – Бывало и хуже. Он смеется, как астматик закашлялся, «кхеррерр, хррр», и шлепает меня по руке. Типа, как папаша делал, когда играл в друзей. Мы идем через улицу, потом по нашей подъездной дорожке. У лавочки для желаний он останавливается, чтобы поудобней уложить в штанах яйца. Потом качает головой и смотрит на меня. – Верн, ведь ты же ни в чем не виноват, да? – А-га. – Не знаю, почему меня это настолько задевает, ц-ц. Все это дерьмо, которое на тебя обрушилось, и у меня никак не идет из головы мысль – ну разве это жизнь? – Вам хочется об этом поговорить? Он кладет мне руку на плечо. – Я просто хочу тебе помочь. Я просто стою и смотрю на свои «найкс». Если честно, моменты истинной близости не мой репертуар, особенно если ты только что видел этого типа голым. И отдаешь себе отчет в том, что следующим номером будешь трястись как шавка в каком-нибудь сраном телефильме, вот там тебе и будет и откровенность, и истинная близость. Мне кажется, он и сам почувствовал, что слегка переборщил. Он убирает руку с моего плеча, щиплет себя еще разок в промежности и склоняется над нашей лавочкой для желаний, которую совсем перекосило. – Вот, блин, – говорит он и распрямляется. – Вы что, не могли поставить ее где-нибудь на ровном месте? – А то! Конечно, могли – там, где она раньше стояла. В магазине. Он смеется. – С тебя причитается, большой человек по фамилии Литтл. Расскажешь мне всю историю с начала до конца. Мир просто тащится от неудачников. – Но мы же только что уделали помощника шерифа Гури. – Ц-ц, камера-то не работала. – Тогда вам лучше делать ноги из города. – Считай, что я просто выручил тебя, как неудачник неудачника. – Это вы-то неудачник? На этой моей фразе дверь миссис Портер приоткрывается; в щелку осторожно выглядывает Куртов нос и пробует воздух. – В этом мире нет никого, кроме неудачников и психов, – говорит Ледесма. – Психов, вроде этой толстозадой помощницы шерифа. Подумай об этом на досуге. Но мне, понятное дело, недосуг. Хочешь не хочешь, а трястись в этом сраном телике все равно придется, ни хуя не поделаешь, закон природы. Трястись и жрать говно за обе щеки. Ни секунды в этом не сомневаюсь, да и вы бы со мной согласились, если бы хоть раз увидели, как матушка смотрит по ТВ «Суд идет». «Ты только посмотри, как спокойно он держится, зарубил топором десять человек и съел их внутренности, и ему на все начхать». Лично я не вижу никакой логики в том, чтобы трястись, если ты ни в чем не виноват. Если вас интересует мое мнение, так мне кажется, что люди, которые не едят внутренности других людей, имеют полное право чувствовать себя спокойно. Так нет же, недавно до меня дошло, что судьи смотрят те же самые телешоу, что и моя родительница. И если тебя не бьет кондратий, значит, ты виновен. – Ну, я не знаю, – говорю я и поворачиваю к нашему крыльцу. Ледесма явно не торопится. – Не стоит недооценивать широкую общественность, Верн. Ей хочется видеть торжество правосудия. Вот и дай им то, чего они хотят. – Не понял. Я ведь ничего такого не совершил. – Ц-ц, а кто знает? Люди могут выносить суждения как опираясь на факты, так и не опираясь на факты. И если ты не выйдешь на авансцену и не нарисуешь свою собственную парадигму, кто-нибудь нарисует ее за тебя. – Что я нарисую? – Па-ра-диг-му. Никогда не слышал о парадигматическом сдвиге смысла? Вот, к примеру: ты видишь, как некий мужчина лезет рукой в задницу к твоей бабке. Что ты о нем подумаешь? – Ублюдок. – Именно. И тут тебе говорят, что туда забралась какая-нибудь смертельно опасная тварь и что этот человек, забыв о природной брезгливости, пошел на это, чтобы спасти бабке жизнь. Что ты теперь подумаешь? – Герой. Сразу видно, что он в жизни не встречался с моей бабулей. – Вот это и называется парадигматическим сдвигом смысла. Само действие ничуть не изменилось – все дело в той информации, на которую ты опираешься, прежде чем вынести суждение. Ты был готов урыть этого парня на месте просто потому, что не владел всей полнотой информации. А теперь ты с гордостью пожмешь ему руку. – Не уверен. – Я в переносном смысле, олух. – Он смеется и выбивает мне с полдюжины ребер. – Факты могут казаться черными и белыми, когда ты видишь их на телеэкране, но для того, чтобы они стали такими, целые команды профессионалов должны просеять горы абсолютно серого вещества. Тебе, как и любому рыночному продукту, нужно суметь подать себя. Тюрьмы битком набиты людьми, которые просто не сумели себя правильно подать. – Погодите, вы же слышали, у меня есть свидетель. Ледесма трогается в сторону крыльца. – Ага, и жирножопая помощница шерифа этим тоже страшно заинтересовалась. Общественное мнение колыхнется вслед за первым же психом, который ткнет пальцем и завопит: «Держи его!» Так что, командир, твоя задница – первый кандидат на этих выборах. Мы открываем скрипучую наружную дверь и окунаемся в кухонную прохладу. Матушка тут как тут, уже успела вытереть пот своей любимой лягушачьей прихваткой, и на щеке у нее – тесто от радостного кекса. Прочие старые прошмандовки сгрудились на заднем плане и держатся естественно. – Милые дамы, – с широкой ухмылкой говорит Лалли. – Так вот, значит, как вы тут устроились, покуда я, как раб, подыхаю на самом солнцепеке? – Ну, мистер Смедма… – открывает рот матушка. – Эулалио Ледесма, мэм. Образованные люди кличут меня просто Лалли. – Принести вам колы, мистер Ледесма? Что вы предпочитаете, диет или без кофеина? Матушке нравится, если в гости к ней заходят важные люди, вроде доктора или еще кого-нибудь в этом роде. Ресницы у нее трепещут, как умирающие мухи. Лалли опускает задницу на кухонную скамеечку и устраивается поудобней. – Нет, благодарю. Мне, если можно, простой воды, и, может быть, один из этих замечательных кексов. По правде говоря, у меня есть для вас сногсшибательная новость, милые дамы, если вам, конечно, интересно. – Разбудите меня кто-нибудь, когда он кончит, – раздается с дивана голос Пам. Лалли извлекает наружу стеклянные флакончики, наполненные чем-то вроде мочи. – Настойка сибирского женьшеня. – Он сует одну из них мне в руки и подмигивает. – Лучше всякой виагры. – Хи-хи, – шелестят девочки. – Итак, Лалли, – вступает матушка, – вы спите прямо в фургоне или… – В настоящее время именно так дело и обстоит – ни единого свободного мотеля отсюда до самого Остина. Говорят, некоторые особо любезные горожане пускают к себе на постой, но я, к сожалению, таковых пока не встретил. – Ну, в общем, – говорит матушка и оглядывается в сторону коридора. – То есть я хочу сказать… – Дорис, ты же не собираешься разрешить Вернону пить эту гадость, правда? Вот, полюбуйтесь: образчик отвлекающей техники старушки Джордж. Она вызывает у меня смешанное чувство. В смысле, я искренне рад, что она не дала моей родительнице вот так вот с ходу взять и пригласить Ледесму у нас переночевать. Но зато теперь все смотрят на меня. – Не беспокойтесь, это совершенно безвредно, – говорит Лалли. – И стресс как рукой снимает. Джордж смотрит, как я верчу в руках пузырек. Она прищуривается, а это, блядь, охуенно плохой признак. – Такое впечатление, что у тебя и в самом деле стресс, Верн. Ты на лето работу нашел? – Не-а, – говорю я и опрокидываю в рот флакончик с женьшенем. На вкус – говно говном. – Дорис, ты слышала, что у Харрисов сын купил грузовик. «Форд». Все мои знакомые молодые люди уже нашли себе работу на лето. А еще они все подстриглись, как порядочные люди. – Ни фига это не «форд», – подает с ковра голос Брэд. – Брэдли, – говорит Бетти, – что это еще за «ни фига»? – Отвали. – Не смей со мной так разговаривать, Брэдли Эверетт Причард! – А какого ты развонялась? Я сказал – отвали, вот и отвали, и засунь себе язык в жопу. Он принимается плеваться, выгибаться, потом подскакивает к Бетти и бьет ее кулаком в живот. – Брэдли! – Отвали, отвали, ОТВАЛИ! Я просто стою и молчу. Лалли поднимает глаза, видит, с какой тоской я смотрю в сторону коридора. Он тоже проглатывает флакончик женьшеня и говорит: – Я очень надеюсь на твою помощь, капитан. Может, у тебя в комнате можно будет создать по-настоящему рабочую атмосферу? – Он оборачивается к матушке. – Если, конечно, вы не возражаете. Верн согласился проанализировать для меня кое-какие местные данные… – Да нет, конечно, о чем речь, Лалли, – тут же отзывается матушка. – Верн, а ну, живо! Слышали, девочки? Он уже работает на Лалли, он анализирует для Лалли данные! Я несусь прочь, чувствуя себя целой крысиной стаей. – При таком внешнем виде это будет единственная работа, которую он умудрится найти, – говорит Джордж. – Черт знает что на голове, с виду – так настоящий преступник. И кроссовки ему не помогут, у этого психа-мескалеро были точно такие же… Да пошла ты в жопу. Я пинаю в сердцах стопку белья и с грохотом захлопываю дверь спальни. Б свете подобного поведения со стороны моих родственников и знакомых, я начинаю всерьез подумывать о том, чтобы просто-напросто эвакуироваться через заднюю дверь, прыгнуть на автобус, уехать к бабуле и даже не ставить никого об этом в известность. Просто позвоню йотом, и все дела. Ведь каждая собака знает, что причиной этой ёбаной трагедии стал Хесус. Но Хесус умер, а раз они не могут убить его за это еще раз, вот и рвут жопу, чтобы найти себе козла отпущения. Вот вам истинная людская сущность, ни прибавить, ни убавить. Я бы и сам с удовольствием объяснил, как было дело во вторник. Но дело в том, что руки у меня, видите ли, связаны. Приходится принимать в расчет семейную честь. И защищать матушку, поскольку я теперь единственный мужчина в семье, и все такое. Но я хочу заранее предупредить: если кто примется тыкать пальцем в меня только на том основании, что я дружил с этим парнем, как бы не пришлось ему об этом пожалеть. Умыться, блядь, ёбаными слезами, когда правда выплывет наружу. А она всегда, на хуй, выплывает. Посмотрите любое кино – и сами все поймете. Сквозь дверь спальни я все равно слышу, о чем они там говорят: как плохие актеры в телесериале, один в один. – Это нелегкие времена для нас всех, – говорит Лалли. – Я понимаю, как я вас понимаю. – А Вейн: такое впечатление, что с живых она с нас не слезет, – говорит Леона. – Она что, не может сделать скидку на то, что у нас горе? Джордж кашляет – как собака тявкнула: – Это мой благоверный с Вейн с живой не слезет – он дал ей месяц на то, чтобы повысить раскрываемость. А иначе – поминай как звали. – Ты хочешь сказать, он уволит ее из полиции после стольких лет службы? – ужасается матушка. – Хуже. Он, вероятнее всего, переведет ее к Эйлине в заместители. – О господи, – говорит Леона, – но ведь Эйлина, она же вроде как – секретарша. Это же работа все равно что у Барри! – Только еще ниже, – мрачно усмехается Пам. Засим следует короткая пауза. Это значит, что все вздохнули. Потом матушка подхватывает тему: – Ну конечно, для Вейн этот месяц многое решает. И не сказала бы, что для нее все складывается хорошо, судя по тому, как она обращается с Верноном, да и вообще. – Ц-ц, – говорит Лалли. – Может, собаки что отыщут. – Собаки? – переспрашивает Леона. – Ищейки, из графства Смит. – Не понимаю, а собакам-то теперь что тут делать? – Можно я вам перезвоню, Дорис? – спрашивает Лалли. Потом, тоном ниже: – Видите ли, Дорис, люди задаются вопросом, может ли человек в здравом уме и трезвой памяти учинить подобную резню. И хочешь не хочешь, на ум сразу приходят наркотики. Если слухи насчет наркотического следа окажутся больше чем просто слухами, эти специально обученные собаки за пять минут все расставят по своим местам. – Ну что ж, прекрасно, – пыхтит матушка, – тогда я бы с удовольствием пригласила их в дом прямо сейчас, чтобы раз и навсегда положить конец всем этим нелепым подозрениям. Насчет Вернона. Я вынимаю наркотики из обувной коробки в шкафу и переправляю их в карман. От соприкосновения с косяками рука у меня сама собой становится влажной. Где-то на улице брешет Курт.
Пять
Если честно, то, что бы там ни рассказывали о старом мистере Дойчмане, никто не утверждал, будто он и в самом деле вставил какой-то конкретной школьнице. Или школьницам. Может, просто лапал их, там, хуяпал, ну, сами знаете. Конечно, говнюк тот еще, не подумайте, что я его защищаю. Он был не то директором школы, не то еще каким-то благочестивым ебанашкой с открытым лицом и широкой улыбкой в те времена, когда за такого рода вещи было еще не принято отрывать яйца. А может, и еще того раньше, до эпохи ток-шоу, когда тебе могли залудить по полной просто за неправильное слово, сказанное в неправильном месте. Может, тогда он и стригся в модном унисексе на Гури-стрит, с кофейным автоматом и прочими делами. Теперь-то он носа туда не кажет, а крадется задами, вдоль скотобойни, в парикмахерскую при мясокомбинате. Ага, на мясокомбинате по воскресеньям работает собственный парикмахер. Сегодня утром здесь только мы вдвоем с мистером Дойчманом. Если не считать матушки. – Не слушайте вы Вернона, унисекс, как правило, стрижка короткая. Шаль и темные очки, судя по всему, должны были сделать ее невидимой. Человек-невидимка, только в юбке и очень дерганый. А на мне сегодня самая истошно-красная футболка, которую вам только приходилось видеть в жизни, как на каком-нибудь шестилетнем спиногрызе. Я не хотел ее надевать. Но она определяет, что тебе надеть, самым элементарным образом: в самый нужный момент оказывается, что все остальное просто не успело высохнуть после стирки. – Бросьте, сэр, не переживайте, они снова отрастут. – Черт, ма… – Вернон, это все для твоей же пользы. И нужно будет подобрать тебе какую-нибудь обувь поприличней. У меня по заднице сбегает струйка пота. Освещение погашено, и на зеленый здешний кафель падает всего один луч света – сбоку, от дверного проема. В воздухе стоит отчетливая мясная вонь. Мухи стерегут два допотопных парикмахерских кресла в самой середине комнаты; белая когда-то кожа стала коричневой, растрескалась и затвердела, и теперь ее не отличить от пластика. Единственное, чего на них не хватает, – ременных зажимов для рук. В одном сижу я, в другом – мистер Дойчман; руки у него ерзают под покрывалом. Есть чем заняться, пока парикмахер измывается надо мной. Снаружи раздается свисток и на усыпанной гравием площадке собирается парадно-духовой оркестр мясокомбината. «Брааап, барп, бап», – начинается репетиция. Одной из одетых в военную форму барышень на вид никак не менее восьмидесяти тысяч лет от роду; когда она пытается маршировать, жопа шлепает по ляжкам. Я перевожу взгляд на стоящий в углу телевизор. – Смотри, Вернон, у него нет ни рук, ни ног, а на вид такой опрятный. И у него есть работа, слышишь – он даже умудряется играть на бирже. В телевизоре репортер спрашивает этого парня, каково быть таким одаренным. А тот пожимает плечами и говорит в ответ: а что, разве не каждый человек по-своему одаренный? Парикмахер по большей части стрижет воздух; на столик падают две половинки от мухи. – Барри заходил. Сказал, что здесь могут быть замешаны наркотики. – И не только замешаны. Но и расфасованы, – говорит мистер Дойчман. – Наркотики или еще один ствол. – Ага, или еще одна стволочь. Я слышал, что все дело в женских трусиках – вы слышали про женские трусики? Спокойствие, только спокойствие. Не хотел бы я оказаться на собственном месте, если они, суки, действительно найдут наркотики. Потому и сижу здесь с двумя косяками и двумя колесами кислоты в кармане; невъебенные конфетки, если верить Тейлор, глотнешь одну – и такое ощущение, будто мозги у тебя выстреливают из носа, как челюсти у «чужого», и хавают небо в алмазах. Хотел было сбросить их по дороге, но Судьба повернулась ко мне жопой. В последнее время эта сука просто не выходит из раковой позы. В смысле, Судьба. Короче, надо паковать рюкзак и делать ноги; и буду я весь такой одинокий и резкий, как по телику. Сбросить Тейлорову дурь и уёбывать на хуй. И как-нибудь поумнее, чем вчера вечером, когда вокруг дома стояли лагерем Лалли и репортеры всего мира. Я не успел и четырех шагов отойти от крыльца, как они уже взяли след. Теперь они уверены, что рюкзак у меня битком набит травой. А прошлая ночь была долгой, блин, долгой и промозглой от призраков и внезапных озарений. Озарений насчет того, что пора вынимать голову из жопы и что-то делать. – Когда сюда зайдет Вейн со своими собаками, – говорит парикмахер, – то я ей скажу, что нам тут нужны не бобики на поводках, а спецназ, с этими их автоматами[6], которые рубят преступников в капусту. Щелк, шш-ахх; между делом он ровняет мой череп. Я оглядываю пол: не появилось ли там ухо-другое. – Капуста, она завсегда лучше собак, – говорит Дойчман. – Верн, сиди смирно, – говорит матушка. – У меня срочное дело. – Кстати, можно попробовать в магазине Харриса. – Что? – Ну, спросить насчет работы. Зеб Харрис, вон, даже грузовик себе купил! – Я не об этом. К тому же, видишь ли, у Зебова папаши собственный магазин. – Я в том смысле, что поскольку ты теперь единственный мужчина в доме, то мне кажется, что я могу на тебя рассчитывать. Все ребята уже нашли себе работу. – Какие именно ребята, ма, ну, просто для примера? – Ну – Рэнди. И Эрик. – Рэнди и Эрик умерли. – Вернон Грегори, я всего лишь навсего хочу сказать, что если ты считаешь себя достаточно взрослым, то тебе давно пора взяться за ум и понять, как устроен мир. Пора стать мужчиной. – Вот именно. – И нечего тут умничать, просто перед людьми неудобно. А то опять все кончится, как в прошлый раз, когда я нашла те самые трусики. У Дойчмана под покрывалом дергается рука. – Т-твою мать! Мама! – Давай, давай, ругайся на мать, ругайся. – Я не ругаюсь! – Господи боже мой, если бы только твой отец все вот это видел… – А вот и Вейн, – говорит парикмахер. Я штопором выкручиваюсь из кресла, стаскивая на ходу, через голову, покрывало. – Давай, давай, Вернон, продолжай в том же духе, унижай свою мать после всего, что мне пришлось пережить. Да пошла ты на хуй. Я пинком распахиваю дверь-сетку и вываливаюсь на солнышко. Солнечные зайчики от капота фургона из графства Смит скачут между ног у марширующего оркестра. Может, Мученио это вам и хихоньки, но с ребятами из графства Смит лучше не связываться. В графстве Смит есть даже бронированные грузовики для переброски личного состава, это вам не хер собачий. Тромбоны плюются солнечным сиянием, в полированных боках фанфар отражается Вернон Литтл: он прикидывается ветошкой, съеживается и утекает в кусты, вверх по склону, за домом. Горячая трава хлещет по лицу, пока я карабкаюсь вверх по склону; кузнечики буравят воздух во всех направлениях, но пыль настолько разомлела на солнышке, что подниматься не желает. Над моим пустым, отчаявшимся телом маячит в небе одинокое облачко. Неужели вы думаете, что моя старушка мама побежит за мной следом? Щас. Она останется, чтобы выложить ребятам все говно, какое только есть у нес в запасе на мой счет, так, чтобы в следующий раз, когда мы встретимся на улице, на лице у них играла мудрая, все понимающая улыбка. Теблядьсамыетрусики. И какие там, на хуй, наркотики. У Хесуса в жизни не было столько денег, чтобы покупать наркотики. Ёбаный Мухосранск. Если верить науке, в этом городе должно быть в общей сложности десять сквиллионов серых клеток, но если тебе еще нет двадцати одного года и тебя стошнит прилюдно, здешний народец общими усилиями родит две мысли максимум: значит, либо ты обдолбанный, либо залетел. Ёб твою мать, какое блядство. Надо рыть отсюда, куда глаза глядят. Жизнь проста, когда я злой. Я просто знаю, что надо делать, иду, блядь, и делаю. Трусики, блядь. Вот еще, послушайте, что я знаю: у любителей повертеть ножами, вроде моей матушки, в жизни, кроме сна, есть одно-единственное главное занятие. Они плетут из говна большие такие, влажно поблескивающие сети. Как пауки. Нет, правда. Сколько ни есть во вселенной слов, словечек и словишек, они любое мигом переадресуют аккурат тебе в спину. Так что в конце концов уже не важно, что ты говоришь, ты просто чувствуешь каждое слово сквозь лезвие. Типа: «Глянь, вот это машина!» – «Ага, того самого же цвета, что свитер, который ты порвал на рождественском празднике, помнишь?» Я уже давно успел усвоить, что родители всегда одерживают верх потому, что с самого твоего рождения собирают базу данных, в которую заносят каждую сделанную тобой дрянь или глупость, и в любой момент готовы пустить ее в дело. Глазом моргнуть не успеешь, а тебя уже срезали, как миленького; только подумаешь, чем бы таким в них запустить, глядь, а тебя уже возят лицом по асфальту. А когда им нечего делать, они ебут тебя просто от нечего делать. Чтобы глянец не тускнел. Я останавливаюсь как вкопанный. Из-за поворота, скрипя на ходу, выкатывается нечто. Красный фургон, от которого вниз по склону вихрем катятся завиточки сизого дыма. Я, как старый маразматик, который не помнит, чего ему лучше не делать и с кем ему лучше не связываться, киваю головой на слово, написанное на моей отчаянно красной футболке. «Опа-на», – издалека читает Лалли. Он притормаживает со скрежетом и ладонью выдавливает вниз боковое стекло с электроподъемником. Механизм тикает в ускоренном темпе, ровнехонько совпадая с ритмом моего собственного сердца: тик-тик-тик.
|