Как я провел летние каникулы 1 страница
Семь
Табличка на дверях у мозгоклюва гласит: «Доктор Дуррикс». Ничего себе, шуточки. Дуррикс. Я не знаю, как звали человека, который изобрел лампы дневного света, но он наверняка на этом поднялся, и имя его до сих пор сияет нам в ночи. Пока меня сюда везли, я перебрал целый вагон вариантов насчет того, как мне получше включить дурку: ну, там, сыграть Забитую Собаку, или Вспугнутую Лань, или еще что-нибудь из матушкиного репертуара. Я даже подумывал: а не насрать ли мне в штаны, ну, в качестве крайнего средства. Прикол, конечно, не из приятных, и не мне бы с такими вещами играть – это я понимаю. Но я все-таки расслабил задницу, на всякий случай, если до этого дойдет. Но теперь, при беспощадно трезвом свете ламп дневного света, мне остается только надеяться, что я как следует почистил зубы. Мозгоклювня расположена за городом; пыль, пыль, пыль, а потом пахнет клиникой. Секретарша – с остренькими зубками и голосом, как будто в горле у нее коробка из восковки, в которую наловили пчел, – сидит за столом в приемной. Меня от нее просто в дрожь бросило, а тюремным охранникам хоть бы хны. Очень хотелось спросить, как ее-то зовут, но не спросил. А то скажет еще что-нибудь наподобие: «А зовут меня Стонли Скалпел» или «Ахтунг Йоппс», или еще какую-нибудь хуетень в том же роде. Готов поспорить, что каждый мозгоклюв специально подыскивает себе такую секретаршу, которая заранее вымотает из тебя все кишки, если только ты не будешь изображать из себя полного идиота. И если на входе с нервами у тебя все было в порядке, стоит тебе немного пообщаться с такой вот секретаршей – и ты законченный невротик. «Блууп», – по-совиному ухает у нее за спиной интерком. – Вы получили мое сообщение по электронной почте? – спрашивает мужской голос. – Нет, доктор, – отвечает секретарша. – Буду вам весьма признателен, если вы обратитесь к системе; какой, спрашивается, смысл апгрейдить нашу технику, если вы не даете себе труда обращаться к системе. Я отправил вам сообщение уже три минуты назад – насчет нашего следующего клиента. – Хорошо, доктор. Она щелкает по клавише, нахмурившись смотрит на дисплей, потом поднимает глаза на меня. – Доктор сейчас вас примет. Мои «найкс», повизгивая о черно-зеленый линолеум, несут меня через холл, через дверь, в комнату с освещением, как в супермаркете. У окна стоят два кресла; рядом с одним из них – старенькое стерео, на котором угнездился компьютер-ноутбук. У дальней стены расположилась больничная кушетка-каталка, накрытая махровой простыней. А еще в комнате поджидает меня доктор Дуррикс; кругленький, мяконький, толстозаденький и самодовольный, как диснеевская гусеница. Он милостиво мне улыбается и указывает на кресло. – Синди, принесите, пожалуйста, дело нашего клиента. Остоебенное, должно быть, у меня сейчас выражение лица. Синди! Ёжкин кот! При этаком имечке она должна отозваться из глубин: «Будь спок, брателло!» – и вломиться в дверь в микроскопической теннисной юбочке, и все такое. Она, однако, ничего подобного не делает – при ясном свете ламп дневного света. Она уныло шаркает мимо меня, она надела носки под сандалии и вручает Дурриксу папку. Тот листает бумажки и явно ждет, пока она скроется за дверью. – Вернон Грегори Литтл, как вы сегодня себя чувствуете? – Ну, в общем, нормально. – Мои «найкс» постукивают друг о друга. – Вот и славненько. А вы можете мне объяснить, почему вы сюда попали? – Наверное, судья решил, что я не в своем уме или типа того. – А вы в своем уме? Губы у него складываются в куриную жопку, ему смешно, как будто и без того понятно: с головой у меня ай-яй. Может, оно бы и к лучшему, если бы судья решила, что у меня крышняк отъехал, но, глядя на Добрейшую Старушку Дуррикс, хочется уткнуться ей в передник и рассказать все-все, про то, что я на самом деле чувствую, про то, как все на свете накинулись на меня, обосрали с ног до головы и загнали в угол. – Ну, это, наверное, не мне решать, – отвечаю я. Однако этого, судя по всему, недостаточно; он сидит и смотрит на меня. Мы с ним встречаемся глазами, и я чувствую, как прошлое поднимается у меня к самому горлу горькой удушливой волной, неостановимым потоком слов. – Понимаете, сначала меня третировала каждая собака за то, что у меня друг мексиканец, потом за то, что он странный и никому не нравится, а я все равно с ним дружу, а я-то думал, что дружба – это вещь святая; а потом это был просто кошмар, а теперь они пытаются все это повесить на меня и выворачивают наизнанку каждую мелочь, чтобы и ее пришить к делу… Дуррикс поднимает руку и ласково мне улыбается. – Ладненько, давай-ка попробуем сами во всем разобраться. И пожалуйста, постарайся и дальше быть столь же откровенным. Если ты сам, по собственной воле, будешь сотрудничать со следствием, у нас с тобой вообще не будет никаких проблем. А теперь ты мне вот что скажи: что ты чувствуешь, вспоминая о том, что произошло? – Я просто сам не свой. Все из рук валится. А теперь все на свете называют меня психом, да-да, именно так и есть. – А как ты думаешь, почему они так делают? – Им нужен козел отпущения, нужно повесить кого-нибудь повыше для острастки. – Козел отпущения? А тебе не кажется, что трагедия произошла как-то сама собой, необъяснимо? – Да нет, конечно, в смысле, если бы тут был мой друг, Хесус, живой и здоровый, он сразу бы взял всю вину на себя. Стрелял только он, а я был просто свидетелем, даже и отношения ко всему этому не имел никакого. Дуррикс внимательно изучает мое лицо и делает в бумагах пометку. – Ладненько. Что ты можешь сказать о своей семейной жизни? – Нормальная семейная жизнь. Дуррикс держит ручку наготове и выжидающе смотрит на меня. Понял, сука, что нащупал самый главный геморрой в моей больной заднице. – В деле указано, что ты живешь один с матерью. Что ты можешь сказать о ваших с ней отношениях? – Ну, в общем, нормальные отношения. И с этими словами у меня из задницы шлепается на пол огромная раковая опухоль, не спрашивайте почему. И теперь лежит себе на полу, подергивается и оплывает слизью. Дуррикс откидывается на спинку кресла, чтобы не так шибало в нос от моей ёбаной семейной жизни. – Братьев у тебя нет? – спрашивает он, предусмотрительно разворачиваясь на пару румбов к востоку. – Или дяди, или вообще какого-нибудь мужчины, который пользовался бы в вашей семье авторитетом? – Считайте, что нет, – отвечаю я. – Но у тебя же есть друзья?.. Я роняю глаза в пол. Несколько секунд он сидит тихо, потом опускает руку мне на колено. – Пожалуйста, поверь: Хесус и мне был глубоко небезразличен – и меня тоже глубоко перепахала вся эта история. Если можешь, расскажи мне, пожалуйста, как все случилось в тот день. Я пытаюсь справиться с приступом паники, который охватывает человека всякий раз, когда он чувствует, что вот-вот разрыдается в голос. – Когда я вернулся, все уже завертелось. – А где ты был? – Я задержался, бегал с поручением и задержался. – Вернон, ты не в суде. Прошу тебя, постарайся быть точным в деталях. – Мистер Кастетт послал меня с поручением, и на обратном пути мне понадобилось зайти в туалет. – В школьный туалет? – Нет. – Ты удрал из школы? – Он наклоняет голову вперед: словно боится, что мой ответ хлестанет ему прямо в лицо. – Ну, не то чтобы прямо-таки взял и удрал. Да и не слишком далеко. – Ты вышел из школы, чтобы испражниться? В то самое время, когда там разыгрывалась трагедия? – Иногда со мной такие вещи случаются совершенно внезапно. Молчание заполняет собой те сорок лет, которые Судьба отводит мне, тупому, чтобы понять, чем оно все теперь обернется. С Ван Даммом ничего подобного в жизни бы не случилось. Герои не срут. Они ебут и убивают. В глазах у Дуррикса загорается огонек. – Ты говорил об этом суду? – Что я, дурак, что ли? Он на секунду прикрывает глаза, затем складывает руки на груди. – Ты меня, конечно, извини, но с юридической точки зрения разве свежий стул, обнаруженный на некотором расстоянии от места преступления, не выводит тебя автоматически из числа подозреваемых? Видишь ли, фекальная масса может быть датирована с точностью чуть ли не до минуты. – Ну, наверное, вы правы. Дуррикс, можно сказать, оказывает мне дополнительную услугу. В его задачу входит вытянуть из меня как можно больше информации для суда, не более того, но – вот он, тут как тут, человек, который не пройдет мимо возможности оказать ближнему помощь, скажем, открыть мне глаза на тонкости современной криминалистики. Он плотно сжимает губы, чтобы значимость происходящего стала яснее и весомее. Потом опускает глаза. – Ты сказал, что такие вещи иногда случаются с тобой внезапно? – Это не такая большая проблема, как может показаться. – Я выписываю бортиками «найкс» круги по полу. – А ты обращался с этим к врачу? Есть какой-то диагноз – слабый сфинктер или еще что-нибудь в этом духе? – Да нет. К тому же в последнее время, считай, ничего такого со мной уже и не бывает. Дуррикс облизывает верхнюю губу. – Ладненько. А теперь скажи мне, Вернон, тебе нравятся девушки? – Конечно. – А ты можешь сказать, как зовут ту девушку, которая тебе нравится? – Тейлор Фигероа. Он закусывает губу и делает в бумагах пометку. – Ты вступал с ней в физическую близость? – Ну, вроде того. – Что тебе сильнее всего запомнилось после близости с ней? – Наверное, запах. Дуррикс, сурово нахмурившись, заглядывает в папку, записывает еще несколько слов, потом откидывается на спинку кресла. – Вернон, а тебе не случалось испытывать влечения к другому мальчику? Или к мужчине? – Боже упаси. – Ладненько. Давай-ка посмотрим, что нам с тобой удастся выяснить. Он тянется к стерео и нажимает «Play». Звучит военный барабан, сначала тихо, потом по нарастающей, с явной угрозой, как медведь, который лезет наружу из пещеры, или, наоборот, медведь лезет в пещеру, а в этой ёбаной пещере сидишь ты. – Густав Холст, – говорит Дуррикс. – «Планеты». Марс. Должно вызывать в мальчишеской душе возвышенные устремления к славе. Он встает, идет к кушетке и шлепает по ней ладонью. Барабаны в динамиках принимаются рокотать совсем уже отвязанно. – Давай-ка раздевайся – и ложись сюда. – Раз-деваться? – Естественно. Для завершения нашего с тобой обследования. Мы, психиатры, в первую очередь врачи, медицинские работники. Не стоит смешивать нас с обычными психологами. Он напяливает пару очков, как у сварщика, только с прозрачными стеклами; свет подкрашивает ему щеки горячим румянцем. На то, чтобы как следует свернуть мои «Калвин Кляйнз», требуется время, чтобы из кармана не сыпалась мелочь. Пусть даже она и осталась лежать у шерифа в участке, в пластиковом пакете. Когда я взбираюсь на лежанку, вступают ударные, зловеще и мрачно. Дуррикс указывает на мои трусы. – И это – долой. Мне в голову приходит мысль: лежать в лучах истошного дневного света, как в супермаркете, и чувствовать, как ветерок задувает тебе в задницу, должно быть позволено только мертвым. Я голый, как ёбаная зверушка. Но даже голеньким зверушкам приходится иногда беспокоиться о том, чтобы их выпустили на поруки. Голеньким зверушкам это нужно, пожалуй, сильнее, чем кому бы то ни было. – Перевернись на живот, – командует Дуррикс. – И раздвинь ноги. Та-т-т-т, ТА-ТА-ТА. Под аккомпанемент этого ада кромешного к моей спине прикасаются два пальца. Они прочерчивают линию вдоль позвоночника вниз, а потом превращаются в две руки и стискивают мне ягодицы с обеих сторон. – Расслабься, – шепчет он, оглаживая меня по жопе. – Разве это не помогает тебе думать о Тейлор? ТА-ТА-ТА, ТА-Т-Т-Т! – Или – еще о чем-нибудь? Дыхание у него учащается по мере того, как пальцы описывают вокруг моей дырочки все более и более узкий круг. Матюкам в моей глотке становится все теснее, и они все отчаянней рвутся на волю. Но их тягу к свободе останавливает моя собственная тяга к свободе. – Доктор, это не очень похоже на медицинское обследование, – говорю я. И добавляю про себя: «Ах ты, пидор хуев». Сейчас бы зарядить ему в дышло ножкой от стола, чтобы хрюкнул, как свинья под ножиком. Жан-Клод именно так бы и сделал. Джеймс Бонд сделал бы это, держа в руке ёбаный стакан с коктейлем. А я – я только взвизгиваю, как первоклассница. Он все равно не обращает на это никакого внимания. Музыка заходится в финальном экстазе, и я чувствую, как в меня входит холодный резиновый палец. Я хрюкаю, как свинья под ножом. – Лад- нень-ко, думай о Хесусе. Просто расслабься, и все; следующая процедура – тебе совсем не будет больно. А если почувствуешь, что начал возбуждаться – ты не стесняйся этого. Он хватает пару стальных щипчиков, какими раскладывают по тарелкам салат, поправляет очки и подается рожей к самой моей заднице. – Да пошел ты на хуй! – меня передергивает дрожью, и я вырываюсь у него из рук. Изо рта у меня фонтаном летят слюни. Дуррикс отскакивает, подняв перед собою согнутые в локтях руки, как хирург на операции. Он медленно поднимает с кушетки махровую простыню и вытирает средний палец. Сквозь стекла сварочных очков пялятся колючие рыжие глаза. Представьте себе скорость, с которой одеваешься в школу темным зимним утром. А теперь – ее полную противоположность. Вот с такой скоростью я и напяливаю на себя свои распроблядские тряпки. Рубашку я не застегиваю, шнурков не завязываю. И ни хуя, блядь, не оглядываюсь назад. – Подумай как следует, Вернон, – говорит Дуррикс. – Очень хорошо подумай, прежде чем ставить крест на своем прошении о выходе под залог. Он замолкает на секунду, чтобы вздохнуть и покачать головой. – Не забывай, что люди в твоем положении делятся всего на две категории: на славных, сильных духом мальчиков и на тех, кто сидит в тюрьме. Музыка подхлестывает меня, как удар кнутом, и я вылетаю из здания через приемную и слышу, как позади, сквозь истеричный барабанный бой, надрывается Доктор Ёбаный Педрила Дуррикс: – Ну что ж, ладненько…
Я сижу на персональном облаке за решеткой в полицейской «канарейке», как сфинкс, как сфинкстер, и в ушах у меня гремит оркестр убойных барабанов Густого Хлюста. Но избавиться от воспоминаний о мозгоёбе, с его методой добираться до мозгов через жопу, он не помогает. Я стараюсь не думать, что он там понапишет в своем заключении. Просто сижу и смотрю на пейзаж за окном. Обочина вдоль дороги к городу сплошь усеяна трупами предметов: кем-то забытая тележка из супермаркета, скелет дивана. Под деревом расположился наикрутейший телевизор с вынутым высокотехнологичным нутром. Нефтяные качалки тычут грязными пальцами в окружающий ландшафт, но мы катим мимо всей этой лабуды, включая небо и дальние дали, и даже не думаем о высоченном заборе из колючей проволоки, который струной натянут поперек дороги отсюда в Мексику. Мексика. Очередной отрывной талон в ту неслабую пачку билетов, которую я, ей-богу, прокатаю всю как есть: дайте только набрать хоть немного силы и веса в этой ёбаной жизни. Вы только оглянитесь вокруг, и что вы увидите? Всюду громоздятся небоскребы из таких вот неиспользованных купонов, и люди суют туда все новые и новые, прикидывая, что они сделают, если, что они станут делать, когда. Теплое чувство ожидания дерьма, которое так и не соизволит появиться. – Эй, парень, – обращается ко мне один из охранников, – ты там, сзади, часом, морковку не шинкуешь, а? Засим следует нечто вроде «Грр-хрр-хрр», которому он научился у жирножопого Барри. Голову даю на отсечение, что у этих ребят одна и та же шутка на всех и на все случаи жизни, а по вечерам после работы Барри наверняка дает им практические уроки этакой вот незамысловатой похабели. До меня доносятся обрывки их разговора. – У-гу, Вейн Гури послала запрос в графство, чтобы сюда направили спецназ. – Через голову шерифа? – У-гу. А Барри в тот же день подписался на новый страховой пакет, и на охуенный, я тебе скажу, пакет. – Он сам тебе об этом сказал? – Мне Так сказал. – Так Как-его-там-по-фамилии, который в морге работает? А ему откуда знать про страховку Барри? – Так торгует этой сраной страхуёвкой. Он из «Амвей» ушел, чтобы прода-вать ёбаную стра-ховку. – Вот урод. Вот вам еще одна жизненная мудрость: в конечном счете за все на свете отвечают люди, значительно более тупые, чем ты. Вы только приглядитесь повнимательней. Я не какой-нибудь там ёбнутый гений, но за каждый мой пук отвечают вот эти дебилы. Волей-неволей начинаешь задумываться: а что, если в этом мире чем тупее человек, тем в большей он безопасности? Что, если жизнь бережет только тех, кто бредет со стадом и не задумывается даже о самой мелкой малости? А теперь посмотрите на меня. Мне как раз и приходится думать о каждой хуйне, и чем хуйня мельче, тем она хуёвей.
Я сижу, потом лежу, потом хожу, потом опять сижу в своей камере и жду следующего заседания суда, а злоебучее время, будучи явным агентом Судьбы, садистски замедляет ход. Четверг вгрызается в среду, и последний вздох Хесуса уплывает на десять дней в прошлое, волоча за собой на буксире молчание мистера Кастетта: так, словно его никогда и не было, так, будто правда – это всего лишь моя одинокая тень. Чтобы мне не показалось мало, звонит матушка с известием о том, что Лалли заказали еще один репортаж из Мученио. А чему тут, собственно, удивляться: судя по тому, как выкаблучивается Судьба, с нее станется и замедлить время везде, где только можно, и самых что ни на есть злобных нелюдей назвать Синди. И я усвоил для себя еще одну вечную истину: чем больше ты в курсе, какие Судьба выкидывает фокусы, тем пуще она тебя за это ебёт. И даже от самого факта, что я делюсь с вами этими удивительными озарениями о природе бытия, вам же, вероятнее всего, будет хуёвей, чем есть. Потому что теперь вы знаете про все эти заёбы, а значит, вам имеет смысл ждать их в гости. Наконец, наступает день повторных слушаний, жаркий, как тарелка с супом. Я просто жопой чую, как по всему городу собаки лежат в тени под встроенными в окна кондиционерами и ловят сквознячок, и им по фигу, если мимо тащится кошка, а кошкам по фигу, если мимо тащится крыса, а крысы – ну, они, в свою очередь, тоже все в мыле, и самая мысль о том, что нужно куда-то там тащиться, должна вызывать у них рвотный рефлекс. И в итоге тащусь только я, поскольку должен попасть в этот актовый зал. В смысле, в судейский. – Встать, суд идет! В эту пятницу зала суда пенится вздохами и запахом мокрой одежды. Все смотрят на меня. «О господи», – сказала бы на моем месте Пам. Пам, кстати, может, еще и появится, но вот матушка моя этого просто не вынесет. В толпе там и сям лица людей, у которых перед глазами до сих пор стоят черные лужи крови и серая кожа. Мистер Лечуга смотрит на меня, как будто лупит в упор из двух бластеров, а он ведь Максу даже не настоящий отец. И мать Лорны Спелц тоже здесь, похожая на большую мокрую черепаху. Меня накрывает волна скорби, не по мне, а по ним, по изувеченным и онемевшим во веки веков. Я бы отдал все на свете за то, чтобы они снова обрели дар речи. Вейн исчезла, на ее месте сидит гладкий пижон, одетый в черное и белое. Судье Гури удается привлечь его внимание: – Мистер Грегсон, насколько я понимаю, теперь интересы государства представляете вы? – Вы правы на сто процентов, мэм. Вплоть до районного суда. Самоуверенный пиздюк. Судья берет со стола Дурриксову папку и машет ею в сторону прокурора. – Я получила отчет о состоянии психического здоровья подзащитного. – Мы категорически возражаем против освобождения под залог, ваша честь. – На каком основании? – спрашивает судья. Прокурор старательно гасит улыбку. – Образно говоря, этот мальчик утащил такую длинную цепь, что ему с ней не выплыть. Мы опасаемся, что он пойдет с ней ко дну и больше мы его не увидим! По залу суда рябью пробегает смешок. Однако, дойдя до судьи, он гаснет; судья, поморщившись, бросает взгляд на Дурриксову папку, потом разворачивается к Мальдини: – У вас есть что добавить к прошению об освобождении под залог? Абдини перестает перебирать лежащие на столе бумажки и поднимает голову. – Это домашний мальчик, у него масса интересов… – Все это я уже слышала. – Судья хлопает но столу рукой. – Я имела в виду что-нибудь действительно важное и новое – вроде упомянутого в отчете кишечного недомогания. – Ах, так вы про туалет… – говорит Абдини так, словно это интересно только судье, ну, и ему немножко. – Если ваша честь позволит, – подает голос Грегсон, – мы хотели бы возразить против того, чтобы суд делал за сторону защиты ее домашнюю работу. – Хорошо. Защита явно не получила должных разъяснений, так что я просто оставлю улики уликами и приму их во внимание. – Кроме того, мэм, мы хотели бы представить суду показания свидетеля, Мэриона Кастетта, – говорит Грегсон. Судейские брови взмывают под потолок. Зал вдыхает и забывает выдохнуть. – Мне сказали, что снятие показаний не представляется возможным вплоть до марта следующего года! – Это расшифровка журналистской цифровой записи, сделанной на месте преступления, ваша честь. Ее, в интересах общественности, предоставил нам репортер Си-эн-эн. Передо мною как живой встает хуесос Лалли. Интересно, кому и как он ебёт мозги в данный момент. – Весьма похвальное проявление гражданских чувств со стороны репортера. Подтверждает ли свидетель алиби подзащитного? – спрашивает судья. – В нашем брифе[9]ни о чем подобном речи не идет, ваша честь. Наше заявление касается возможного местонахождения второй единицы огнестрельного оружия, что, согласитесь, выставляет прошение заключенного о выходе под залог в совершенно ином свете. Судья Гури надевает очки и протягивает руку за документом. Она просматривает его, хмурится, потом откладывает в сторону и пристально смотрит на прокурора. – Советник, орудие убийства было обнаружено непосредственно на месте преступления. Утверждаете ли вы, что можете связать с этим преступлением вторую единицу огнестрельного оружия? – Весьма вероятно, мэм. – Вы нашли это оружие? – Не совсем. Но наши люди активно его разыскивают. Судья вздыхает. – Что ж, мне совершенно ясно, что никто из вас не видел отчета о психическом состоянии подзащитного. Принимая во внимание отсутствие улик, я вынесу решение, опираясь прежде всего на это заключение. В зале воцаряется нервическая тишина, размеченная промежутками по десять тысяч лет. Публика распределяет внимание между мной и судьей и параллельно упражняется в достойном, цивилизованном надувательстве, которое позволяет ей одновременно впитывать все происходящее в зале и при этом не выглядеть так, словно они стали свидетелями дорожного происшествия и с жадностью ловят от этого кайф. Достигается желанный результат простым вздыманием бровей. Судья Гури секунду сидит тихо, потом оглядывает зал. Зал застывает. – Леди и джентльмены, у меня сложилось такое впечатление, что с меня достаточно. И со всех нас тоже. Мы сыты но горло, мы в ярости и не намерены более выносить этих ставших в последнее время регулярными издевательств над нашим законным правом жить в мире и правопорядке. Вспыхивают аплодисменты; какой-то мудак даже выкрикивает нечто неразборчиво-одобрительное, как будто он на телешоу. Так и ждешь, что сейчас зал начнет скандировать: «Гу-ри! Гу-ри! Гу-ри!» Судья делает паузу, чтобы поправить воротничок. – Мое сегодняшнее решение принимает во внимание как чувства семей пострадавших, так и чувства всего нашего с вами сообщества. Я также принимаю во внимание то обстоятельство, что, несмотря на относительно спокойное, если не сказать разнообразное, прошлое нашего подзащитного, он является наиболее вероятным кандидатом на то, чтобы предстать перед судом по обвинению во всех этих преступлениях. Машинистка демонстративно смотрит в мою сторону, не иначе для того, чтобы ее собственные придурки детишки на моем фоне выглядели чуть лучше обычного. Из них-то никто на сегодняшний день в тюрьме не сидит, никак нет, сэр. – Вернон Грегори Литтл, – говорит судья, – в свете указанного в этом заключении расстройства, а также принимая во внимание представленные обеими сторонами документы, я отпускаю вас… – Мои детки, мои бедные мертвые детки, – вскрикивает дамочка в заднем ряду. В зале вспыхивает волна возмущения. – Тише! Дайте мне закончить, – говорит судья. – Вернон Литтл, я отпускаю вас на попечение доктора Оливера Дуррикса; с понедельника он начнет лечить вас в амбулаторных условиях. Любая неготовность с вашей стороны принять предписанные доктором условия лечения приведет к немедленному взятию под стражу. Вы меня поняли? – Да, мэм. Она перегибается через стол и понижает голос: – И вот что я еще хочу вам сказать: если бы я сама выступала от лица защиты, я бы всерьез сделала ставку на это… хм… кишечное недомогание. – Спасибо, мэм. Черт меня подери. Я пробуравливаю нору в толпе зевак и выплываю во внутренний дворик на солнышко, вот эдак вот запросто. Репортеры жужжат вокруг меня, как мухи над котлетой из говна. Я полон чувств, но не тех, о которых мечтал. Вместо истинного счастья я ощущаю, как на меня накатывают волны; из тех, что заставляют вспомнить о запахе стирки в дождливое воскресенье, из тех, что сплошь состоят из тупоголовых гормонов и подначивают сказать: «Я тебя люблю». И это они называют инстинктом самосохранения. Хуйня это собачья, а не инстинкт самосохранения. После такого волнообразного блядства с решительностью и смелостью можно распрощаться – как собака языком слизнула. Была даже волна благодарности к судье, то есть, не поймите меня неправильно, судья Гури, она, блядь, очень по-доброму ко мне отнеслась, но при этом всерьез сделать ставку на кишечное недомогание? А вот хуеньки. «Вы не подскажете, как нам найти вашу кучку?» – спросят они меня. А я им в ответ: «Да ради бога. Я насрал в кабинке за кустами. Да-да, только не споткнитесь там о ружье, которое вы все так увлеченно ищете». Если честно, само по себе ружье – проблема небольшая. Мои отпечатки пальцев на этом ружье – вот в чем заключается полный и всеобъемлющий пиздец. Одна только мысль об этом вызывает к жизни целую серию новых волн. Я решаю не обращать на них внимания из соображений собственной безопасности. Разве может себе позволить волноваться человек, которому еще до наступления темноты надлежит быть в Мексике?
У «меркури» распахнуты обе дверцы, и солнечные зайцы скачут по всей как есть Гури-стрит. Миссис Бинни, наш местный цветовод, вынуждена притормозить на своем новехоньком «кадиллаке» почти до нуля, чтобы хоть как-то протиснуться мимо. Миссис Бинни отчего-то мне сегодня ручкой не машет. Делает вид, что не заметила. А вместо этого она смотрит на то, как Абдини выполняет на лестнице у дверей отвлекающий маневр, собрав вокруг себя репортеров, и медленно проплывает мимо со свежей порцией приношений для Лечугиного парадного крыльца. – Мы рады, что родимый дом позволит нам снова зажить нашей юной жизнью, – вещает Абдини так, словно он – это я, или мы с ним братья, или еще что-нибудь в этом роде. – И прадолжим раследнье всего, чт'случилось в тот кшмарный дзень… В зале суда, должен вам сказать, я усвоил для себя несколько важных истин. Все действуют так, как будто сидят перед телевизором и смотрят анонсы телепередач; нарезку из такого-то фильма, кусочек из сякого-то шоу. Про то, как у ребенка рак, и все говорят запинаясь. Про то, как продажный полицейский решает, что ему лучше сделать: стать посредником между полицией и мафией и подняться на взятках или подставить своего крутого и кристально честного партнера. Этот последний лично я смотреть бы не стал; там в конечном счете выяснится, что в доле были все на свете, типа, даже сам мэр. Только не надо меня спрашивать, на каком шоу я бы запнулся. «Самые Тупые Мудаки Америки» или еще что-нибудь в этом роде. «Симпатяга МакСрач». «Меркури» взбрыкивает под сандалиями Пам. Это все оттого, что она давит на обе педали сразу. Если сказать ей, что не стоит этого делать, она ответит: «А зачем тогда вообще нужна педаль тормоза, если ты закинешь ногу бог знает куда и не сможешь вовремя до нее дотянуться?» Я один раз сказал ей, что не нужно этого делать. «С таким же успехом можно просто взять и выкинуть эту идиотскую педаль в окошко». Мы вырываемся на Гури-стрит, расстроив ряды репортеров. У меня перед глазами стоит готовый видеоряд: камера выхватывает мою бедную баранью башку, которая пялится сквозь заднее стекло «меркури». – Да, кстати, а чем тебя, собственно, кормили? – спрашивает Пам. – Нормальная была еда. – А конкретнее? Типа, свинина с бобами? А десерт давали? – В общем, нет. – О господи! Она заворачивает на подъездную дорожку к раздаточной «Барби Q». В том кино, где главную роль играет Пам, есть одно замечательное свойство: ты заранее знаешь, чем все кончится. Вот такой жизнью я и сам хотел бы жить, жизнью, которая нам, ёб вашу мать, была заповедана. Старое доброе кино, где все путем, где пару раз ненароком покажут женские трусики, а в конце – хеппи-энд. Один из тех фильмов, где тренер по бейсболу берет мальчика с собой в турпоход и учит уважать самого себя, вы наверняка видели, там еще на заднем плане звучит электрическое пианино, мягче мягкого, как будто яйцеклетки падают на овсяные хлопья. Если услышал пианино, знай: засим последует объятие, или женщина закусит вот эдак губки в знак того, как охуителыю она счастлива, на берегу какого-нибудь озера. Если бы на моем заднем плане звучала правильная музыка, что за жизнь была бы у меня! А вместо этого я смотрю, как расстилается за окошком Либерти-драйв, а на заднем плане играет Галвестон. Мы проезжаем мимо того места, где в последний раз глотнул воздуха Макс Лечуга. Я сказал еще несколько слов, только вы их не слышали. Возле глаз становится горячо, так что я срочно меняю тему.
|