Кочевники и оседлый мир
Экологическая и экономическая адаптация номадизма являлась далеко не полной. С одной стороны, климатические стрессы, экстенсивность скотоводства, невозможность внедрения технологических инноваций и прочие причины, о которых уже говорилось в первой главе, делали получаемый прибавочный продукт во многом нестабильным. С другой стороны, перейдя к подвижному скотоводству, номады тем не менее не утратили необходимости потребления растительной земледельческой пищи. По этой причине номадизм редко бывал отделим от иных отраслей присваивающе-производящего хозяйства [см., например: Lattimore 1940: 66–70, 328-334, 469-529; Krader 1959: 505; Khazanov 1984/1994: 69-84; 1992: 69-87; Матвеев 1993: 97-108; и др.]. Иногда стремление номадов к контактам со своими оседлыми соседями рассматривается как свидетельство неэффективности скотоводческой экономики [Yu 1967: 42]. Но это не совсем точно. Номады в принципе могли обходиться без земледельческих рынков и городов. Само по себе кочевое скотоводство является достаточно независимым и сбалансированным типом адаптации в аридных экологических зонах. Другое дело, что такая адаптация вынуждает от многого отказываться. Образ существования «чистых» кочевников всегда более скуден, чем быт номадов, использующих дополнительные источники существования. «Бедный кочевник – чистый кочевник» («poor nomad who is the pure nomad»), – сказал О. Латгимор [Lattimore 1940: 522]. Казалось бы, проще всего дополнять свою экономику иными видами хозяйственной деятельности, в первую очередь земледелием, тем более, что многочисленные факты свидетельствуют о наличии у самих кочевников зачатков собирательства и земледелия [Хазанов 1975: 11-12, 117, 150-151; Марков 1976: 159, 162-167, [95] 209-210,215-216,243; Викторова 1980:29-30; Далай 1983:92-95; Ивлиев 1988; Гаврилюк 1989: 35–37; Пиков 1989: 123–124; Новосельцев 1990: 113–114; Косарев 1991: 48–53; Масанов 1995а: 73–76; и др.]. Но оседлость и земледелие в массовом масштабе невозможны на большей части степных пространств Евразии. Занятие земледелием возможно только там, где количество годовых атмосферных осадков не менее 400 мм или имеется разветвленная речная сеть [Масанов 1995а: 41]. Большая часть территории Монголии под эти условия не попадает [Мурзаев 1952: 192, 207, 220–233]. Там всего 2,3% земель пригодны для занятия земледелием [Юнатов 1946]. К тому же отказ от пасторального образа жизни рассматривался номадами как крайне нежелательная альтернатива. Психология кочевника отрицательно относилась к стационарности как к оскорбляющей самолюбие свободного номада. Не случайно, например, у позднесредневековых татар существовала поговорка «чтоб тебе как христианину оставаться всегда на одном месте и нюхать собственную вонь» [Меховский 1936:213 прим. 46]. Поэтому перешедшие к занятию земледелием кочевники рассматривали свое состояние как вынужденное и при первой же возможности возвращались к подвижному скотоводству [Зиманов 1958: 38; Толыбеков 1959:335-338; Марков 1976:139-140, 163, 165,243-244; Khazanov 1984/1994: 83-84; Косарев 1991: 46-50; и др.]. По данным причинам кочевники чаще предпочитали развивать сельскохозяйственный сектор в экономике путем включения в состав своих обществ земледельческого населения, попавшего в степь из соседних государств. Это могли быть: (1) угнанные в плен крестьяне и ремесленники (только за годы хунно-ханьской войны в период правления императора У-ди кочевники угнали около 30 тыс. человек); (2) лица, бежавшие к номадам в силу различных обстоятельств (преступники, должники, рабы и иные эксплуатируемые категории и др.); (3) жители присоединенных к кочевой империи оседлых народов. Все эти варианты известны и в хуннской истории. Описание отношений между Ханьской империей и державой Хунну дает богатый цифровой материал в отношении пополнения земледель-ческо-ремесленного сектора хуннской экономики из числа пленных китайцев [Лидай 1958: 31, 33-34, 44-45, 48-50, 190, 205, 254-256; Бичурин 1950а: 59, 61, 63-66, 70-72, 74, 79, 106, 109,116; Материалы 1968: 47, 49, 51-54, 58-60, 81-82, 89, 100-102; 1973: 20, 25, 57, 60; 1984: 70]. [96] Интересно, что три волны активности хуннских набегов за людьми свидетельствуют о нуждах степной империи в развитии внутреннего ремесленно-земледельческого сектора экономики. Такая надобность прослеживается практически с момента создания Хуннской державы вплоть до открытия приграничных рынков при императоре Сяо-вэне в 157 г. до н.э., в годы войны с Китаем (130–72 гг. до н.э.), а также в период хозяйственно-экологического кризиса [подробнее см: Кульпин 1990] ханьского Китая с рубежа новой эры. Перебежчиков в Хуннской державе, наверное, также было немало, хотя на этот счет нет точных цифровых выкладок. Первые перебежчики известны еще с периода «борющихся царств» [Eber-hard 1969: 75]. Большое количество ханьцев перешло к хунну в период «смутного времени» после свержения династии Цинь [Ли-дай 1958: 19; Бичурин 1950а: 52; Материалы 1968: 42]. Обеспокоенность китайской администрации данной проблемой вынуждала ханьских императоров еще в середине II в. до н.э. обращаться к шаньюям с просьбой не принимать перебежчиков [Лидай 1958: 32; Бичурин 1950а: 61; Материалы 1968: 49; Сыма Цянь 1984: 367]. Но недовольные притеснениями местных магнатов и бюрократии имелись всегда. Широко известна цитата из «Истории ранней династии Хань» под 33 г. до н.э., в которой говорится об озабоченности ханьского двора частыми побегами рабов к хунну [Лидай 1958: 230; Бичурин 1950а: 95; Материалы 1973: 41]. Нет оснований полагать, что в другие времена было по-иному. Данные категории населения селились в специальных населенных пунктах, создаваемых внутри кочевого общества в местах, пригодных для занятия земледелием или хотя бы огородничеством. В настоящее время на территории Монголии и Забайкалья известно около двадцати хуннских городищ, не считая неукрепленных поселений этого же времени (см. гл. 2). Жители данных населенных пунктов снабжали кочевую часть Хуннской имперской конфедерации продуктами земледелия и изделиями ремесла. Вместе с тем, судя хотя бы по палеоэкономической реконструкции деятельности жителей Иволгинского городища, внутренняя седентеризация едва ли могла полностью обеспечить кочевое общество собственной ремесленно-земледельческой продукцией. Поэтому номады чаще использовали другой способ пополнения своей узкоспециализированной экономики. Они получали недостающие продукты сельского хозяйства и товары ремесленников по различным каналам от соседних оседло-городских обществ. [97] Следовательно, адаптация номадизма к «Внешнему Миру», главным образом к соседним земледельческим цивилизациям [Khaza-nov 1984/1994:84], являлась важным дополняющим фактором жизнедеятельности кочевых обществ. Эта адаптация могла осуществляться различными способами: (1) посредническая торговля между земледельческими цивилизациями и соучастие в ней; (2) широкие обменные и торговые связи с соседними оседло-земледельческими обществами; (3) периодические набеги, нерегулярный грабеж и разовая контрибуция с земледельческих обществ; (4) данническая эксплуатация и навязывание вассальных связей земледельцам; (5) завоевание земледельческих обществ; (6) вхождение в состав земледельческих государств в качестве зависимой, неполноправной части социума [Khazanov 1984/1994: 157-158]. Первые два способа, а также последний, являлись «мирными» способами адаптации кочевников к оседлому миру. Третий–пятый способы адаптации номадов к внешней среде являлись «немирными». Вопрос о том, какие из них имели у кочевников большее распространение, имеет давнюю историю. Существуют свои сторонники и своя аргументация как точки зрения враждебности или неприязни номадизма и оседлого мира, так и концепции кочевническо-земледельческого «симбиоза» [Grousset 1939; Latti-more 1940; Греков, Якубовский 1950; Цзи Юн 1955; Yu 1967; Жцанко 1968; Suzuki 1968; Златкин 1971; Watson 1971; Barth 1973; Пуляркин 1976; Jagchid 1977; Hulsewe 1979; Jagchid, Symons 1989; Szynkiewicz 1989; Першиц 1994; 1998; и мн. др.]. Давая оценку обоим подходам, В.А. Пуляркин правильно отметил их однобокость: «Предвзятая концепция об извечно враждебных жителям оазисов кочевниках, господствовавшая в прошлом, сменяется... такой же заранее заданной концепцией «хороших» кочевников. Последние, согласно этой концепции, если и наносили тяжелый урон земледельцам, то лишь в силу "агрессивной политики феодальных владык"» [1976: 166]. Таким образом, и номадофобия, и номадофилия одинаково односторонне, редукционистски изображают реальные исторические отношения между кочевниками и земледельцами. Номады в процессе приспособления к окружающим условиям использовали как «мирные», так и «немирные» способы адаптации. Вместе с тем в различных пространственных и временных условиях менялось соотношение данных способов адаптации, как [98] менялась и роль кочевничества во всемирно-историческом процессе в целом. В период генезиса пастушества очевидна его важная позитивная роль в освоении Ойкумены, металлургической революции (сейминско-турбинский феномен тонкостенного литья), распространении культурных инноваций по территории Евразии, цивилизаторское воздействие на «мир тайги» и др. На стадии расцвета кочевничества нередко именно народы степи выступали инициаторами многих войн и завоеваний, сопровождавшихся массовыми убийствами и уничтожением культурных ценностей. Наконец, с периода нового времени, когда принципиально изменилось соотношение сил между номадами и их более могущественными соседями, кочевники стали активно уничтожаться или вытесняться в отдаленные и плохо пригодные для обитания районы. В этой связи представляется не совсем правильным рассматривать отношения между степью и оседлым миром как чисто симбиотическое соседство, дополняющее друг друга. Это обусловливается, на мой взгляд, рядом принципиальных обстоятельств. С одной стороны, взаимодействие между кочевниками и земледельцами представляло собой одну из форм общественного разделения труда в рамках региональных «миров-экономик». Однако, несмотря на это, оседлое хозяйство в силу большей автаркичности, как правило, было менее заинтересовано в установлении торговых связей, чем кочевое. Можно согласиться с мнением М.Ф. Косарева по данному поводу, что: «Встречающиеся в литературе утверждения, что он (т.е. симбиоз. – Н.К.) был выгоден не только кочевникам, но и земледельцам, не вполне объективны, ибо запутывают бесспорную истину, что без кочевников земледельцы процветали бы в гораздо большей мере, кочевники же без «симбиоза» с земледельцами не смогли бы стать настолько сильными, чтобы уничтожить многие достижения человеческой (земледельческой) культуры» [1991: 51]. По этой причине земледельцы часто использовали внешнюю торговлю как средство политического давления на номадов, и последним нередко приходилось отстаивать свои права на торговлю вооруженным путем. Это универсальная для всех регионов и эпох закономерность [Lattimore 1940: 478–480; Yu 1967: 4–5; Мартынов 1970: 234–249; Хазанов 1975: 255–256; Марков 1976: 246; Jagchid 1977: 177-204; Khazanov 1984/1994: 201-212; 1992; Jagchid, Sumons 1989: 36; Материалы 1984: 143; Крадин 1992: 60; Матвеев 1993: 101-108; Першиц 1994: 171-172; Гмыря 1995: 126; 129-130]. [99] Не были исключением и хунну. В письменных источниках неоднократно упоминаются так называемые «Договоры о мире, основанном на родстве*, в результате которых шаньюи помимо различных благ для себя и элиты оговаривали открытие приграничной торговли между кочевниками и китайцами для всех номадов. Официально рынки были открыты только для товаров нестратегического назначения, но фактически здесь же китайские контрабандисты снабжали кочевников запрещенными товарами (оружие, железо и пр.) [Yu 1967: 101, 117–122]. Причем необходимость существования торговых пунктов для кочевников была настолько велика, что они иногда функционировали даже в периоды активизации грабительских набегов хунну на Китай [Лидай 1958: 33–34, 191, 242, 262; Бичурин 1950а: 63, 76; Материалы 1968: 50-51; 1973: 22, 51, 64]! Более того, как показывают данные более позднего времени, торговля не была гарантией для сохранения мира, однако и военные действия не препятствовали проезду купцов между враждующими сторонами [Греков, Якубовский 1950: 28–29; Першиц 1994: 214]. Но, с другой стороны, необходимо заметить, что нестабильность кочевой экономики не всегда могла обеспечить постоянные излишки, которые можно было предлагать для обмена. В одних случаях рост поголовья скота буквально выталкивал номадов на рынки, в других же, что, мне кажется, случалось гораздо чаще, последним было нечего предложить для обмена. Это не позволяло номадам постоянно пользоваться услугами рынков земледельцев и горожан. Наконец, вхождение в состав земледельческих государств на правах зависимой, как правило, эксплуатируемой стороны – это далеко не лучшая из имеющихся альтернатив для номадизма. Конечно, при этом кочевники более интенсивно вовлекались в систему экономических и культурных связей с оседлыми цивилизациями, иногда получали гаранты для стабильного существования в периоды кризисов, но для этого всегда приходилось жертвовать политической независимостью и потерей этнической и культурной самобытности (что впоследствии и произошло с хунну). Не случайно ассимилируемые китайцами кочевники нередко откочевывали в родные степи или восставали. Данная тенденция в основном была характерна для новейшего времени, когда машинная цивилизация и огнестрельное оружие одержали верх над мобильностью номадов. Отдавая должное мирным связям номадов и земледельцев, не следует недооценивать, как правило, милитаризированный характер [100] кочевых обществ. Еще Геродот [II, 167] дал яркую характеристику этой стороне их общественной жизни, написав про скифов, «до они и подобные им варварские народы «меньше всех ценят тех граждан и их потомков, которые занимаются ремеслом, напротив, считают благородными тех, которым совершенно чужд ручной труд и которые ведают только военное дело». «Как же такому народу не быть непобедимым и неприступным?», – вопрошает он [IV, 46]. Геродот же описывал жестокие обычаи массовых человеческих жертвоприношений, снятия скальпов и сдирания кожи с убитых врагов и питья их крови [IV, 62, 64–66, 71–72]. Подобные, хотя и менее жестокие оценки содержатся в древнекитайских письменных источниках относительно хунну. «Сюнну открыто считают войну своим занятием», – говорил Чжунхан Юэ в беседе с ханьским послом [Лидай 1958: 233; Бичурин 1950а: 58; Материалы 1968: 46]. «У сюнну быстрые и смелые воины, которые появляются подобно вихрю и исчезают подобно молнии», – предупреждал императора У-ди один из крупных чиновников государства Хань Ань-го [Материалы 1968: 75]. Эта линия прослеживается даже в официальных политических документах. Так, например, в заглавии письма императора Сяо-вэня хуннскому шаньюю от 162 г. до н.э. ханьцы характеризуются как народы, «носящие пояса и шапки чиновников». Хунну противопоставляются им как «владения, натягивающие лук» [Лидай 1958: 32; Бичурин 1950а: 60; Материалы 1968: 47–48]. Да и сами кочевники откровенно подчеркивали милитаристский характер своей империи. Хунну «создают государство, сражаясь на коне, и поэтому пользуются влиянием и славятся среди всех народов» [Лидай 1958: 218; Бичурин 1950а: 88; Материалы 1973: 34]. Европейские гунны также хвалились своим образом жизни: «Мы живем оружием, луком и мечом». Клавдий Клавдиан отмечал, что у них «считается прекрасным клясться убитыми родителями» [цит. по: Гмыря 1995: 116, 127]. Савиры (гунны Дагестана) описаны в византийских источниках как народ, который «весьма жаден и до войн и до грабежа, любит проживать вне дома на чужой земле, всегда ищет чужого, ради одной только выгоды и надежды на добычу» [там же: 189–190]. Тюрки «за славу считают умереть на войне, за стыд – кончить жизнь от болезни» [Бичурин 1950а: 231]. «Военное дело, службу в войске арабы считали исключительным правом и обязанностью. "Воинство ислама" состояло из ополчений арабских племен. Средствами существования арабских воинов служили помимо добычи натуральные подати, [101] доставлявшиеся местным населением... Существуя за счет покоренного населения, большинство арабов, поселившихся в завоеванных странах, не занимались никаким производительным трудом. К занятию земледелием арабы приступали крайне неохотно. Арабские поселенцы-земледельцы в завоеванных странах являлись редким исключением» [Беляев 1965: 150, 171]. Можно найти подобные характеристики номадов более позднего времени [Першиц 1994: 161–165, 195, 211 ел.; Ермоленко 1995: 22-29]. «Вплоть до самого включения киргизов в состав России, – писал С.М. Абрамзон, –основным фоном, на котором развертывались важнейшие события политической и общественной жизни киргизов, были войны, набеги и столкновения» [1971: 163]. Суровый военный быт наложил отпечаток на все стороны хозяйства, культуры, социальной организации, мировоззрения номадов [1971: 167]. «Разбой обычно считается не преступлением, а проявлением удальства и племенной доблести, – сообщал М.С.Иванов о кашкайцах. – Набеги совершались не только с целью получения добычи, но также для того, чтобы показать свою храбрость» [1961: 96]. У номадов Фарса участие в войнах и грабежах считалось проявлением доблести. Человек, который плохо скакал на лошади и не умел обращаться с оружием, не пользовался в обществе авторитетом [там же: 96]. Туареги больше занимались грабежами и войной, чем скотоводством, поручив пасти стада зависимым лицам [Лотт 1989: 8, 27, 36–39, 121, 222–229]. Даже у индейцев Северной Америки война пронизывала все стороны их жизни. Как пишет Р. Лоуи, «она была делом не одного класса и даже не только мужчин, а всего народа от люльки до могилы. Девочкам, как и мальчикам, давались имена, производные от успехов воинов. Женщины исполняли пляски, держа скальпы и военные доспехи мужей. Воинская слава мужа определяла и их положение в обществе» [цит. по: Аверкиева 1970: 110]. Возможно, наиболее резко милитаризированность степного мира была сформулирована в риторическом вопросе Чингисхана, на который он сам же и дал ответ: «Величайшее наслаждение и удовольствие для мужа состоит в том, чтобы подавить возмутившегося и победить врага, вырвать его с корнем и захватить все, что тот имеет; заставить [102] его замужних женщин рыдать и обливаться слезами, [в том, чтобы] сесть на его хорошего хода с гладкими крупами меринов, [в том, чтобы] превратить животы его прекрасных супруг в новое платье для сна и подстилку, смотреть на их розово-цветные ланиты и целовать их, а их сладкие губы цвета грудной ягоды сосать!» [Рашид ад-Дин 19526: 265]. Воинственная природа и ксенократинеский характер кочевых империй и аналогичных им государственноподобных политий номадов [Крадин 1992; 1994а; и др.] – это то, что наиболее су-1дественно отличает степной мир от других доиндустриальных политических форм. Однако данный вывод не означает, что кочевники жили только за счет грабежа или вымогания дани у своих оседлых соседей. Параллельно с «немирными» номады использовали и «мирные» способы адаптации к внешнему миру или чередовали их. Можно отыскать массу сведений в письменных источниках о том, как годы войны и набегов кочевников на Китай и другие земледельческие страны сменялись периодами мирной торговли, обмена посольствами и заключения династических браков. Необходимо также иметь в виду, что далеко не всегда собственно кочевники являлись источниками насилия, войн и грабительских походов. Были случаи, когда их на это провоцировала агрессивная политика соседей, на которую номады были вынуждены реагировать точно такими же средствами. «Сюнну можно подчинить только силой, к ним нельзя относиться гуманно, – призывал ханьского императора один из высокопоставленных сановников двора. – Сейчас Срединное государство находится в цветущем состоянии, оно в десять тысяч раз богаче прежнего, поэтому, если мы выделим лишь сотую часть имеющихся у нас средств для нападения на сюнну, война с ними будет подобна стрельбе из тугого лука по созревшему нарыву» [Материалы 1968: 76]. Земледельческо-городские цивилизации проводили в отношении кочевников не только стратегию обороны. Там, где это было возможно (в маргинальных географических зонах), они вели не менее активную агрессию, чем номады. Многие кочевые общества были вытеснены или уничтожены, или же поглощены и ассимилированы своими более многочисленными оседлыми соседями. Можно напомнить, например, чудовищную резню циньскими войсками ойратского этноса в 1759 г., в результате которой было истреблено около миллиона человек [Чернышев 1990: 114]. В целом из сложного переплетения различных насильственных и ненасильственных политических методов как в отношении номадов [103] к их оседлым соседям, так и наоборот, складывались оригинальные формы приграничной степной политики. В Центральной Азии ее основы были заложены именно в хуннское время, поскольку если до становления державы Модэ в древнекитайской дипломатии считалось, что окружающие «срединные» царства «варвары» – это «шакалы и волки», с которыми нельзя идти ни на какие соглашения, то при первом ханьском императоре Лю Бане с заключения первого «Договора о мире, основанного на родстве», с кочевниками начинается новый этап в практике региональных межгосударственных отношений [Степугина 1987: 216–217, 237, 241-242].
|