Пятибожия у русов и других народов 7 страница
Аук богатырь применяет разве что на охоте да на состязаниях (о которых мы говорили, рассказывая о священном браке правителя с девой-Властью Апраксеей). Илья до вступления в дружину (и едва ли не под влиянием версии о его неблагородном, «карачаровском» происхождении) использует лук против нечеловеческого противника, оборотня Соловья (странно, что самые ранние изображения Соловья-Разбойника — изразец и лубок XVII века — изображают его конным воином с копьем, а не сидящим на дубу «чудом»; не решусь утверждать, что и поединок воинов-всадников'превратился в выстрел по оборотню под влиянием крестьянской «карачаровской» версии). Став дружинником, Илья вспоминает о луке дважды, но один раз просто не пускает его в ход, ограничившись заговариванием стрелы («Илья Муромец на Соколе-корабле»), а другой — стреляет в дуб, распугивая разбойников («Три поезд очки Ильи Муромца»). Впрямую против человеческого (хоть и не совсем — «татары»-степняки, как мы помним, в понятиях былин — не люди) противника стрелы во всем былинном эпосе использует один Васька-Пьяница — человек явно не дружинного круга. Эти наблюдения я советую взять на заметку не только сторонникам «крестьянского» происхождения былинных богатырей, но и тем, кому не лень воскрешать построения Стасова и Потанина о каком-то не то ордынском, не то половецком происхождении наших былин. Хорош был бы половец или ордынец, не признающий метательного оружия, особенно — лука. Впрочем, столь же уместно смотрелись бы в тюркском «Диком поле» могучие дубы, стены белокаменные, терема златоверхие и ограды высокие русских былин, а в юртах кочевников — окошечки косящаты, печи, «палатный брус», сидя на котором Алеша Попович поддразнивает Тугарина Змеевича, лавки и столы, мед-пиво вместо кумыса в чарах. Да, наконец, само вот это: «Ой же вы, тата-ровъя поганые\ Кто умеет говорить языком русским, человеческим?» — это тоже татарское?! Иное дело — меч, копье, палица — оружие, достойное богатыря. К ним отношение у русских воинов было совсем иное. Особенно, конечно, к мечу. Мечом русы-язычники клялись при договорах с Византией в 907 и 944 годах. Особенно трогательно, что это приводят («типично норманнская клятва на оружии») в доказательство их скандинавского происхождения. Тогда пришлось бы занести в норманны и ведических ариев с их клятвой на мече — варуной, и японских самураев, и испанских идальго, и арабов, и много кого другого. Павлов-Сильванский в статье о символизме русского права, не касаясь вовсе вопроса о происхождении варяжской руси, отметил только, что в договорах меч «покладаху» перед кумирами Перуна и Волоса, а норманны и гордившиеся своими готскими корнями знатные люди Западной Европы, присягая на мече, всегда втыкали его в землю. Так что правда остается за С.А. Гедеоновым, вот уж больше века назад сказавшим, что договоры эти «не являют никаких признаков норманнского права, религии, обычаев». Различие глубоко не случайно — легендарный меч в рыцарских преданиях Западной Европы и сагах — Северной всегда воткнут — Грам в древо Вольсунгов, Экскалибур — в наковальню, меч Галахада — в плывущую (типичный кельтский сюжет) скалу. В русском же фольклоре меч всегда кладенец. Он лежит под каким-нибудь спудом, будь то камень Алатырь ряда заговоров, былин и сказок, голова богатыря Росланея в повести о богатыре Еруслане Залазаровиче, в церкви (как в заговорах и «Повести о Петре и Февронии») или «тереме» на острове Буяне. В двух последних вариантах можно увидеть воспоминание о тех мечах, что хранились в капищах на балтийской прародине варягов-руси. В капищах Арконы и Кореницы на Рюгене, Радигощи на континенте мечи висят на стене или поясе кумира, или лежат, или находятся, наконец, в руке кумира — но никогда не воткнуты. 1 Разумеется, именно этот мотив использовал А.С. Пушкин в «Руслане и Людмиле». Возможно, что история с хранящей клад «головой» — отзвук жутковатого обычая создавать для клада охранного духа-«кладовика». А лучшим способом создать духа всегда было жертвоприношение, в том числе — человеческое. О значении, которое придавали славяне головам жертв, я уже писал. На этом, кстати, различия с ролью меча в ритуалах и жизни воинской касты на Западе и на Руси отнюдь не заканчиваются — так, мечи славянских преданий не имеют имен. Исключением является разве что Щербец польских королей-Пястов, иззубренный о киевские Золотые ворота, да одинокий Аспид из явно переводного «Сказания о Вавилонском царстве». При всем моем уважении к Марии Семеновой, сцены, где славянские воины говорят со своими мечами или упоминают их имена, целиком остаются на ее совести. В стране, где было бы столь же трепетное, почти интимное отношение к оружию, которым пронизан рыцарский эпос Европы, невозможно было мимоходом бросить: «Когда же мечи свои притуплялись, хватали мечи татарские и бились снова» (рассказ о последней битве дружины Евпатия Коловрата из «Сказания о разорении рязанской земли Батыем») или «сабельки вострыя приломалися; вынимали они палицы булатные». Так же невозможно, как в русских былинах, с их вещими конями, сивками-бурками, невозможно было бы уронить мимоходом... «И лошади под ними погибли. Тогда сэры рыцари взяли новых коней и поскакали друг на друга...» Перечисленные различия, однако же, ничуть не значат, что меч не играл роли в жизни война-руса. Совсем наоборот, — играл, и огромную! Арабские авторы говорят, что русы не расстаются с мечом, мечом разрешают судебные споры и благословляют новорожденных сыновей. Меч передавался по наследству, а в приднепровском Перещепинском кладе меч лежит среди прочих сокровищ — вот уж воистину кладенец! Даже после крещения меч клали в могилы князьям и воинам. Даже лежащие в Георгиевском соборе Юрьевского монастыря близ Новгорода посадники начала XIII века, Дмитр Мирошкинич и Борис Семенович, не стали исключением — вопреки христианскому обычаю в их гробницы положили мечи. Причины такого почтения благородных русских витязей к мечу понятны — меч был самым специализированным, самым «благородным» оружием — палица и копье имели двойников в оружии ополченцев-простолюдинов — дубину и рогатину, топор же вообще был братом-близнецом рабочей секиры1, за что, по-видимому, и попал в «опалу». На копье и палицу, кстати, в былинах иногда читают заговоры — подбрасывают в воздух и ловят, приговаривая: «Как владею я копьем бурзамецким (или — «палицей буевою». — Л.П.), так владеть мне богатырем имярек». Правда, делает это обычно отрицательный герой и терпит в финале сокрушительное поражение. Ко всякого рода ворожбе воинское сословие относилось хмуровато еще до возникновения христианства. Излишне говорить, что смелость и проистекающие из нее гордость и независимость — первые из основных нравственных качеств богатыря, прославляемых былинным эпосом. Даже сила без храбрости — ничто. Алеша Попович, который «не силой силен, а напуском смел», входит в «первую тройку» любимых героев эпоса, а калика Иванище из былины про Илью Муромца и Идолище поганое, который, по собственному признанию главного богатыря русских былин, вдвое сильней его, но не смел — презрительно обозван «дураком». Если бога тырь чего-то и боится — так это показать малейший признак трусости. Советы и запреты в былинах, похоже, существуют именно затем, чтобы богатырь не слушал первых и нарушал вторые. Богатырь всегда ищет опасности, схватки, для него вызов — появление незнакомого богатыря или след богатырского коня, других поводов для схватки уже не нужно. Тем паче — угроза, пусть даже не прямо в его адрес. Так, Добрыня, проезжая по «полю чистому» и обнаружив незнакомый шатер с угрожающей надписью о неизбежной смерти того, кто посмеет войти в шатер и прикоснуться к запасам его владельца, незамедлительно в этот шатер входит, устраивает там страшнейший разгром, частью съедает, а частью разбрасывает по полю съестной припас, и частью разливает, а частью (надо полагать, большей) выпивает хмельной мед, после чего и засыпает посреди наведенного им погрома богатырским сном. Является хозяин шатра, Дунай, в ярости будит Добрыню («а спящего бить, что мертвого — не честь-хвала молодецкая!») и, дав тому время вооружиться и сесть на коня, честно старается привести свою угрозу в исполнение. Доведению схватки до смерти одного из противников мешает лишь появление главы богатырской дружины, Ильи Муромца, разнимающего богатырей и мирящего их.
1 В наше время часто говорят о «боевых секирах» и плотницких топорах. Строго говоря, это ошибка — именно рабочий инструмент назывался в древней Руси секирой, а боевое оружие — топором.
К этому описанию нравов воинской касты надо только прибавить, что Добрыня, как мы помним, отличался от иных богатырей «вежеством рожоным и ученым», вследствие чего ему поручали щекотливые дипломатические задания, а устойчивый эпитет Дуная в былинах — Тихий. Мда, читатель... можете представить, каковы бывали невежливые и буйные богатыри — вежливого и тихого вы уже видели. Илья в былинах о «татарском» нашествии один защищает Киев и Русь, рядом нет никого, кто упрекнул бы его в трусости, однако на предупреждение своего вещего коня о трех вырытых врагами ловушках-«подкопах» богатырь отвечает ударом плети и бранью и продолжает атаковать вражьи полчища. В результате попадает в плен, где чуть не гибнет. Юный богатырь Ми-хайлушка Данилович (Игнатьевич) еще более упрям — он, в аналогичных обстоятельствах, едет прямо в «силу-матицу», то есть на подкопы. Тот же Илья у знаменитого камня на распутье без колебаний выбирает дорогу, на которой «убиту быть» — хотя рядом снова нет никого, кто бы мог стать свидетелем его «трусости». И несть числа таким примерам. Богатырь постоянен — он держит данное слово и не меняет принятых решений, даже если они гибельны для него. Богатырская храбрость неразрывно связана с богатырской гордостью. Пусть в основе сюжета о «бунте» Ильи против Владимира лежало обрядовое действо, но для былинного героя естественно и характерно именно такое поведение — богатырь, оскорбленный неподобающим местом на пиру или обращением, недостойным подарком, устраивает на княжьем пиру громкую ссору, выливающуюся в настоящий бунт. Очень показательна сцена уговоров ушедших из Киева богатырей Ильей «постоять за веру, за отечество». Илья не мотивирует своей просьбы, вернее сказать, не унижается до мотивации, ибо ее не допускает гордость, да просьба побратима и не требует мотивов. Мотивации требует отказ (ее мы, читатель, уже рассматривали, эту мотивацию — «ничего нам нет от князя Владимира!»). После этого просьба и отказ в буквально тех же выражениях повторяются дважды. Гордость на гордость — никто не хочет унизить себя дополнительными объяснениями, уговорами. Илья, казалось бы, должен переступить через гордость ради «общего дела», однако он этого не делает (и правильно поступает — в рамках богатырской системы ценностей, выписанной в былинах, такая «потеря лица» отнюдь не помогла бы ему, напротив — лишила бы всякого авторитета). Не переступают через свою гордость и остальные богатыри. Ситуация находит разрешение, как мы видели, в другой важной для нравов воинской касты черте — солидарности. Возникает, откровенно говоря, подозрение — уж не нарочно ли попался в плен Илья, чтобы спровоцировать наконец богатырскую дружину на действия, хотя бы из кастовой солидарности? К деньгам и любым не имеющим боевого — прямого, как оружие, или вспомогательного, как сбруя богатырского коня, — значения материальным ценностям богатырь относится презрительно. И если обзаводится таковыми — получив дар от князя, найдя клад или добыв в бою — старается раздать их или устроить на них пир. Разумеется, очень важна для богатыря слава. Славно пировать, охотиться, славнее же всего — воевать. Тихая, мирная жизнь, вдали от пиров и битв — для богатыря бесславье. Алеша и Еким, увидев камень на развилке, обозначающий три пути — два в мирные города, славные тихим, сытным житьем, обильной и вкусной едой, крепкими медами и податливыми девицами, и в Киев, к неизбежной воинской службе, не сомневаются в выборе, иначе «пройдет про нас славушка недобрая». О простонародье говорить долго не приходится. К счастью, никто пока не додумался до отрицания существования на Руси землепашцев, ремесленников и торговцев. Добавим только, что ценности и правила поведения мирного общинника — будь то земледелец, ремесленник или торговец — прямо противоположны таковым воинской касты. Былина и не думает осуждать Садко, отчаянно старающегося избежать смерти в море, на которое обрекают его «жребии». Для богатыря подобные недостойные увертки были бы полнейшим бесславьем — но Садко-то всего-навсего купец. В русских летописях дважды описана готовность жителей осажденных печенегами Киева и Белгорода распахнуть ворота перед кочевниками, предпочтя плен голодной смерти — в то время как их современники-воины, оказавшись перед выбором — смерть или плен, кидались на собственные клинки, если не было иной возможности избежать позора плена (об этом повествуют византиец Лев Диакон и араб ибн Мискавейх). А долго ли бы продержался в крестьянской общине парень, то и дело лезущий в драку и демонстративно пренебрегающий советами? Уважением бы, во всяком случае, не пользовался. То есть нравы были принципиально разными — а ведь нравы-то, как мы знаем из того же фольклора, представлялись чем-то врожденным. Если вдуматься — даже христианство, впервые поставившее во главу угла не род, не дружину, не корпорацию, не касту, а личность с ее «свободным выбором», спасением или гибелью — даже оно, однако, зиждется на представлении о родовой и наследственной ответственности потомков Адама за грех когда-то преступившего запрет божества первопредка. Даже коммунизм, исходящий из отчужденной особи «хомо экономикус» XIX—XX веков, при воплощении в жизнь оказался перед необходимостью считаться с понятием «классового происхождения» (с точки зрения ортодоксального марксизма — полнейшая чушь, ибо классовая принадлежность определяется только долей и характером участия в производстве материальных ценностей, но никак не наследственностью). Кстати, как ни удивительно, современная наука подтверждает подобные взгляды. Не так давно, в конце XX века, учеными-зоопсихологами был поставлен любопытный опыт — предприняли попытку вывести добрых черно-бурых лис. Вообще это весьма агрессивные зверьки с «зубастым» характером. В течение десяти лет исследователи скрещивали между собой самых общительных, миролюбивых лис. Недавно был получен итог — ласковые, ручные существа, которых поднимают на руки и ласкают пятилетние девочки — а потомки свирепых хищниц-кусак блаженно щурятся в телекамеру. Поведение, получается, наследуется, характер детей можно задавать, скрещивая сходных характером предков. Кастовое общество осуществляло как раз подобную селекцию, свирепо отбраковывая «неправильных» человеческих особей и воспроизводя, усиливая от поколения к поколению, черты кастовой этики и морали. Все более властные правители, все более отважные, свирепще и сильные воины, все более хозяйственные и трудолюбивые общинники, все более послушные рабы. Немного поговорим об этих самых рабах. Представление о рабах и рабстве у нас сильно испорчено школьными впечатлениями об античном, так называемом классическом, рабстве. А также и о рабстве негров в Соединенных Штатах, поданном сквозь романтично-слезливую призму «Хижины дяди Тома» и множества «политкорректных» литературных и кинематографичеких клонов этой книжонки (в качестве противоядия всячески рекомендую «Унесенные ветром» М. Митчелл — естественно, книгу, а не фильм). Однако же рабство у славян и их соседей, народов Северной Европы — германцев, скандинавов, тех же кельтов — имело совсем другой характер. И не стоит судить о нем по, скажем, роману Валентина Иванова «Повести древних лет» — этому роману прекрасного автора очень повредило то, что Иванов стремился в нем противопоставить в славянофильском духе «плохую, расистскую» Европу, воплощенную в викингах, добрым славянам, и, кроме того, очень малый уровень тогдашних наших знаний об Языческой Европе и Руси. Так, Новгород не только процветает в романе в IX веке, но и имеет все пять районов-концов — а это число концов появилось в Господине Великом Новгороде лишь к закату его могущества, в XIV— XV веках, в IX же столетии Новгород еще представлял собою три деревеньки и крепость на островке, образованном Волховом, Малым Волховцем и Жилотугом. Что до ошибки писателя, расположившего легендарную страну Биармию норманнских саг на беломорском побережье, то ее и посейчас разделяют многие ученые, хотя скандинавы добрались до Белого моря не раньше, чем Новгород обзавелся пятью концами — в XIV веке, а русы вышли на его берега самое раннее за четыре века до того. Биармия же, вероятнее всего, располагалась на берегах не Северной, а Западной Двины — не зря названия Ливония и Биармия не. встречаются в одной и той же саге. Столь же неверно, намеренно мрачно показывает писатель положение у «жестоких» скандинавов рабов-трелей, которых он называет траллсами. Как шудры в индийской мифологии приходились все же потомками великому мудрецу и святому, так и у норманнов первый Трель, эпоним-прародитель сословия, был сыном Бога Рига-Хеймдаля. В Киевской Руси, что характерно, все случаи свирепых и безжалостных расправ с рабами, жестокого с ними обращения «отчего-то» связаны с духовными лицами. Вряд ли летописцы-монахи оговаривали своих братьев во Христе и духовных отцов, так что это обстоятельство стоит взять на заметку любителям порассуждать про то, что христианская церковь-де старалась смягчить участь рабов. Ни про какого боярина или князя не сказано, как про архиепископа Новгородского, Луку Жидяту, что он отрезал язык и отрубил руки своему холопу Дудике. Стефан, которого удавили (не иначе, за доброту и ласку) собственные холопы, был отнюдь не мирянином, а преемником Жидяты, епископом новгородским (и опять-таки, ни про какого мирянина в те времена подобного не сообщают). Епископ Ростовский Феодор «прославился» бесчеловечным отношением к рабам, далеко затмевавшим жестокие развлечения надменной польской шляхты или нашей Дарьи Салтыковой, Салтычихи (и опять-таки, не имевшим ничего похожего среди нецерковных современников). А преподобный Варлаам Хутынский в одной из записей отчисляет монастырю столько-то голов челяди, да столько-то голов скота — такого упоминания на одном дыхании рабов и скотины вы, читатель, у его светских современников не встретите. Христианская церковь несла из Византии, Восточной Римской империи не «смягчение жестокого обращения с рабами», а старое римское отношение к «двуногому скоту», «разговаривающим орудиям труда», живой вещи в ошейнике и на цепи. Слова «раб», «холоп», «челядин», «чадь», «отрок», обозначавшие в древней Руси рабов и не слишком отличавшихся от них зависимых людей, странным (для современного человека) образом близки, а то и вообще совпадают с названиями детей и подростков. Раб — робя, ребя, ребенок. Холоп, в западнославянских языках «хлоп» — хлопец, подросток. Челядь — рабы, но во многих говорах и диалектах Руси сохранилось и более древнее значение этого слова — «дети», английское «чилд» — родственное ему. Оттуда, из окраинных русских говоров, кстати, это слово шагнуло и в некоторые другие языки. Например, в коми-пермяцкий. Когда мне доводилось раскрывать детский журнал «Силькан» («Колокольчик») из Перми, на языке коми, меня немало позабавило обращение в начале журнала: «Челядь!» А значило-то оно всего-навсего «дети, ребята». «Чадь» — это слуги, но «чадо» — ребенок. «Отрок» — это не только подросток, в древнерусском это и слуга (в «Повести временных лет» упомянуты отроки воеводы Све-нельда, княгини Ольги и других знатных людей), а в болгарском так и попросту раб. Наконец, в былинах упоминаются паробки богатырей. В современном украинском языке это слово обозначает подростка, а в былинах — это слуги, ухаживающие за конем и оружием героя (как Тороп у Ильи Муромца, пока богатырь сидит у Владимира «во погребах во глубокиих»), выполняющие его приказы. Показательный пример — когда Алеша Попович видит надпись на придорожном камне, он не сам соскакивает с седла, а сгоняет с коня паробка Екима — «ты, Еким, грамоте поученый человек». И не в том дело, что сам Алеша неграмотен — письмо какого-нибудь «собаки-царя неверного» в Киеве зачитывает князю Владимиру именно он, да и на богатырской заставе ему часто отводят роль писаря — а в том, что не дело воину выполнять какое-то невоенное дело, когда рядом есть слуга-паробок, способный его выполнить, — в данном случае прочесть надпись на камне. Богатырь своего паробка даже женить может — не особенно спрашивая его согласия, естественно — как грозится сделать богатырь Хотен Блудович в одноименной былине. Да, отчасти такое употребление этих слов — это и свидетельство о суровой непререкаемости родительской власти над ребенком в Древней Руси. Суровая матушка Феодосия, не вытерпев выкрутасов сынка, заковала будущего святого в цепи и засадила в поруб. Да даже продать ребенка мать, скажем, имела полное право (как в былине «Иван Гостиный сын»). Да и жизнь дитяти находилась в полной власти родителя — Илья Муромец расправился со своим сыном (за дело, конечно, но сейчас не это важно) и остался меж тем любимым богатырем певцов и сказителей. Про дела сердечные и говорить не приходится — летописи полным полны сообщений вроде «Олег привел из Плескова жену Игорю», «Мстислав женил сына своего, Володимира, на княжне Ростиславне» и так далее, и тому подобное. Это князья — а что уж говорить о пареньке из простонародья. 1 Забавная мелочь — когда В.Я. Пропп ищет в былинах отражения «классовой борьбы», он сосредотачивается на былинах про Хотена и про «бунт» Ильи Муромца против князя Владимира. Однако именно в этих сюжетах богатыри, в которых Пропп хочет видеть представителей «трудового народа», выведены как хозяева паробков, по сути — рабовладельцы... Да вот — в русской деревне до XX века сохранялся такой обычай, как «снохачество». И состоял он в том, что отец имел все права на жену сына — взрослого сына! Не то чтобы подобное поведение приветствовалось — но и не осуждалось. А вот сына, вздумай тот проявлять недовольство, люди, мягко говоря, не поняли бы. Но это — лишь одна сторона монеты. Другая же заключалась в том, что к рабам относились на Руси как к не повзрослевшим детям. Хозяин имел над ними те же права, что отец над сыном — но не более. И имел в их отношении те же обязанности. Что до суровой власти отцов — нелишним нам будет помнить, что воины Олега и Святослава, Донского и Ермака, Суворова и Ермолова выросли под такой вот суровой отеческой властью — неужели они были меньшими мужчинами, чем нынешние поколения, сызмальства напичканные представлениями о своих правах — и обязанностях родителей? И если да — почему перед ними трепетали предки тех, что сейчас хозяевами гуляют по улицам наших городов? Кстати, эти чужаки, чувствующие себя хозяевами в повернувшейся на «правах» России, как раз столь же безропотно признают над собою власть своих седобородых отцов, как и наши недавние предки. Но мы отвлеклись, читатель. Вернемся к тому, почему в древней Руси рабов сближали с детьми. Араб ибн Русте пишет: «К рабам они (русы. — Л.П.) относятся хорошо и заботятся об них». Кстати, опять-таки сходство с кастовым обществом в Индии — шудра по правам был приравнен к ребенку. Грань между взрослым и ребенком — а также между свободным и рабом — в традиционном обществе определялась не количеством прожитых лет. Как раз рабы и были людьми, дожившими подчас до седых волос, но так и не признанными общиной взрослыми. Ребенка превращал во взрослого суровый обряд вхождения в род, посвящения. Его можно сравнить со вторым рождением — в Индии полноправных членов общины, не шудр, так и называли «дваждырожденные». А можно — со смертью ребенка. Потому что, для того, чтоб родился взрослый сородич, ребенок должен был умереть. И обряд этот был когда-то страшным, как смерть, и мучительным, как роды. Стать объектом этого обряда было почти так же страшно, как стать объектом человеческого жертвоприношения — и ведь это «почти» существует только для нас, ведь те, кто ему подвергался, верили, что умирают всерьез, что грозные Божества пожирают ребенка в хижине в виде зверя-покровителя рода, обнесенной частоколом с черепами врагов — чтоб породить взрослого сородича! Память об этих ритуалах, как установил В.Я. Пропп в своем труде «Исторические корни волшебной сказки», отразилась в русских сказках — это оттуда все эти разрубленные на кусочки и оживленные живой и мертвой водою царевичи и витязи. Это оттуда зловещая избушка на куриных ногах в лесной чаще, огороженная забором, увенчанным черепами, и страшная старуха, сажающая в печь на лопате маленьких детей. Далеко не каждый мог этот обряд вынести — но в далекие охотничьи времена, когда он появился, слабые дети до него попросту не доживали — делали свое дело холод, голод, болезни, хищные звери. Когда же появилось земледелие — времена стали мягче, больше детей доживали до ритуала, то больше становилось таких, что с криком «Мама!!!» бросались прочь, назад из страшных лесных хижин, от черепов на частоколе, от жрецов и жриц в масках чудовищ, от ужаса и боли. И Мать, словно услышав, принимала их вновь под свое покровительство — до нового ли посвящения, или навек. Именно так появились рабы. Впоследствии в них стали превращаться и те, кто, взяв оружие в руки, пугался неизбежной доли воина, с воплем кидал его наземь, увидев над головою занесенный меч или секиру. Тем самым он показывал, что посвящение его было, так сказать, некачественным, недостаточным. Он просил его пощадить. Вдумайтесь, читатель: по-ща-дить. Замена «Щ»-«Ч» в славянских языках одна из самых естественных: нощь — ночь, дщерь — дочерь, пещера — печора. По-чадить. Чадом признать, ребенком. И становится такой бывший воин ребенком. Отроком. Паробком. Челядином. Холопом. Рабом. Псевдомаврикий Стратег пишет, что славяне не оставляют пленных навеки в рабстве, а по истечению времени предоставляют им, на выбор, или право жить, как равные, среди них, или возвращаться на родину. Я уверен, что речь шла не просто об «истечении времени», но об прохождении какого-то обряда, повторного посвящения — иное дело, что Псевдомаврикий не мог знать об этом, ибо писал, конечно, со слов вернувшихся на родину бывших пленников славян — а те не горели желанием рассказывать всем и каждому, что в плену совершали Языческие обряды. Инквизиции в Византии не существовало — но государственная церковь Восточного Рима и без нее обладала достаточным количеством возможностей испортить жизнь отступнику. Рискуя навлечь на себя гнев феминисток, отмечу, просто для сведения, что первые упоминания о рабах на Руси, собственно, с завидным постоянством говорят о рабынях. Ибн Фадлан рассказывает о торговле русов рабынями. Упоминание о ключнице Ольги хазарке Малке, «робе» (женском аналоге холопа), почти на век старше первого упоминания собственно холопа. И даже первое упоминание о рабстве в берестяных новгородских грамотах связано опять же с рабыней-девушкой. Знаменитое «От Жизномира ко Микуле. Купил еси мне рабу в Плескове...». Вспоминается, что за убийство женщины любой касты и убийство шудры, по индийским законам, платили одинаковую виру. Поскольку приниженным положение женщины в индийском обществе стало довольно поздно, в результате контактов с мусульманами, а до того мы видим и правящих цариц, и воительниц, и даже женщин-полководцев, следует предполагать, что здесь сказалась обрядовая близость шудр и женщин, покровительствуемых одним и тем же Божеством — точнее, Богиней. Итак, фольклор и письменные источники несут достаточно свидетельств того, что в древней Руси были и священные правители, и жрецы-волхвы, и организованные в касту воины, и общинники — производители материальных благ, и, наконец, рабы. А былины ясно определяют общество Руси как состоящее из «родов»-каст, между которыми происходило разделение труда, причем выходцы из каждого такого рода старались сочетаться браком с «коллегами». То есть основание для почитания Пяти Богов было. И нам остается лишь поподробнее познакомиться с каждым из тех, чьи кумиры поднялись в 980 году за оградой теремного двора киевских великих князей. Глава 5 Пять Богов на Киевском холме Перун, царь-небо. Хорс-Дажбог, небесный жрец. Стрибог-воитель. «Семарьгл» — Сенмурв или ЯриЛо? Макошь-Матушка. Обновление Пятибожия Владимиром — причины и последствия. Боги мои, Боги Прави, черные да белые... Трофим, «Боги мои» Итак, начнем, естественно, с начала — с того, кто и возглавлял летописный перечень. ПЕРУН И хмелясь победным пиром, За лучом бросая луч, Бог Перун владеет миром, Ясен, грозен и могуч! Сергей Городецкий, «Перун»
Перун (Перен, белорусе. Пярун, словацкое Паром и т.д.) — пожалуй, самое известное Божество славян — хотя бы по пушкинскому «покорный Перуну старик одному». Для многих именно с этих строк и начинается знакомство с миром древнеславянских Божеств. Перуна в основном минула даже вакханалия «критического метода» — кроме нескольких наиболее отмороженных норманнистов да профессора Корша, отыскавшего у албанцев (!) какого-то Перынди и радостно заявившего, что «о славянском происхождении имени Перуна теперь не может быть и речи». Но этих господ не поддержали Даже их единомышленники из лагеря сторонников «критического метода». Корту, например, Гальковский возразил, что совершенно непонятно, какими ветрами могло принести албанское Божество во главу русского Язычества. Его же, судя по всему, упоминает и одно из самых первых сообщений о религии славян: «Эти племена, славяне и анты, считают, что один только Бог, творец (в некоторых переводах — кузнец. — Л.П.) молний, является владыкой над всем, и ему приносят в жертву быков, и совершают другие священные обряды». Так писал в VI столетии летописец повелителя Восточной Римской империи, Юстиниана Великого, Прокопий Ке-сарийский. Но само имя Громовержца много, много древней. Об этом говорит и балтский культ Перкунаса, и культ Пируа-громовика у хеттов, индоевропейского народа, побеждавшего фараонов Древнего Египта, и одно из имен Индры — Парьянья (иногда, впрочем, Перуна сопоставляют с другим ведическим Божеством — Варуной). Сюда же относится титан Гиперион из греческой мифологии. Титанов многие ученые считают Богами древнейшего населения Балкан — пеласгов, которых сменили в истории — и «победили» в мифах — эллинские Олимпийцы во главе с Зевсом (в славянском переводе античного романа «Александрия», посвященного жизни и подвигам Александра Македонского, имя Зевса переводится как раз как «Перун»).
|