Глава 68 Мальчишки и девчонки, затеем‑ка игру
История детей в Лондоне дает очень много пищи для размышления. В их смертности, в их жестокости, в их игровом инстинкте проявляются могучие силы города. Ранние свидетельства скудны и отрывочны: фрагменты кожаных башмачков и туфелек, бронзовые игрушки, костяные свистки. Игра и восторг от нее глубоки и вечны. Сохранились также детские надгробия римской поры. На одном высечено имя Онесимус и далее сказано, что он был достойным сыном и помощником; другое поставлено «доброму Дексию, сыну Диотима». Смерть детей непрерывной нитью тянется сквозь всю лондонскую историю. Во многих смыслах юность – плохо сохраняющееся в городских условиях вещество. Под Полтри на большой глубине была обнаружена золотая статуэтка ребенка. Маленькая фигурка эта заключает в себе все представления о святости младенчества. О некоторых детях писали как о пророках или провидцах; одному юному лондонцу «было, к вящей славе Господа, даровано знание о том, чему его не учил наставник». Читаем и о другом мальчике, который «вместе с двумя учениками соборной школы» охранял Вестминстерское аббатство. Сохранились сведения о детях, которые в начале XII века таскали корзины с песком и щебнем в Смитфилд, помогая Рахере в строительстве «Варфоломея Великого» (церкви Сент‑Бартоломью‑де‑Грейт). Это участие детей в охране и даже возведении главнейших лондонских святынь чрезвычайно значимо: город берет от малолетних своих сыновей и дочерей долю их невинной энергии, что не так уж далеко отстоит от детских жертвоприношений при закладке храмов и строительстве мостов. Само собой, дети играли центральную роль в гражданских и церковных церемониях. Писали, что «в дни Св. Николая, Св. Екатерины, Св. Климентия и Невинно убиенных младенцев детей наряжали как епископов и священников и водили с песнями и танцами от дома к дому – благословлять жителей». Даже в XVI веке, перед самой Реформацией, «в большинстве частей Лондона мальчик, облаченный по‑епископски в pontificabilis, ходил по улицам и распевал по старому обычаю». В 1516 году на параде лорд‑мэра в составе громадной процессии шли «16 обнаженных мальчиков»; дети неизменно участвовали во всех общегородских и гильдейских шествиях по Корнхиллу и Чипсайду. Нелишне также отметить окружавшую детей диковинную и стойкую атмосферу суеверий. В годы республики Кромвеля «к пророчествам детей прислушивались с великим вниманием»; астрологи использовали детей в качестве ясновидящих. «Вызванного духа, – утверждает одна из книг о магии, – способны узреть только дети одиннадцати или двенадцати лет или же непорочные девицы». Отсюда хорошо видно, какое важное значение придавалось невинности в скверном и оскверняющем городе. Статус ребенка как юридической и коммерческой единицы тоже утвердился довольно рано. Второй из трех пунктов хартии, дарованной лондонцам Вильгельмом Завоевателем в 1066 году, гласил: «И пусть каждый ребенок наследует своему отцу по его кончине»; тем самым подтверждалось традиционное право первородства. Действовала, кроме того, сложная система опекунства, защищавшая сирот от бесчестного присвоения родового имущества кем‑либо со стороны. О коммерческом значении ребенка в Лондоне говорит фрагмент старинной баллады, где родители посылают сына «в стольный Лондон – в ученики»; первое письменное свидетельство о юном лондонском ученике ремесленника датируется 1265 годом. Другим доходным детским занятием было нищенство; взрослые, со своей стороны, порой извлекали из чужих детей прибыль, грабя их, похищая, а то и убивая. Некая Элис де Солсбери была присуждена к позорному столбу за то, что «взяла Маргарет, дочь Джона Оксуика, бакалейщика… унесла ее, раздела, чтобы родные не признали, и хотела просить с нею подаяния и получать через это выгоду». Нападения на детей на лондонских улицах происходили из века в век – в том числе и в XIX столетии, когда ограбление ребенка называлось на воровском жаргоне «kinchin lay». Дети из богатых семей были особенно лакомой добычей: похитив ребенка, можно было выгодно продать его одежду и драгоценности. Многих убивали на месте, чтобы не кричали или чтобы не могли указать на преступников впоследствии. Лондон порой был опасен для малолетних. Уильям Фицстивен, говоря о юных горожанах, подчеркивал другое – их бьющую ключом энергию, их восторг от петушиных боев и от «хорошо известной игры, называемой футболом», где мячом служил надутый свиной пузырь. Летом в праздничные дни дети играли в чехарду, боролись и «метали копья за черту»; зимой кидались снежками и катались по льду, используя длинные берцовые кости животных на манер «скейтбордов» конца XX века. Фицстивен, подкрепляя свои высказывания об отличающей Лондон воинственной отваге его жителей, выделяет в детских играх элемент состязания и агрессии. «Сыновья горожан устремляются из ворот гурьбой… они устраивают учебные бои и упражняются в военном искусстве». Мальчикам часто давали луки и стрелы попрактиковаться в меткости, которая могла пригодиться городу впоследствии. Они уже были полноценными лондонцами, гордыми и наделенными развитым чувством гражданской принадлежности. Сходным образом школьников обучали искусству диспута и риторического поединка; «ученики различных школ состязаются в стихосложении и оспаривают первенство в знании грамматических правил и владении глагольными формами». В хорошо известных общественных местах – например, у церкви Сент‑Бартоломью‑де‑Грейт в Смитфилде – дети поднимались на импровизированные подмостки и соревновались в «риторических речах» или в декламации. Здесь – один из истоков лондонского театра; весьма уместным в описаниях Фицстивена выглядит соединение агрессивно‑состязательного и театрально‑зрелищного начал. В этом отношении лондонская детвора – верный слепок со своего города. В XIV веке один епископ порицал «бесстыжих юнцов», царапающих свое на полях книг; Роберт Брейброук в «Письме об отлучении» от 9 ноября 1385 года жалуется на мальчиков, «в наглости и праздности своей ни к чему не годных, подстрекаемых скверными помыслами и занятых более дурными, нежели хорошими делами». Они «швыряют и мечут каменья, стрелы и прочее в грачей, голубей и других птиц, гнездящихся в церковных стенах и паперти. И еще играют у церкви и внутри нее в мяч и прочие разрушительные игры, разбивая и портя стеклянные окна и каменные фигуры церкви». Как‑то раз мальчик, служивший в подручных у пекаря, нес по Стрэнду корзину с хлебом; когда он проходил мимо резиденции епископа Солсберийского, слуга епископа стащил у него буханку. Мальчик закричал: «Держите вора!» – и собравшаяся толпа детей, учеников и прочих горожан учинила беспорядки, едва не переросшие в настоящий бунт. Дети, таким образом, на равных участвовали и бурной жизни города. В административных документах XIV века упоминаются «мальчик, который полез к водосточному желобу достать улетевший мяч; дети, игравшие на штабеле древесины, пока один не упал и не сломал ногу; школьник, который, возвращаясь после обеда по Лондонскому мосту, упал в реку и утонул, потому что ему страх как захотелось перелезть через перила и повиснуть на руках, держась за перекладину». Ребятишки играли в «слепого в капюшоне» (то есть в жмурки) и в «орехи» (ныне «каштаны»). Сохранившиеся книги с правилами поведения для школьников косвенно передают атмосферу средневекового лондонского детства. Они запрещают «бегать, прыгать, болтать, играть; носить с собой палки, камни или луки; подшучивать над прохожими; смеяться или хихикать, если кто‑нибудь читает или поет minus bene (не слишком хорошо)». В свою очередь, школьники сочиняли стишки про наставников:
Мой учитель – гад. Сдохнет – буду рад.
В городе, где каждый стремился быть замеченным, дети не отставали и шумели вовсю. Кроме того, их, кажется, манили запретные места Лондона, дразнили и провоцировали его опасности. Лондонским детям всегда были свойственны наглость и пересмешничество. В 1950‑е и 1960‑е годы популярна была игра «кто последний», когда надо было перебегать улицу перед машинами, рискуя быть сбитым. Цель – сойтись с городом лицом к лицу и победить его на его условиях. В 1480‑е годы, когда юный Томас Мор ходил из своего дома на Милк‑стрит в школу Св. Антония на Треднидл‑стрит, город впечатывался в него неизгладимо. Он проходил, например, мимо питьевого фонтана на Чипсайде, у которого совершались публичные кровавые казни; дети не были избавлены от зрелища насильственной смерти. Он проходил мимо церквей, мимо изображений святых, мимо «мочепровода» (pissing conduit), мимо рыбных и мясных рядов; он видел нищих, иной раз одного с ним возраста, видел проституток, воров и праздношатающихся, наказанных сидением в колодках. Как взрослые, он был одет в дублет и чулки‑штаны: дети не считались чем‑то отличным от старших, им было меньше лет, только и всего. В школе он учился музыке и грамматике, запоминал полезные изречения. «Долг платежом красен… Больше рук – легче труд… Скоро – не споро». Его обучали риторике, и он был в числе тех детей, что, соревнуясь, демонстрировали свои дарования у церкви Сент‑Бартоломью‑де‑Грейт. Самое, однако, важное – что его готовили к деятельности в судебных органах Лондона. Несомненно, это было главным образом гражданское образование; его учили ценить порядок и гармонию, и во многом его последующая общественная деятельность была посвящена насаждению этого порядка, этой гармонии в пределах улиц, знакомых ему с детства. Однако эти же улицы сделали его жестким, как и всех прочих своих детей. Его сочинения полны уличного жаргона и народного говора; жесткость и театральность его натуры, его хлесткое остроумие, его напор коренятся в типичном лондонском детстве. Итак, жизнь лондонских детей была несладкой. В бедных семьях им приходилось тяжко трудиться наравне со старшими; отпрыском семей побогаче отдавали в дома горожан еще более состоятельных и славных. Например, юный Томас Мор служил в доме у архиепископа Кентерберийского. В общем, трудись – не то будешь наказан. Документы тюрьмы Брайдуэлл говорят о том, что почти половину заключенных составляли мальчики, виновные всего‑навсего в бродяжничестве; «их забирали в Брайдуэлл и наказывали наравне с разбойниками, попрошайками, потаскухами и мелкими воришками». Жесткость эта чувствуется и в высказываниях двух лондонцев – Уильяма Кэкстона (конец XV века) и Роджера Эскама (XVI век). Кэкстон жаловался: «Я вижу, что родившиеся здесь [в Лондоне] наживаются и богатеют иначе, чем их отцы и старшие». Эскам писал: «Невинность исчезла, стыдливости больше нет, юнцы наглы и высокомерны». Суждения эти можно отнести на счет вечного брюзжания стариков по поводу молодежи и смены поколений, однако стоит отметить, что они были высказаны в период стремительного роста города. Между 1510 и 1580 годами его население увеличилось с 50 000 до 120 000 человек, и Лондон мучился избытком бурной, беспокойной энергии; похоже, что дети воплощали в себе этот дух наиболее очевидным и, для пожилых, наиболее тревожным образом. И частности, изрядно настораживали горожан молодые и склонные к непокорству ученики ремесленников; городские власти разработали поэтому весьма жесткие правила, регламентирующие их труд и поведение. Ничто не должно было нарушать коммерческую гармонию. Ученик был связан договором «и должен повиноваться. Поскольку я обязался верой и правдой служить господину семь лет, долг мой – исполнять это предназначение и всячески умножать доходы моего уважаемого господина. Хвала городу, который и принцев делает ремесленниками». Последняя фраза означает, что в ученики к ремесленнику или торговцу зачислялись и юноши знатного происхождения. Коммерческий инстинкт был очень силен. Ученикам воспрещалось собираться на улицах группами, пить в тавернах, носить яркую одежду; им позволялись только «коротко остриженные волосы». Сходным образом, детям по‑прежнему надлежало утром, прежде всех дел, преклонять колени перед отцом и получать его благословение. Зачастую дети ели за отдельным, меньшим столом, и подавали им после взрослых; по окончании трапезы их могли спросить об их делах и о школьных занятиях, предложить произнести наизусть стих из Библии или какое‑нибудь изречение. Непослушных потчевали «березовой кашей». «Двух‑трех порций этого снадобья обычно бывает довольно для исцеления». Песни детей, как и выкрики их, вливались в общий шум города. «В сочельник поворачиваю вертел» соревнуется в древности с «По домам, по домам, кончена торговля» или с «Марк, Иоанн, Лука, Матфей – сон спокойный мне навей». В 1687 году Джон Обри писал: «Маленькие дети имеют обыкновение петь во время дождя, чтобы он перестал. Собираются и выводят хором: „Дождик, дождик, сколько туч – убирайся, нас не мучь“». Великое множество детских песенок и стишков содержит лондонские приметы, и это неудивительно: в Лондоне из всех городов страны, а впоследствии и мира, было сконцентрировано наибольшее число детей. Айона и Питер Оупи, признанные авторитеты в детских делах, утверждают, что в большинстве своем эти стишки могут быть датированы годами после 1600; разумеется, их запечатлели на бумаге тогдашние лондонские издатели‑типографы. Однако песенкам этим присущи и более значимые городские черты. Они эманация уличных выкриков и баллад Лондона, их контекст принадлежит к устной культуре. Некоторые стихи имеют косвенное отношение к тем или иным войнам или к политическим делам, другие откликаются на городские события – такие, как «ледяная ярмарка» на Темзе или пожар на Лондонском мосту в феврале 1633 года. Есть песни, пришедшие из лондонских театров, – например, «Жил был веселый мельник» или «Мальчонкой я посуду мыл у мамочки на кухне». «Дом, который построил Джек» первоначально было названием лондонской пантомимы – шуточного музыкального рождественского представления. Пантомим и арлекинад была, надо сказать, такая тьма («Матушка Хаббард и ее пес», «Арлекин и малыш Том Таккер» и прочее, и прочее), что можно подумать, будто и взрослые лондонцы сделались как дети. Печатники Шу‑лейн, Патерностер‑роу и других мест, проявлял обычную свою коммерческую хватку, соблазняли детей сборниками сказок и песен, потоком сходившими с их станков; публикуемые тексты, разумеется, были полны лондонских примет. «По городу ходила я и устриц продавала» из учебника правописания XVIII века – простейший из многих примеров стихов и песен, где говорится о тех или иных лондонских торговых и ремесленных профессиях. Есть детские песни о молочницах Излингтона, о трубочистах Чипсайда, о портных, о пекарях, об изготовителях подсвечников. Некоторые начинаются словами: «Я по мосту по Лондонскому шел» (великая метафора жизненного пути!), однако, разумеется, самая древняя и знакомая из всех – таинственная песня:
Рухнул Лондонский мост, Рухнул мост, рухнул мост, Рухнул Лондонский мост, Леди моя, леди.
В ее двенадцати куплетах мост постоянно рушится и отстраивается заново: «Древесина прогниет… Камни скатятся на дно… Сталь‑железо ржа возьмет… Сребро‑злато украдут». С какой стати из уст лондонских детей должны звучать столь странные слова? Не являются ли эти стихи отзвуком древнего поверья – что умилостивить реку, заставить ее смириться с противоестественно пересекающим ее мостом можно только принеся в жертву ребенка? Супруги Оупи утверждают, что эта песня – «одна из немногих, возможно, даже единственная, где есть указания на темный и жестокий обычай былых времен»; затем они описывают связь между строительством мостов и детскими жертвоприношениями. Поющий ребенок, таким образом, косвенно жалуется на свою злую судьбу в городе; возможно, здесь есть намек и на то, что Лондон как целое тоже не может воздвигнуться и устоять без жертв такого рода. На эти роковые отношения указывает и другая великая лондонская песня – «Апельсины‑лимоны», где перечисление старинных лондонских церквей достигает кульминации в строках
Вот и свеча – проводить тебя спать. Вот и топор – тебе голову снять.
Происхождение этого двустишия опять‑таки неясно. Высказывались предположения, что церкви с их колокольным звоном следует здесь понимать как вехи на пути смертника к эшафоту или же что песня неким образом намекает на кровавую супружескую эпопею Генриха VIII. Однако сила ее заключена в почти колдовском, заклинающем взывании к святым местам. «Звонят уайтчепелские… Звонит олдгейтские», как и колокола церквей Сент‑Кэтрин, Сент‑Клемент, Олд‑Бейли, Флитдич, Степни и собора Св. Павла. Перед нами возникает священный и свирепый город. Можно предположить, что смерть нередко приходила лондонским детям на ум.
«Прошу вас, скажите мне время». – «Скажу, отчего не сказать. Полчаса как пора было вешать, и пора уже вешать опять».
В другом из подобных умолкших образчиков устной мнемоники «вешать» заменено на «чмокать»; можно вспомнить, впрочем, что удавка на воровском жаргоне называлась kiss (поцелуй). Назначение стишков и загадок состояло в тренировке детской восприимчивости, памяти и смекалки, необходимых для выживания в трудной среде. Неудивительно, что юным лондонцам испокон веку свойственны сообразительность и нахальство. Когда Уинстон Черчилль, встретив у своей резиденции на Даунинг‑стрит мальчика, попросил его прекратить свист, тот отозвался: «С какой это стати? Не нравится – заткните уши». Обри и Свифт коллекционировали образчики острот и выпадов уличных детей; их примеру последовали другие авторы, от Диккенса и Мейхью до супругов Оупи. Диккенсовский Ловкий Плут – это, пожалуй, лишь чуть подкрашенный вариант произвольно взятого лондонского уличного мальчишки, этого «беса противоречия», каким‑то образом умещающего в своем маленьком тельце весь уравнительный дух великого города. Сразу после Второй мировой войны был снят фильм «Держи вора!», в котором смекалка и наблюдательность мальчика позволяют обезвредить преступную банду. Его спрашивают: «Значит, ты и есть тот мальчуган, которому на лондонских улицах являются видения?» Такой вопрос мог прозвучать и в раннем Средневековье. В кульминационной сцене фильма ватага детей преследует преступников среди разбомбленных немцами кварталов и разрушенных зданий; здесь в очередной раз возникает вечный образ городского детства. Есть немало картин и литературных текстов, где лондонский ребенок показан на фоне пламени, где его пытаются спасти от набега Боудикки или от огня Великого пожара; однако почему‑то образы мальчишек, карабкающихся по развалинам, трогают сильнее. Будь то саксонские дети, играющие на руинах Лондона римлян, или дети XX столетия, скачущие среди военной разрухи, образы эти ассоциируются с вечным обновлением и непобедимой энергией, которые в высшей степени присущи самому Лондону.
Мальчишки и девчонки, затеем‑ка игру. Луна сияет ярко, как солнце поутру. Забудем все про ужин, забудем про кровать. На улицу, на улицу – играть, играть, играть.
Этот таинственный образ улиц, наполняющихся игрой, можно дополнить цитатой из пророка Захарии (VIII:5): «И улицы города сего наполнятся отроками и отроковицами, играющими на улицах его». В некоторые места Лондона дети постоянно сходятся для игры; среди них – Эксмут‑маркет, Коммершл‑роуд, южная и восточная части Элефант‑энд‑Касла, Госуэлл‑роуд и, конечно же, десятки маленьких парков и игровых площадок, эхом перекликающихся по всей столице. Есть участки, которые словно бы приглашают детей к игре, потому что их присутствие смягчает округу и делает ее обитаемой. Например, дети неизменно собирались у Олдгейтского насоса, с восточной его стороны. В 1931 году Норман Дуглас опубликовал исследование, озаглавленное «Лондонские уличные игры»; целью автора, видимо, было сберечь память о мире, который, как он чувствовал, находился в процессе перехода в некое иное качество. Но помимо этого его труд стал ярким свидетельством изобретательности и энергии лондонских детей и косвенным источником сведений об улицах, служивших вместилищами и стражами их игр. У девочек были такие игры, как «мама, подо мной вода» и «мамина отжималка»; со скакалкой они играли в «Навуходоносора» и «выше луны». Под шлепанье подошв о тротуар звучали их голоса:
Чарли Чаплин встретил детку И сказал: «Гони монетку». Детка плачет, Чарли скачет И в карман монетку прячет.
Игровые возможности создавались самим строением города. По водосточным желобам катали шарики, мощенные плитами тротуары размечали мелом для «классиков». Стены домов тоже шли в дело: о них щелкали карточками в таких играх, как «ближайший к стене берёт» и «ближайший к стене крутит». Было отмечено, что эти игры «развивают у мальчиков необычайную ловкость рук, которая впоследствии наверняка помогает им в некоторых профессиях – таких, например, как ремесло часовщика». Были различные варианты «салочек» – один назывался «Лондон». Большой популярностью на лондонских улицах, особенно в пригородах, пользовалась игра «делай как я». По ходу ее надо было перебегать улицы в опасных местах, ходить по железнодорожным путям, стучаться в двери домов. И была еще вечерняя игра «мигни фонариком»; как заметил один юный кокни, «в это впотьмах надо, днем какие фонарики?». В уличные игры хорошо играть в лондонском мраке, ибо «самое веселье, когда никто не видит». Вот почему игры затевались в старых туннелях, на заброшенных рельсах, в запущенных парках и скверах, на маленьких кладбищах. Дети словно бы прячутся от Лондона. Засев в укромном местечке, те, что побойчее, могут изгаляться над проходящими взрослыми, швырять в них чем‑нибудь или выкрикивать угрозы типа: «Щас у меня без зубов останешься!» В атмосфере города часто пробуждаются инстинктивная свирепость и агрессия.
Некоторые из самых трогательных памяток о лондонских детях пришли к нам из XVII и XVIII веков. В Холборне и Вестминстере, например, сохранились резные изображения приютских детей. Статуэтки школьников стояли у церкви Сент‑Мэри‑Розерхайт, где в 1613 году была учреждена «бесплатная школа для восьми сыновей бедных моряков». У церкви Сент‑Ботольф‑Бишопсгейт были установлены две детские фигурки из керамики, имитирующей камень, на бляхах у них видны номера – 25 и 31. Скульптуры учеников Сент‑Брайдской церковной школы в высоту составляют три фута шесть дюймов, что можно принять за примерный рост лондонского ребенка. Фигуры детей, кроме того, стоят на Хаттон‑гарден, на Кэкстон‑стрит и на Винтнерс‑плейс; иные облачены в костюмы, какие носили почти триста лет назад, – синие куртки и желтые чулки (видимо, чтобы отпугивать крыс) – и служат постоянным напоминанием о старинном облике лондонского детства. Они составляют одно целое со всеми прочими каменными или деревянными детскими статуями города. «Толстый мальчик» на Гилтспер‑стрит, мальчик с корзиной на Хлебном рынке близ собора Св. Павла, мальчики, играющие и шарики, над входом в одно из зданий на Лоуренс‑Паунтни‑хилл, малыш с телефонной трубкой на Темпл‑плейс – все это образы ребенка, живущего в городе и вместе с тем словно бы выхваченного из времени. В этом смысле все они воплощают вечную природу самого детства. Однако город, где властвовало время, мог, как и раньше, портить детей. Автор конца XVI века писал, что «миловидные детишки, мальчики и девочки, во множестве бродят по улицам, слоняются у Павла, а ночами спят под изгородями и навесами». Весной 1661 года Пипс писал: «В нескольких местах я спрашивал женщин, не продадут ли они мне своих детей; все они отказали мне в этом, но говори ли, что отдали бы мне одного на содержание, если бы я захотел». Сэмюэл Керуэн, автор еще одного дневника XVII века, идя однажды по Холборну, вдруг увидел в окружении толпы повозку, полную детей. Им было по шесть‑семь лет; «юные негодники вечерами шныряли по улицам и крали, тащили, хватали все, на что только могли наложить грязные свои загребущие лапки. Теперь их препровождали куда следует». Большей частью таких детей выбрасывали на улицу либо хозяева, либо родители. В документах Лондонского графства конца XVII века говорится, к примеру, что некие Бенджамин и Грейс Кольер «втихомолку уехали со всеми пожитками, оставив детей без всяких средств». Сара Рейнбоу девять лет служила в питейном заведении в переулке Лонг‑элли (Литгл‑Мурфилдс) и перенесла «великие тяготы, а недавно – беспричинное месячное заключение в Брайдуэллской тюрьме и прочие жестокости, коих не в силах была вытерпеть». В 1676 году она убежала с двумя своими братьями; один из мальчиков за пять шиллингов завербовался на клипер, направлявшийся на Барбадос, другой бесследно исчез. Сохранились изображения подобных детей, торгующих, или попрошайничающих, или ворующих на улицах, «почти нагих и до последней степени несчастных, поедаемых паразитами, одетых в такие жалкие лохмотья, что по их платью невозможно определить, какого они пола». Иллюстрации того времени подтверждают плачевность их состояния. На одной мы видим уличного мальчонку в ветхой одежде взрослого – рваное пальто, висящие лохмотьями брюки; шляпа и башмаки непомерно велики ему, а на боку висит жестянка для еды и питья. Паренек, кажется, лишен возраста – или, точнее, все возрасты присущи ему одинаково; безвозрастность эту подчеркивает и взрослое платье, ранее выброшенное кем‑то за негодностью. Эти бродячие дети столь же стары и столь же юны, как сам город. Документы приходских приютов XVIII века полны картин, пробуждающих горестные чувства. Найденышам часто давались фамилии по названиям мест, где их обнаруживали; например, архивы прихода Ковент‑гарден пестрят такими именами, как Питер Пьяцца, Мэри Пьяцца или Пол Пьяцца. Оставленных или подкинутых младенцев называли children laid in the streets (детьми, выложенными на улицу), что само по себе достаточно красноречиво. Приходские должностные лица на каждого ребенка, вверенного их попечению, получали десять фунтов, по каковому случаю устраивался пир, называвшийся «отягощением вертела»; считалось, что «ребенок долго не протянет и потому деньгами можно распорядиться к своему удовольствию». Вновь следует обратить внимание на языческую природу подобных городских ритуалов. По общему мнению, «приходскому младенцу жить восемь‑девять месяцев, не больше», и представляется вероятным, что дети эти умирали отнюдь не только своей смертью. В парламентском документе, датированном 1716 годом, сказано, что «великое множество несчастных младенцев и незаконнорожденных подкидышей бесчеловечно губится варварским обращением нянек». В одном приходе Вестминстера из пятисот «выложенных на улицу» остался жив один‑единственный ребенок. Выживших определяли в приходские работные дома. По существу это были примитивные фабрики, где с семи утра до шести вечера дети трудились – пряли шерсть или лен, вязали чулки; час в день отводился на начатки ученья, еще час – «на обед и игры». Как правило, работные дома были грязны и переполнены. Например, в приходе Сент‑Ленард (Шордич) «на тридцать девять детей было три кровати». Соединяя в себе черты фабрики и тюрьмы, работный дом выявлял тем самым свою сущность специфически городского учреждения; часто дети заражались там друг от друга «расстройствами» и инфекционными болезнями, и тогда их отправляли в больницы. Четырехугольник лондонской неволи – работный дом, фабрика, тюрьма, больница – замыкался. Дети подвергались заточению по той простой причине, что в естественном и свободном состоянии считались дикими существами, Вечно «полуголые или одетые в лохмотья, обмениваются скверной руганью и проклятиями… катаются в грязи, лезут в конуры, воруют на пристанях, тащат из карманов ключи». Они были тем «отребьем», которым «изо дня в день полнятся наши тюрьмы, от тяжести которого стонет тайбернская виселица». Из тех, кто присматривался к жизни общества, лишь очень немногие задавались вопросом: не доводят ли этих детей до звероподобного состояния сами условия лондонского бытия? Осязаемые картины действительности давили на сознание, мешая всякому адекватному, убедительному анализу, идущему дальше констатации дикости и озверения. Беспризорные дети, которых приучили к труду в приходском работном доме, считались, к примеру, «настолько же отличными от того, чем они были раньше, насколько прирученный зверь отличается от дикого». Однако этот образный ряд применим и к другим существам из коммерческих джунглей Лондона. «Злой хозяин может быть настоящим тигром – и бьет, и бранит, и догола раздевает, и голодом морит, и все, что пожелает, может сотворить с безвинным мальчонкой, и кому до этого дело? Приходскому начальству, сбывшему его с рук, уж точно никакого». Здесь речь идет о «приходском ребенке», продаваемом в ученики; хотя эту ситуацию увековечил Диккенс в «Оливере Твисте» (1837), жестокости и тяготы, с которыми была сопряжена эта торговля детьми, характерны прежде всего для XVIII века. Обратимся теперь к бедственному положению маленьких трубочистов, которых называли climbing boys – лазающими мальчишками. Обычно их определяли к хозяевам в ученики в возрасте семи‑восьми лет, однако нередко пьющие или неимущие родители продавали за двадцать‑тридцать шиллингов даже четырехлетних. Требовались именно малыши, потому что лондонские дымоходы были специфически узкими и изогнутыми, вследствие чего легко забивались сажей и прочим. Маленького трубочиста заставляли протискиваться в эти узкие щели или заталкивали туда силой; боязливых или непослушных, чтобы лезли веселее, кололи булавками или подпаливали огнем. Некоторые гибли от удушья, многие умирали медленной смертью от эпителиомы мошонки – «рака трубочистов». Оставшихся в живых работа уродовала. Один поборник социальных реформ так описывал типичного «лазающего мальчишку», окончившего свой недолгий трудовой век: «В двенадцать лет он теперь калеки на костылях, роста в нем от силы три фута семь дюймов… Волосы на ощупь как свиная щетина, голова как горячая головешка… Он бубнит „Отче наш“». Черные от сажи и прочих отходов города, эти дети если и мылись, то очень редко. Выкрашенные в лондонский цвет, они были подлинным символом самого что ни на есть жалкого состояния, до какого город мог довести своих юных жителей. Обычные уличные персонажи, они бродили и громко выпевали: «Чистить дымохо‑од!» Это называлось calling the streets – окрикивание улиц. В суровых лондонских условиях им, однако, редко сочувствовали. Напротив, их считали по совместительству воришками, попрошайками и «лучшими поставщиками висельников из всей английской ремесленной братии». Тем не менее – и это еще одно ошеломляющее проявление ритуальной театральности, к которой город всегда был склонен – раз в год для них устраивали праздник. Первого мая, выбелившись мукой и пудрой для волос и действительно став «лилейно‑белыми», как шутливо называли трубочистов в те времена, они гурьбой шли по улицам и выпевали свое «Уи‑ип, уи‑ип». Парад сопровождался стуком ершей для сажи и кошек для лазанья. Этим карнавальным превращением Лондон демонстрировал и грубость свою, и веселость: трубочистам в их несчастливой жизни почти нечего было праздновать, и вот раз в году им позволялось поиграть и почувствовать себя детьми. Однако имеются здесь и другие смысловые ассоциации, глубоко уходящие в тайну городского детства. «Лазающие мальчишки» в свой праздник обычно украшались золотой фольгой и лентами – в точности как дети, участвовавшие в средневековых шествиях; иными словами, трубочисты становились олицетворением святости и невинности, пусть и в вульгарном варианте. В то же время, проходя по улицам под грохот орудий своего ремесла, они были в тот день «господами бесчинств»; шум подчеркивал их дикость, которая представляла бы опасность для города, не будь она формализована и подчинена дисциплине ритуала. Игра, невинность, свирепость – все эти стихии в городском ребенке сливаются в одно целое. Питер Эрл в книге «Полный город людей» замечает, что в начале XVIII века Лондон обольщал детей и молодежь «множеством соблазнов». В их числе – «дурные компании, азартные игры, питье, праздность, мелкое воровство и гулящие женщины». Поэтому лондонские дети по сравнению с провинциальными с самого начала находились в морально невыгодном положении. В питейных лавках «дети пьянствовали с таким самозабвением, что не могли потом выбраться наружу». На гравюрах Хогарта дети тоже выступают зачастую как зловредные или проказливые исчадия города; лица их насуплены от обиды или кривятся в насмешке, наружностью и поведением они передразнивают взрослых или подражают им. Ни четвертой гравюре из серии «Путь повесы» мы видим мальчика, сидящего в канаве, курящего трубочку и внимательно читающего газету «Фартинг пост» («Грошовая почта»). Неподалеку виднеется вы веска игорного дома Уайта на Сент‑Джеймс‑стрит, на переднем плане пятеро других детей режутся в кости и карты. Один из этих мальчишек – чистильщик обуви, в буквальном смысле оставшийся без рубашки, другой – торговец спиртным, третий – газетчик (их тогда называли «меркуриями», то есть вестниками). О беспризорниках XIX столетия тоже писали, что «подлинная их страсть – азартные игры, которым они предаются без всякого удержу». В первые десятилетия XX века совсем маленьких детей, случалось, все еще арестовывали за азартные игры на улицах – такие, например, как «пуговки», Так что по меньшей мере два столетия азартные игры являются излюбленным занятием – или отличительной чертой? – лондонской детворы. Да и почему бы им, окруженным городской жизнью с ее превратностями, не быть игроками? На той же гравюре Хогарта чуть поодаль еще один мальчик выкрадывает платок у главного героя – «повесы». Здесь в миниатюре дан образ лондонского ребенка XVIII века, деятельно погруженного во взрослую жизнь улиц. Детские лица, как и лица взрослых, отмечены печатью алчности и стяжательства, витающих над городом, как некие духи‑покровители. В серии гравюр «Утро», «Полдень», «Вечер» и «Ночь» дети тоже играют существенную роль. Некоторые одеты в точности так же, как одеваются взрослые, и выглядят горожанами, превратившимися а карликов или уродцев; другие – оборванные уличные мальчишки, дерущиеся за еду в канаве или сбившиеся для тепла в кучу под деревянным навесом. Бездомные дети в лохмотьях являются, таким образом, ярким символом городской жизни; на лондонских фотографиях XIX века они, однако, лучше распознаваемы и внушают острую печаль. Перед нами уже не типы и не карикатуры, а знакомые, виденные в жизни человеческие лица – то мягкие, то грустные, то горестные, то озадаченные. Утверждалось, что к концу XVIII столетия филантропический инстинкт усилился и помощь неимущим стала более щедрой; однако существо лондонской жизни осталось прежним. «Преступлений, голода, наготы, бедствий всякого рода в столице столько, – сказал Диккенс одному журналисту в середине XIX века, – что это превышает всякое разумение». Это превышало разумение потому, что голод и бедствия поражали самых юных и уязвимых. В 1839 году почти половину лондонских похорон составляли похороны детей в возрасте до десяти лет, и популярным у ранних фотографов изыском было снимать малышей среди надгробий городских кладбищ: вот вам викторианская простота во всей ее брутальной красе. На фотографии, принадлежащей к иному жанру, три девочки сидят на каменном тротуаре, свесив ноги в канаву; одна удивленно обернулась и смотрит на снимающего, однако самое сильное впечатление производит их одежда – темная, блеклая. Они словно бы подлаживаются под темный, потрескавшийся камень вокруг, чтобы стать почти невидимыми. Многим теперь невдомек, какой грязной и неприглядной была столица в Викторианскую эпоху; улицы были вечно завалены мусором, повсюду сажа и въевшаяся угольная пыль. Диккенс писал: «Многие ли, окруженные этой смесью тошнотворных запахов, этими кучами нечистот, этими обваливающимися домами со всем их мерзким содержимым, одушевленным и неодушевленным, склизко ползущим на черную дорогу, готовы были бы сказать, что действительно дышат этим воздухом?» На другом снимке – семеро мальчиков, с которыми фотограф явно пора
|