Глава 66 Их голоса перевесили мой
Иных своих жителей Лондон сводит с ума. Психиатрическая статистика 1970‑х годов показывает, что в Ист‑энде случаев депрессии было в три раза больше, чем в целом по стране. Шизофрения тоже была распространенным заболеванием. Лечебница при церкви Сент‑Мэри‑Бетлем (Св. Марии Вифлеемской) начала принимать душевнобольных еще в XIV веке. «Из Бедлама! Бедненькому холодно!», «Благослови Боже твои пять чувств – бедненькому холодно!» Крики сумасшедших раздавались и в Сент‑Мэри‑Баркинг – «больнице для клириков и лондонских горожан обоего пола, повредившихся в уме». Однако именно через посредство Бетлема Лондон всегда ассоциировался с безумием. Томас Мор задавался вопросом: не является ли этот город со всеми его юродивыми и помешанными одним большим сумасшедшим домом? И если так, то Бетлем – уменьшенная копия Лондона, его «малый мир». Документы 1403 года говорят, что в лечебнице тогда содержалось девять пациентов, к которым были приставлены надзиратель, привратник с женой и несколько слуг. Однако количество больных неуклонно росло. В «Лондонских хрониках», датированных 1450 годом, упоминается «церковь Богоматери, называемая Бедлам. В этом месте живут многие, кто повредился в уме. С ними обходятся честно и добросовестно, и некоторые вновь обретают разум и здоровье. А иные остаются там до конца дней, ибо излечить их помешательство превыше сил человеческих». Некоторым разрешалось покидать «тюрьму для умалишенных», чтобы просить на улицах милостыню; на их статус указывала оловянная бляха, носимая на левой руке, и их называли «божьими менестрелями» и «юродивыми». Помимо сострадания, они вызывали у людей суеверный страх; на улицах они казались некими исчадиями городского безумия. Это были бродячие призраки – иные жалкие, иные пророчествующие, иные унылые, иные обличительно‑грозные. В городе, кичившемся цивилизованностью, это были образы наготы человеческой. На картах начала XVI века подле «Бишопсгейтской дороги» видны «ворота Бедлама». Пройдя их, вы попадали во двор с несколькими небольшими каменными строениями; здесь стояла церковь и был разбит сад. Пациенты в количестве тридцати одного человека теснились в помещениях, предназначенных для двадцати четырех, где «воплей, визга, рева, драк, потрясания цепями, проклятий, раздражения, злости так много и так они сильны и ужасны, что и здравомыслящего человека сведут с ума». Главными лекарствами здесь были кнут и цепи. В инвентарном перечне упоминаются «шесть цепей с замками и ключами, четыре пары железных наручников, еще пять железных цепей и две пары колодок». В том же столетии Томас Мор писал о человеке, который «был посажен в Бедлам, где битьем и ученьем ему вернули разум». Следовательно, «ученье», то есть наказание, считалось действенным лечебным средством. С ума сходить – для этого надо было мужества набраться. К началу XVII века Бедлам стал единственной больницей, используемой для содержания умалишенных. Это были главным образом «бродяги, ученики ремесленников и слуги с небольшим добавлением студентов и господ. Из пятнадцати бродяг одиннадцать были женского пола». По лондонским улицам бродило много людей, которых можно было бы счесть сумасшедшими и посадить на ночь под замок, но, как правило, они оставались на свободе. Обилие женщин‑бродяг среди обитателей Бедлама – они составляли примерно треть – тоже кое‑что говорит о жизни лондонских улиц. Одной из пациенток была леди Элеонора Дэвис, которую забрали в Бедлам зимой 1636 года, поскольку она объявила себя пророчицей. Хотя ее держали не в обычной палате, а в доме смотрителя, она позднее говорила, что Бедлам «подобен аду – настолько ужасны были проклятия и скверные сцены». Это был «дом непрестанной ругани», и она жаловалась, что смотритель и его жена нередко напивались допьяна и обижали ее. Бедлам, таким образом, в сгущенном виде демонстрировал наихудшие стороны лондонской жизни. Вот почему в начале XVII века его стали изображать на сцене. В ряде пьес сумасшедший дом стал местом, где разворачиваются эпизоды насилия и интриг, где пациенты совершают
Такие странные безумства, Что, хоть и жаль вам их, вы улыбнетесь.
Строки взяты из пьесы Томаса Деккера «Честная проститутка» (1604). Там впервые описаны сцены, происходящие в Бедламе. Уже то, что единственный в стране сумасшедший дом находился в Лондоне, имело для драматургов значение. В «Герцогине Мальфи» Уэбстера безумие ассоциируется с рядом городских профессий – например, портного, который «свихнулся, изучая моды». Получается, что с ума людей сводит сама городская жизнь, и это – важнейшая точка соприкосновения между Лондоном и помешательством. Другую важную ассоциацию демонстрирует пьеса Джона Флетчера «Паломник» (1621), где в центре внимания – душевное здоровье содержателей больницы, а не пациентов. Если смотрители и сторожа безумны, то безумно и общество, поставившее их на должности и возложившее на них ответственность.
К середине XVII века старый сумасшедший дом пришел в столь плачевное и негодное состояние, что в городе разразился скандал. В 1673 году было решено возвести вместо него на Мурфилдс большое современное здание. Спроектированный по образцу дворца Тюильри, он был украшен колоннами и окружен садами. Строительство шло три года. Над входными воротами скульптор Сиббер поместил две лысые полуобнаженные фигуры – «Безумие печальное» и «Безумие свирепое». Они стали одной из лондонских достопримечательностей и могут потягаться с более древней парой покровителей города – Гогом и Магогом. Тогда‑то Вифлеемская лечебница и обрела настоящую свою славу; любопытствующие, заграничные путешественники и писатели потянулись в ее палаты взглянуть на сумасшедших. Для города и его властей очень важно было, чтобы помешательство видели подконтрольным и запертым. То была часть могучего движения в сторону «разума» после Великого пожара и чумы, сделавших весь город исполинской ареной неразумия и буйства. Повествуя о событиях 1665 года, Дэниел Дефо писал, что многими горожанами овладевало «буйство и помешательство, и сплошь и рядом они накладывали на себя руки, выбрасываясь из окон или стреляя в себя; обезумевшие матери убивали собственных детей; иные умирали от приступов жестокого горя, другие от испуга и неожиданности, вовсе не будучи зараженными, а третьих страх приводил в отчаяние или унылое безумие». Лондонцы всегда были предрасположены к мании; возможно, она была необходимым условием самого их городского существования. Однако, словно бы подчеркивая нелепость и неблагородство безумия, обитателей Бедлама выставляли напоказ, как зверей в зоопарке; пациенты представали прожорливыми существами, которых надлежало связывать, смирять наручниками. В здании было две галереи, одна над другой; на каждом этаже палаты располагались вдоль коридора, посреди которого находилась железная решетка, отделявшая мужчин от женщин. Снаружи это был дворец, внутри – почти тюрьма. С посетителей брали по одному пенсу, и современник писал, что «безумные выходки несчастных непостижимым образом побуждали легкомысленных зрителей к ликованию и громкому смену; отвратительный рев одних пациентов и дикие движения других, казалось, равно забавляли их. Иных пришедших постыдная бесчеловечность толкала на то, чтобы… нарочно, развлечения ради доводить больных до бешенства». Это «доверительное письмо» середины XVIII века от Сэмюэла Ричардсона рисует безотрадную картину, вполне подтверждаемую иными источниками. Другой очевидец этих сцен заметил, что «безумнейшие люди нашего королевства находятся не в Бедламе, а вне его». Любопытно вот что: здание на Мурфилдс провоцировало на иррациональное поведение не только своих обитателей, но и посетителей, и весь эпизод с «дикими движениями» (можно предположить – сексуальными) и «отвратительным ревом» производит впечатление невообразимого смешения типов и ролей. Рассчитывая на то, что выходки сумасшедших могут возбудить в иных зрителях похоть, на галереях обычно околачивались проститутки. Полушутливо‑полувсерьез однажды было замечено, что для тех, кто приходит поглазеть на помешанных и посмеяться над ними, следовало бы выстроить другой подобный дом. Может показаться, что от Мурфилдс по всему городу распространялась зараза безумия. Неудивительно, что в литературе того времени Бедлам стал убедительной метафорой всех лондонских зол. В стихах Поупа тень его ложится на Граб‑стрит – улицу неимущих литераторов, где многие сходят с ума от безденежья и неуспеха. Трахерн писал:
Весь мир – Бедлам: огромный каземат, Где буйствуют, беснуются, вопят.
Джон Локк сравнил временное помешательство с состоянием человека, заблудившегося в незнакомом городе, и эту наводящую на размышления аналогию подхватили многие из тех, кто писал о Лондоне. Например, Мэтью Брамбл в «Путешествии Хамфри Клинкера» Смоллетта говорит о лондонцах: «Всюду сумятица и суетня. Можно подумать, что они одержимы каким‑то сумасшествием, которое не позволяет им сохранять спокойствие… Как мне отрешиться, от мысли, что ее [публику] обуял дух, более нелепый и пагубный, чем тот, каковой нам знаком по Бедламу?»[133]Здание на Мурфилдс, можно сказать, доминирует над душевнобольным городом. Лондонцы находятся в состоянии неестественного напряжения и беспокойства; они обитают в скверных домах, где нет ни света, ни воздуха; по ним хлещет бич бизнеса и наживы; их окружают всевозможные картины похоти и насилия. Они живут в Бедламе.
К концу XVIII века Вифлеемская лечебница в свой черед приобрела отпечаток разрухи и заброшенности. В 1799 году комиссия охарактеризовала здание как «мрачное, убогое и тоскливое», словно сами стены его вобрали в себя нечто от меланхолии иных пациентов. Уныние распространилось и на округу: лечебница находилась среди жалких домишек и лавок, торговавших подержанной мебелью. И вот в 1807 году было решено перевести ее на другую сторону реки – в Саутуорк. Третий Бедлам в истории Лондона возник на вполне подходящем месте, ибо Саутуорк всегда был средоточием тюрем и других казенных учреждений. Новое здание выглядело столь же величественно, как предыдущее: портик с ионическими колоннами, громадный купол. Внутри, однако, было все так же безотрадно, словно вновь единственным назначением здания был театральный показ, долженствующий изображать победу Лондона над помешательством. Два скульптурных сумасшедших гиганта, которых прозвали «безмозглыми братьями», стояли теперь в вестибюле. Методы лечения оставались суровыми и во многом основывались на физическом обуздании; один пациент пролежал в цепях четырнадцать лет. Более «просвещенный» подход стали проводить в жизнь лишь в середине XIX века. После двух инспекций, по результатам которых больничный режим был подвергнут жестокой критике, начали применять «нравственно‑медицинское» лечение: пациентам дали возможность трудиться или чем‑либо заниматься, им стали назначать такие медикаменты, как хлорал и наперстянка. То был замкнутый малый мир внутри большого. Воду брали из своего артезианского колодца, так что пациентов миновали свирепствовавшие кругом холера и дизентерия. Ежемесячно устраивался бал, на котором пациенты танцевали друг с другом; об этих трогательных и диковинных празднествах писали многие. Однако безумие рождало нее тот же настоятельный вопрос. Лечебница навела Чарлза Диккенса, прошедшего мимо нее однажды вечером, на размышления: «Не оказываются ли каждую ночь примерно в том же состоянии, что и пациенты, те из нас, находящихся вне больницы, кто видит сны?» К середине XIX века число душевнобольных в Лондоне утроилось, и для них открылись новые лечебные учреждения (самые известные – Хануэлл и Колни‑Хатч). В 1930 году Вифлеемскую лечебницу перевели за город – в окрестности Бекенхема, но к тому времени столица была уже хорошо обеспечена психушками. Их стали называть «центрами психического здоровья», а пациентов – «пользователями». Сравнительно недавно душевнобольных стали отпускать по домам с тем, чтобы они «жили в обществе», принимая лекарства. На лондонских улицах нередко можно встретить прохожего, который что‑то торопливо бормочет себе под нос и яростно жестикулирует. На большинстве главных городских магистралей вы нет‑нет да увидите одинокую фигуру, съежившуюся в позе отчаяния или устремившую взгляд в никуда. Порой кто‑нибудь принимается кричать на прохожих или лезет с ними в драку. В свое время в ходу была фраза о лондонской жизни:
В твои дела не лезу – в мои прошу не лезть.
Можно добавить:
Твои дела – обедать, мои – из кожи лезть.
|