Ежи Косински. Раскрашенная птица 11 страница
В советской стране человека оценивали не по его собственному мнению о себе, а по отзывам окружающих. Только группа людей — «коллектив»[1] — определяла значимость и нужность человека. Коллектив решал, как человек сможет принести наибольшую пользу людям и что может помешать ему сделать это. Сам он превращался в сплав высказанных о нем мнений. Гаврила объяснял, что необходимо постоянно изучать человека. Хотя самую сокровенную суть узнать было невозможно, нельзя было, чтобы на самом дне души, как в глубоком колодце, затаился враг трудящегося народа, агент капиталистов. Поэтому нужно было всегда быть начеку и с друзьями, и с врагами. В мире Гаврилы человек был многолик. Одному его лицу давали пощечину, другое целовали, а третье пока таилось нераскрытым. В любой момент человека оценивали, учитывая его профессиональную подготовку, происхождение, успехи в коллективе или в партийной работе, сравнивая с другими людьми, которые в любой момент могли бы заменить его, или которых мог заменить он. Партия изучала его одновременно через разные, но одинаковой точности, линзы — никто не мог знать каким сложится его окончательный образ. Стать членом партии уже было достижением. Дорога к этой вершине была нелегка и чем больше я знакомился с жизнью полка, тем больше понимал сложность мира Гаврила. Выходило, что человеку нужно было карабкаться одновременно по многим лестницам, чтобы взобраться на самый верх общества. Он мог преодолеть половину пути на профессиональной стезе, но только начинать свой путь в политике. Он мог одновременно подниматься и опускаться по разным лестницам. Поэтому его шансы изменялись и, по словам Гаврилы, очередной успех часто становился шагом вперед и двумя шагами назад. Кроме того, даже достигнув вершины, можно было легко свалиться к ее подножию и тогда все приходилось начинать сначала. При оценке человека прошлое родителей тоже учитывалось, даже если они уже умерли. У детей рабочих был больше шансов в политике, нежели у тех, чьи родители были крестьянами или служащими. Эта тень происхождения неумолимо сопровождала людей, так же как идея первородного греха преследует даже самых праведных католиков. Я был полон дурных предчувствий. Хотя я плохо помнил, чем занимался отец, но припоминал кухарку, прислугу и няню, которых наверняка можно было отнести к жертвам эксплуатации. Еще я знал, что ни отец, ни мать не были рабочими. Неужели мое социальное происхождение повредит мне в новой жизни среди советских людей, так же как черные волосы и глаза мешали жить среди крестьян? На военном поприще место человека определялось званием и должностью в полку. Ветеран партии должен был беспрекословно подчиняться приказам даже беспартийного командира. Потом, на партийном собрании, он мог раскритиковать деятельность своего командира и, если его обвинение поддерживало большинство членов партии, он мог добиться, чтобы командира понизили в должности. Иногда бывало по другому. Командир мог наказать состоящего в партии офицера, и партия, в свою очередь, могла за тот же проступок понизить его и в своей иерархии. Я растерялся перед этим лабиринтом. В мире, с которым знакомил меня Гаврила, человеческие устремления и надежды были перепутаны друг с другом, как корни и ветви огромных деревьев в густом лесу, где каждое дерево борется за влагу и пробивается к солнечному свету. Я был встревожен. Что будет со мной, когда я вырасту? Кого во мне увидит партия? Каким я был на самом деле? Что у меня внутри — сердцевина свежего яблока или червивая косточка гнилой сливы? Что делать, если коллектив решит, что я подхожу больше всего, например, для ныряния на большие глубины? Будет ли принято во внимание, что я ужасно боюсь нырять, потому что это напоминает мне то, как однажды, я едва не утонул подо льдом? Коллектив может посчитать этот случай очень ценным опытом и направит меня упражняться в нырянии. Вместо того, чтобы изобретать огнепроводные шнуры, мне придется всю остальную жизнь быть ныряльщиком, ненавидя воду и панически боясь каждого погружения. Что же тогда? Ведь Гаврила утверждал, что один человек не может даже допускать, что его решение будет вернее мнения большинства. Я впитывал каждое слово Гаврилы и задавал ему разные вопросы, записывая их на грифельной доске. Я прислушивался к разговорам солдат до и после собраний, подслушивал сами собрания через брезент палатки. Жизнь этих взрослых советских людей тоже была сложной. Возможно, жить им было не легче, чем кочевать по деревням, где тебя принимают за цыгана. Человек выбирал в стране жизни из разных тропинок, дорог и путей. Одни приводили в тупик, другие вели в болота, опасные ловушки и капканы. В мире Гаврилы только партия знала верные пути и верное направление. Я старался не забыть ни одного слова и запомнить все, чему меня учил Гаврила. Он убеждал, что для того чтобы быть полезным и счастливым, нужно присоединиться к маршу трудового народа, идти со всеми в ногу, на указанном в колонне месте. Напирать на идущих впереди так же плохо, как и отставать. Это приведет к потере связи с массами, упадочничеству и вырождению. Любая заминка может задержать движение всей колонны, а упавший рискует погибнуть под ногами идущих…
Под вечер жители окрестных деревень пришли к лагерю. Они принесли фрукты и овощи, чтобы выменять обувь, кусок брезента на брюки или куртку и вкусную свиную тушенку, которой Америка снабжала Красную Армию. Солдаты закончили дневные работы, заиграл баян, послышалось пение. Крестьяне напряженно вслушивались, едва понимая слова песен. Некоторые осмелели и начали громко подпевать. Остальные встревожились, с подозрением поглядывая на соседей, так неожиданно быстро полюбивших Красную Армию. Все больше крестьян приходило к лагерю вместе с женами. Многие женщины откровенно заигрывали с солдатами, стараясь отвести в сторону — туда, где торговали их мужья и братья. Белокурые светлоглазые женщины одернув потрепанные блузки и подтянув заношенные юбки, виляя бедрами, с деланно безразличным видом прохаживались перед солдатами. Солдаты подходили поближе с брезентом, яркими банками американской тушенки, махоркой и бумагой для самокруток. Не обращая внимание на крестьян, они пристально смотрели женщинам в глаза и, вдыхая их запах, ненароком задевали их крепкие тела. Время от времени, убегая из лагеря, солдаты встречались с деревенскими девушками и продолжали торговать с крестьянами. Командование полка делало все возможное, чтобы не допустить таких тайных связей с местными жителями. Политработники, командиры и даже дивизионная газета остерегали солдат от подобных прогулок. Они подчеркивали, что некоторые зажиточные крестьяне попали под влияние рыскающих по лесам националистически настроенных партизан, которые пытаются замедлить продвижение Советской Армии и отсрочить победу правительства рабочих и крестьян. Сообщалось, что в других полках, некоторые солдаты были жестоко избиты во время таких самовольных отлучек, а кое-кто вообще не вернулся назад. Тем не менее несколько солдат, пренебрегая возможным наказанием, однажды выскользнули из расположения полка. Часовые сделали вид, что ничего не заметили. Жизнь в лагере была однообразной и солдаты, ожидая боевых действий или переезда, страдали без развлечений. Митька Кукушка знал об этой вылазке и наверняка присоединился бы к друзьям, если бы ему не мешала его еще не зажившая рана. Он часто говорил, что русские солдаты, рискуя жизнью, освободили местных жителей от фашистов, поэтому сторониться крестьян было бессмысленно. Митька присматривал за мной еще с госпиталя. Благодаря ему я и поправился. Он выуживал для меня из котла лучшие куски мяса. Еще он подбадривал меня, когда мне делали очень болезненные уколы, поднимая мое настроение перед медицинским осмотром. Однажды, когда от переедания я получил несварение желудка, Митька два дня сидел возле меня, поддерживая мне голову, когда меня рвало, и обтирая лицо влажным полотенцем. В то время как Гаврила учил меня серьезным вещам, объясняя роль партии, Митька знакомил меня с поэзией и пел песни, подыгрывая себе на гитаре. Именно Митька водил меня в полковой кинотеатр и старательно растолковывал увиденные фильмы. Я ходил с ним смотреть, как механики ремонтируют мощные армейские грузовики и именно Митька водил меня смотреть, как учатся снайперы. Митьку любили и уважали едва ли не больше всех в полку. У него был отличный послужной список. Даже дивизионные командиры могли позавидовать наградам, сверкающим на его выгоревшей гимнастерке по праздникам. Митька был Героем Советского Союза и мало было в дивизии людей так отмеченных наградами, как он. Миллионы советских людей в колхозах и на заводах видели его в разных выпусках кинохроники. Митька был гордостью полка — его фотографировали для дивизионной газеты и корреспонденты брали у него интервью. Вечером у костра солдаты часто рассказывали истории об опасных заданиях, которые он выполнял еще год назад. Они без конца вспоминали, как его забросили на парашюте в тыл врага. Там он в одиночку уничтожал вражеских офицеров и курьеров, стреляя с чрезвычайно большой дистанции. Они восхищались тем, как Митьке удалось вернуться из-за линии фронта и снова отправиться туда с новым опасным заданием. Во время таких разговоров я просто распухал от гордости. Сидя рядом с Митькой, прислонясь к его сильной руке, я внимательно слушал его, чтобы не пропустить ни слова из его рассказов или из вопросов окружающих. Если бы война продолжалась так долго, чтобы я успел попасть в армию, может быть и я стал бы снайпером — героем, о котором за обедом говорят трудящиеся. Митькина винтовка была предметом постоянного восхищения. Иногда, уступив уговорам, он вынимал ее из футляра, сдувал не видимые глазу пылинки с ее прицела и ложа. Дрожа от любопытства, молодые солдаты склонялись над винтовкой так же почтительно, как священник над алтарем. Бывалые солдаты большими огрубевшими руками брали винтовку с матово поблескивающим ложем, как мать берет ребенка из колыбели. Затаив дыхание, они смотрели в кристально-прозрачный телескопический прицел. Этим глазом Митька смотрел на врага. Эти линзы придвигали цель так близко к нему, что он различал выражение их лиц, их улыбки. Прицел помогал Митьке попадать точно под металлическую орденскую планку на груди — туда, где стучало немецкое сердце. Митька мрачнел, слыша, как солдаты восхищаются винтовкой. Он невольно прикасался к ране, в которой все еще оставались осколки немецкой пули. Эта пуля оборвала его службу снайпера около года назад. Она ежедневно беспокоила его и превратила Митьку Кукушку в Митьку Учителя, как его теперь все чаще называли. Он был полковым инструктором и обучал молодых солдат искусству стрельбы, но не этого страстно желала его душа. Я видел, как по ночам он лежал на спине и широко открытыми глазами смотрел в треугольную крышу палатки. Наверное, он вспоминал те дни, когда укрывшись среди ветвей или в руинах глубоко в тылу врага, он выжидал подходящего момента, чтобы «снять» офицера, штабного посыльного, летчика или танкиста. Сколько раз ему приходилось смотреть врагу в лицо, наблюдать за его движениями, определять дистанцию, снова прицеливаться. Уничтожая вражеских офицеров, он каждой метко посланной пулей укреплял Советский Союз. Немецким зондер-командам со специально обученными собаками пришлось много побегать в поисках его тайников. Сколько раз ему казалось, что уж теперь он точно не вернется! И все же, это были самые счастливые дни в его жизни. Митька ни за что не променял бы то время, когда он был одновременно и судьей и исполнителем приговора. Один-одинешенек, с помощью только снайперской винтовки, он лишал врага лучших его людей. Он определял их по наградам, знакам отличия, цвету формы. Перед тем как нажать на спуск, он спрашивал себя, достоин ли этот человек принять смерть от его, Митькиной, пули. Может, стоит подстеречь более подходящую жертву — капитана вместо лейтенанта, летчика вместо танкиста, майора вместо капитана, штабного офицера вместо полевого командира? Каждый его выстрел мог не только убить врага, но и привлечь смерть к нему самому, оставить Красную Армию без одного из лучших ее солдат. Размышляя об этом, я все больше и больше восхищался Митькой. Здесь, рядом со мной, в кровати лежал человек, который делал мир спокойнее и безопаснее, метко поражая цель, а не молясь с амвона. Немецкий офицер в великолепной черной форме, который занимался тем, что убивал беспомощных заключенных и такую чернявую мелюзгу, как я, теперь, в сравнении с Митькой, показался мне ничтожеством. Ушедшие в деревню солдаты не возвращались, и Митька начал волноваться. Приближалось время вечерней поверки и их отлучка могла открыться в любой момент. Мы сидели в палатке. Митька нервно метался между кроватей, потирая вспотевшие от волнения руки. В деревню пошли его лучшие друзья: Леня — его земляк, замечательный певец, Гриша — ему Митька аккомпанировал на баяне, Антон — поэт, который лучший всех читал стихи, и Ваня, который однажды спас Митьке жизнь. Уже зашло солнце и сменился караул. Митька все чаще поглядывал на светящийся циферблат своих трофейных часов. Со стороны караульных постов донесся непонятный шум. Кто-то звал врача, в то время как через лагерь к штабу на всей скорости промчался мотоцикл. Потащив меня за собой, Митька выскочил из палатки. Из других палаток тоже выбегали люди. Возле караульного помещения уже собралось много солдат. На земле лежало четыре неподвижных тела. Несколько окровавленных солдат стояли и полулежали рядом. Из их путаных объяснений мы узнали, что солдаты были в соседней деревне на празднике и там на них напали пьяные крестьяне, приревновавшие их к своим женам. Крестьян было слишком много, и солдат разоружили. Четверых солдат насмерть зарубили топором, остальные были сильно изранены. В сопровождении старших офицеров приехал заместитель командира полка. Солдаты расступились и стояли по стойке смирно. Раненые тщетно попытались подняться. Заместитель командира полка побледнел, но, держа себя в руках, выслушал доклад одного из пострадавших и отдал приказ. Раненых немедленно отправили в госпиталь. Некоторые с трудом шли сами, опираясь друг на друга и стирая кровь с лиц и волос рукавами. Митька присел у ног убитых и молча вгляделся в их изрубленные лица. Остальные солдаты стояли вокруг. Ваня лежал на спине лицом вверх. В тусклом свете фонаря, на груди были видны полосы свернувшейся крови. Лицо Лени было разрублено надвое мощным ударом топора. Раздробленные кости черепа перемешались со свисающими обрывками шейных мышц. Разрубленные, изуродованные лица двоих других были неузнаваемы. Подъехала санитарная машина. Когда тела увозили, Митька больно сжал мою руку. О трагедии объявили на вечерней поверке. Солдаты с трудом глотали слюну, слушая новые приказы, строго запрещающие любые контакты с враждебно настроенным местным населением и любые действия, которые могут ухудшить его отношения с Красной Армией. Этой ночью Митька долго что-то шептал, тихо и невнятно говорил и бил себя по голове, а потом затих в сгустившейся тишине. Прошло несколько дней. Жизнь в полку возвращалась в спокойное русло. Солдаты все реже вспоминали имена погибших. Они снова пели и начали готовиться к приезду полевого театра. Но Митька заболел, и кто-то подменял его на занятиях. Однажды утром Митька разбудил меня до рассвета и велел мне быстро одеваться. Затем я помог ему перебинтовать ноги и натянуть сапоги. Постанывая от боли, он продолжал быстро одеваться. Убедившись, что все спят, Митька достал из-под кровати свою винтовку. Он вынул ее из коричневого футляра и перекинул через плечо. Пустой футляр он осторожно задвинул назад под кровать, так, чтобы казалось, будто винтовка была на месте. Он снял телескопический прицел и вместе с маленькой треногой положил в карман. Проверив патронташ, он снял с крючка полевой бинокль и повесил его мне на шею. Мы осторожно выскользнули из палатки и миновали полевую кухню. Когда часовой прошел мимо нас, мы быстро побежали к кустам, пересекли прилегающее к лагерю поле и вскоре отошли далеко от расположения части. Горизонт все еще был затянут ночным туманом. Светлая полоса проселочной дороги пробиралась между зависшими над полями бесформенными облаками тумана. Митька вытер с шеи пот, подтянул ремень и потрепал меня по голове. Мы спешили к лесу. Я не знал, куда мы идем и почему торопимся. Но я догадался, что Митька задумал что-то запретное, что-то такое, что может стоить ему положения в армии и в обществе. Понимая это, я, тем не менее, гордился, что Герой Советского Союза выбрал меня спутником и помощником в своем секретном деле. Мы шли быстро. По тому, как Митька прихрамывал и поправлял сползающую с плеча винтовку, было видно, что он устал. Спотыкаясь, он глухо бормотал ругательства, которые обычно запрещал говорить молодым солдатам. Когда он понял, что я слышу его, он приказал мне забыть эти слова. Я согласно кивал, но многое отдал бы, чтобы снова заговорить и произнести эти великолепные, сочные, как спелые сливы, русские ругательства. Мы осторожно миновали спящую деревню. Дым еще не поднимался из труб, молчали петухи и собаки. Лицо Митьки напряглось, губы пересохли. Он открыл флягу с холодным кофе и, выпив глоток, передал мне. Мы поспешили дальше. Когда мы вошли в лес, уже было светло, как днем, но под деревьями все еще таился полумрак. Оцепеневшие деревья стояли, как мрачные монахи в черных сутанах, заслоняя поляны и прогалины широкими рукавами веток. В одном месте солнце пробралось через маленькую щель среди крон деревьев и его лучи слепили глаза сквозь растопыренные ладони каштановых листьев. После недолгих размышлений, Митька выбрал высокое крепкое дерево на краю леса, поближе к полю. Ствол был скользким, но на нем были сучки, а раскидистые ветви опускались достаточно низко от земли. Сначала Митька подсадил на дерево меня, потом подал винтовку, бинокль, телескопический прицел и треногу. Я тщательно развесил их на ветках. Теперь была моя очередь помогать ему. Когда Митька, покряхтывая и тяжело дыша, мокрый от пота, вскарабкался ко мне на ветку, я взобрался на другую, повыше. Так, помогая друг другу, мы смогли добраться почти до самой вершины с винтовкой и всем снаряжением. Немного отдохнув, Митька молча развел в стороны закрывающие обзор ветки, некоторые обрезал, а другие привязал. Скоро он соорудил вполне удобный и хорошо замаскированный тайник. В подлеске хлопали крыльями невидимые сверху птицы. Привыкнув к высоте, я начал различать очертания строений в деревне прямо перед нами. Из печных труб потянулись первые струйки дыма. Митька установил на винтовку оптический прицел и устойчиво закрепил треногу. Он откинулся назад и упер винтовку так, чтобы она не двигалась. Довольно долго он изучал деревню в бинокль. Потом, отдав его мне, он начал настраивать винтовочный прицел. В бинокль я оглядел деревню. Как по волшебству, она придвинулась так близко, что казалось — дома стоят совсем рядом с лесом. Изображение было настолько чистым и ясным, что я мог сосчитать каждую соломинку на стрехах. Я увидел кур, разгребавших пыль возле курятника, и пса, потягивающегося под ласковыми лучами восходящего солнца. Митька попросил бинокль. Я окинул деревню взглядом в последний раз. Из дома вышел мужчина. Он потянулся, зевнул и посмотрел в безоблачное небо. Я заметил, что рубашка на нем расстегнута, а на коленях штанов большие заплаты. Митька убрал бинокль подальше от меня. Он внимательно изучал деревню через прицел. Я напрягал глаза, но без бинокля видел далеко внизу только карликовые дома. Раздался выстрел. Я вздрогнул, в кустах затрепыхались птицы. Митька поднял разгоряченное вспотевшее лицо и что-то пробормотал. Я потянулся к биноклю. Смущенно улыбаясь, он придержал мою руку. Я обиделся, но и так мог догадаться, что произошло. Я представил, как крестьянин, заваливаясь на спину, взметнул руки, будто хватаясь за невидимую опору, и рухнул на крыльцо. Митька перезарядил винтовку и положил стреляную гильзу в карман. Тихонько посвистывая сквозь зубы, он спокойно рассматривал деревню через бинокль. Я попробовал вообразить, что же он там увидел. Из дома вышла закутанная в коричневые лохмотья старуха и, глянув в небо, перекрестилась. В тот же миг она заметила лежащего на земле мужчину и поковыляла к нему. Она перевернула тело лицом вверх и, увидев кровь, закричала и побежала к соседям. Разбуженные ее криком, мужчины натягивали штаны, а женщины, едва проснувшись, выскакивали из домов. Деревня забурлила от снующих по улицам людей. Мужчины, отчаянно жестикулируя и беспомощно озираясь, наклонялись над убитым. Митька слегка шевельнулся. Он припал к окуляру прицела и вжал приклад винтовки в плечо. На его лбу заблестели капли пота. Одна из них покатилась вниз, пробралась через кустистую бровь, показалась у переносицы и по щеке скатилась к подбородку. Пока она добиралась до губ, Митька трижды выстрелил. Я зажмурился и снова увидел деревню. Там на землю осело еще три тела. Остальные крестьяне в панике разбегались, не слыша на такой дистанции звуков выстрелов и не понимая, откуда ведется огонь. Деревню охватил страх. Безумно рыдая, родственники убитых тащили за руки и за ноги неподвижные тела к домам и амбарам. Вокруг толклись старики и дети, которые еще не разобрались, что происходит. Через несколько мгновений все исчезли. Были закрыты даже ставни. Митька еще раз осмотрел деревню. Должно быть, на улице никого не было, потому что осмотр занял много времени. Вдруг он отложил бинокль и схватил винтовку. Я размышлял. Наверное, какой-нибудь молодой парень возвращался домой, пробираясь между сараями и стараясь укрыться от снайпера. Вот он остановился и, не зная откуда могут прилететь пули, осматривается. Как только он подошел к густым зарослям шиповника, Митька снова выстрелил. Человек остановился, как пригвожденный к месту. Он стал на колено, попытался согнуть другую ногу и свалился прямо на куст шиповника. Колючие ветки глубоко прогнулись. Митька отдыхал опершись на винтовку. Крестьяне спрятались по домам и никто не думал выходить. Как я завидовал Митьке! Я вдруг понял многое из того, что однажды говорил один солдат. «Человек,— сказал он,— это звучит гордо». В человеке идет постоянная война. И он сам решает, победить, или остаться побежденным, или самому вершить правосудие. Сейчас Митька Кукушка, сам определил меру мести за своих друзей, не оглядываясь на других, рискуя своим положением в полку и званием Героя Советского Союза. Но если бы он не отомстил, зачем же тогда он совершенствовался в искусстве стрельбы, тренировал глазомер, руки и дыхание? Что стоило бы для него звание Героя, так уважаемое и почитаемое десятками миллионов его сограждан, если бы он не был достоин его в своих глазах? И это еще не все. Как бы ни любили человека, как бы ни восхищались им, прежде всего он живет в себе самом. Если он не в ладу с собой, если он озабочен тем, что не совершил чего-то, что обязан был совершить, чтобы сохранить чувство собственного достоинства, он похож на «печального Демона, духа изгнанья, мечущегося над грешною землей». И еще кое-что я понял. Много тропинок и подъемов ведет к вершине. Но этой вершины можно достичь в одиночку или с помощью верного друга — вроде того, как мы с Митькой карабкались вверх по дереву. Это была особая вершина, в стороне от марша трудящихся масс. Ласково улыбнувшись, Митька отдал мне бинокль. Я впился взглядом в деревню, но увидел только наглухо запертые дома. Только куры и индейки с важным видом прогуливались по улицам. Я уже было отдал ему бинокль, когда увидел, как из-за домов вышел большой пес. Он взмахнул хвостом и почесал задней ногой за ухом. Я вспомнил Иуду. Именно так он чесался, злобно поглядывая на меня, когда я висел на крючьях. Я тронул Митьку за руку и кивнул на деревню. Он подумал, что я увидел людей и припал к оптическому прицелу. Никого не увидев, он вопросительно посмотрел на меня. Я знаками попросил убить пса. Удивившись, Митька отказался сделать это. Я снова попросил. Неодобрительно посмотрев на меня, он снова отказался. Мы сидели молча и прислушивались к встревоженному шелесту листвы. Митька в последний раз осмотрел деревню, потом сложил треногу и снял оптический прицел. Мы начали медленно слезать с дерева. Иногда, повиснув на руках и нащупывая ногами опору, Митька мычал от боли. Он закопал стреляные гильзы в мох и уничтожил все следы нашего присутствия. Потом мы отправились в лагерь, откуда уже доносился громкий рев проверяемых механиками машин. Назад мы пробрались незамеченными. После полудня, когда все были на службе, Митька вычистил винтовку и прицел и положил их в футляр. К вечеру он повеселел и, как прежде, пел у костра песни о красавице Одессе, об артиллеристах, которые мстили за матерей, потерявших в войне своих сыновей. Солдаты сидели вокруг костра и хором подпевали ему. Далеко было слышны их сильные звонкие голоса. Из деревни доносился монотонный погребальный перезвон колоколов.
Только через несколько дней я смирился с тем, что придется расстаться с Гаврилой, Митькой и остальными полковыми друзьями. Но Гаврила твердо объяснил мне, что полковыми друзьями. Но Гаврила твердо объяснил мне, что война уже заканчивается, что моя родина полностью освобождена от немцев и что по закону потерявшиеся во время войны дети, должны быть доставлены в специальные дома, где они будут жить, пока не выяснится судьба их родителей. Едва сдерживая слезы, я смотрел ему в глаза пока он все это говорил мне. Гавриле тоже было явно не по себе. Я знал, что они с Митькой обсуждали мое будущее и при малейшей возможности оставили бы меня в полку. Гаврила пообещал, что если через три месяца после окончания войны мои родители не объявятся, он сам позаботится обо мне и отправит в школу, где меня снова научат говорить. Пока же, он настоятельно советовал, чтобы я не трусил, помнил его науку и каждый день читал советскую газету «Правда». Мне вручили вещевой мешок полный подарков от солдат и связку книг от Митьки и Гаврилы. Я был одет в форму солдата Советской Армии — полковой портной сшил ее специально для меня. В кармане оказался маленький деревянный пистолет с портретом Сталина на одной стороне ручки и Ленина — на другой. Пришло время расставаться. Я уезжал с сержантом Юрием — у него были дела по службе в том городе, где принимали потерявшихся детей. В этом промышленном, самом большом в стране городе я жил до войны. Гаврила убедился, что я снабжен всем самым необходимым и еще раз проверил мое личное дело. Он включил в него все, что я сам рассказал ему о своем имени, о довоенном доме, то, что помнил о родителях, городе, в котором жил, о наших родственниках и друзьях. Водитель завел двигатель автомобиля. Митька похлопал меня по плечу и дал мне наставление, чтобы я всегда защищал честь Советской Армии. Гаврила крепко обнял меня, а остальные друзья, по очереди, как взрослому, пожали мне руку. Мне хотелось плакать, но я изо всех сил старался держаться невозмутимым. Мы поехали на станцию. Поезд был набит солдатами и штатскими. Он часто останавливался у разбитых стрелок, продвигался дальше и снова останавливался между станциями. Мы проезжали разбомбленные дома, опустошенные деревни, оставленные автомобили, танки, пушки, самолеты с искореженными крыльями и хвостовым оперением. На многих станциях к путям подбегали оборванные люди и выпрашивали сигареты и еду, а полуголые ребятишки стояли и, разинув рты, глазели на поезд. До станции назначения мы добирались два дня. Все пути были заняты военными эшелонами, вагонами Красного Креста и открытыми платформами с армейскими грузами. На перроне толпились советские солдаты, бывшие военнопленные в самых разных униформах, инвалиды на костылях, оборванные штатские и слепые, постукивающие палками по каменному тротуару. Иногда санитарки проводили истощенных людей в полосатой одежде. При их появлении солдаты притихали — эти люди были спасены от крематория, они возвращались к жизни после концентрационных лагерей. Я вцепился в руку Юрия и смотрел в серые лица этих людей, в их горячечно блестящие глаза, сверкавшие как осколки битого стекла среди пепла прогоревшего костра. Неподалеку локомотив подтащил к входу в здание вокзала сверкающий вагон. Из вагона вышла иностранная военная делегация в ярких мундирах. Быстро выстроился почетный караул и оркестр заиграл марш. Одетые с иголочки офицеры и люди в полосатом молча разминулись на узком перроне. Над зданием вокзала развевались новые флаги. Из громкоговорителей ревела музыка время от времени перебиваемая хриплыми приветствиями и речами. Юрий посмотрел на часы и мы начали пробираться к выходу. К сиротскому приюту мы доехали на попутном военном грузовике. Улицы были запружены автоколоннами и солдатами, на тротуарах кишели люди. Приют располагался на отдаленной улице в нескольких старых домах. Из окон глазели многочисленные дети. В вестибюле мы просидели около часа. Юрий читал газету, а я притворялся беззаботным. В конце концов пришла заведующая, и, поздоровавшись, взяла у Юрия папку с моими документами. Она подписала какие-то бумаги, отдала их Юрию и положила руку мне на плечо. Я резко сбросил ее руку. Плечи мундира предназначены для погон, а не для женских рук. Пришло время прощаться. Юрий старался казаться веселым. Он шутил, поправлял мою форменную фуражку, подтягивал веревку на связке подписанных Митькой и Гаврилой книг, которую я держал под мышкой. Напоследок мы по-взрослому обнялись. Заведующая стояла рядом. Я сжал приколотую к левому нагрудному карману красную звезду. Это был подарок от Гаврилы — на ней был изображен профиль Ленина. Теперь я верил, что эта звезда, ведущая миллионы рабочих к светлой цели, принесет удачу и мне. Я пошел за женщиной.
|