Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

БАЙКА СЕДЬМАЯ, про Касьянов и Касьяновичей в роду нашем — казаков, весьма склонных к приключениям




Доверь свою работу кандидату наук!
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Так уж повелось в роду нашем, что испокон веку с Касьянами у нас всегда всякие истории приключались. С ними и с ихними детьми — Касьяновичами. С внуками уже нет. Видно, все их «касьянство» перебраживает в материнских кровях. Но если среди внуков появляется Касьян — все повторяется снова. Так шло до конца прошлого века. В конце нынешнего, двадцатого, в роду нашем Касьянов нет. Перевелись. А вернее — искусственно пресеклись, ибо стали наши родичи имени того чураться.

 

А первый Касьян, о котором сохранилась у дедов наших какая-то память, жил на Полтавщине где-то в середине (а может, чуть раньше) благословенного «осьмнадцатого», как тогда говорили, столетия. И состоял тот Касьян в Запорожском войске еще до того, как оно стало Черноморским и переселилось на дарованную царицей Катериной ему, этому войску, Кубанскую землю. Привольную и богатую...

 

Так вот, по преданиям, стародавний тот Касьян был отчамахой и паливодой[2], человеком шустрым и дюже проказливым, и даже бунташным. Ежели на других Касьянов приключения сыпались как-то сами собой, по прихоти свыше, то наш Касьян их искал и находил, хотя, конечно не без вмешательства все тех же сил необъяснимых. За отдельные провинности супротив писанных и неписанных казацких законов он неоднократно бывал подвержен разного рода наказаниям, о существе которых дед Игнат путем не знал, и внукам своим, то есть нам, особенно не распространялся. Но вот последнее из них в житии того Касьяна крепко врезалось в память последующих поколений, и о нем наш дедуля редко, но все же повествовал. Дело в том, что легендарнейший из дедов наших, тот самый Касьян, за активное участие в каком-то незнатном бунте приговорен был не то отцами атаманами и братьями войсковыми судьями, не то самой радой казацкою, к высшей мере — повешенью на перекрестке дорог. В назидание прочим смутьянам и заводилам. Как говорят, кому мука, а другим наука.

 

Палачей-вешателей в казачьем вольном войске не было. Никто не хотел, да и не должен был брать на себя такой грех. Приговор приводил в исполнение сам осужденный: его подвозили под виселицу — «шибэныцю» — на неоседланном коне, «охлопью», он сам надевал на себя петлю. Сопровождавшие стегали лошадь плетьми — она, само собой, рвала вперед, и приговоренный заканчивал свое бренное земное бытие под перекладиной... Но было два нерушимых правила: если веревка не выдерживала и под тяжестью сердешного смертника обрывалась или развязывалась, а он при этом оставался жив, — еще раз его вешать не полагалось... И второе — если по пути к той «шибэныце» к процессии выходила дивчина и объявляла о своем желании выйти замуж за висельника («шибэныка»), то он смертной казни не подвергался...

 

И вот, когда нашего Касьяна сопровождали на казнь, на дороге возникла женская фигура в белом саване. То была как раз дивчина, пожелавшая взять приговоренного себе в мужья. И что же наш баламут Касьян? Он подъехал на коне к той дивчине, приподнял у нее на голове белый саван, поглядел на ее лицо, опустил саван, и, сплюнув, изрек, что лучше принять безвинную смерть и предстать пред судом Божьим, чем всю остатнюю жизнь провести с такою страхолюдною бабой... Есаул махнул рукой и скорбная процессия двинулась дальше.

 

— Ну и дурный же ты, Касьян, як сало бэз хлиба, — сказал ему один из конвоиров. — Жинка нэ стинка! Можно и отодвинуть…

 

Касьян вздохнул и опустил голову. Казак, он задним умом крепок.

 

А дальше все повторилось. Бог, как говорится, не без милости, а казак — не без счастья. На выезде из села, откуда-то из-за огородов белая женская фигура снова появилась на дороге. Настырная, видать, была та молодуха, хоть лицом-обличьем не взяла.

 

— Ну что ж, — сказал Касьян, — кому не судьба быть шибэныком, тому, видать, другое предписано наказание...

 

Однако брак непутевого Касьяна со «страхолюдной» дивчиной стал для него не Божьим наказаньем, а подлинным спасеньем — он перестал бражничать, искать на свою голову приключений, судя по всему, увлекся домовым хозяйством. Был он, по преданиям, мастеровитым, умел все делать сам. А у нас как: тот господин, кто умеет все делать один. А если труд — в радость, то и жизнь — счастье. Жинка же его на зависть всей округи оказалась страсть плодовитой: она, что ни год-полтора, одаривала Касьяна, как говорят, если не двойней, то хотя бы одним, — чаще хлопчиком. Ну, может изредка — дивчинкой. А от материнского счастья она подобрела и похорошела. Не зря же люди говорят: не родись красивой, а родись счастливой...

 

Было у них тех хлопчиков, только выживших и выбившихся в люди, не то двенадцать, не то больше. А уж внуков — и сосчитать невозможно. И все они были, по заверениям деда Игната, казаками добрыми, службу несли исправно, строго поддерживали наш семейный завет: не пить и закусывать, а есть и запивать... Случалось, не без того, что кто-то из них приходил с гулянки до родной хаты без шапки или с расквашенным носом, но чтобы выйти за межу совестливости и послушания старшим — того ни-ни... И еще: тот стародавний Касьян любил называть своих сынов Касьянами. Когда его спрашивали, зачем ему в семье третий или четвертый Касьян, он с ухмылкой отвечал: один Касьян — не Касьян, два Касьяна — пол-Касьяна, а уже три Касьяна и есть настоящий Касьян на долгие-предолгие годы...

 

Кто-то из тех бесчисленных Касьяновых внуков пришел на Кубань с атаманом Саввою Леонтьевичем Белым[3]. Они поселились в низовых станицах — от Катеринодара и до Темрюка с Таманью. А те, что год спустя добрались сюда с атаманом Харьком Чепигой[4], — в основном обосновались выше по течению нашей славной реки, по ее правому берегу...

 

И до того много расплодилось нашей фамилии, что куда ни ткнешься, — везде напорешься на родню, особенно дальнюю. Хотя сейчас пошли такие родичи, что не признают родства. Мы, говорят, однофамильцы! Так это на их совести пусть будет: «фамильцы» то они «фамильцы», а все ж — «одно»! Может, седьмая, а то и семьдесят седьмая вода на киселе, как говорится, черт козе дядько, а все ж свой, сродственник...

 

Дед Игнат часто повторял, что он обязательно читает фамилии захоронений в братских могилах. При этом он редко когда не натыкался на нашего вроде как бы однофамильца, а скорее — сродника. А так же, насколько он знал, на еще более отдаленного родича по материнской, как говорят, линии. Или кто-то на ком-то был женат, или кто-то кому-то кум-сват. Поглядишь, говаривал он, и подумаешь, что в той войне на всех наших поруха пришла. Ан нет, и в числе ныне здравствующих их предостаточно. Видать, и вправду казацкому роду нет переводу...

 

БАЙКА ВОСЬМАЯ, про детские забавы сынов Касьяновых, от которых у них, случалось, чубы трещали

 

Дед моего деда, «старый» Касьян, женился после службы, когда ему было под пятьдесят, по понятиям того времени — очень поздно. Это мужчины из панов и бар-помещиков считались хорошими женихами после сорока пяти, когда у них чины «подходили», накапливалось какое ни то состояние и т.п. Простые шли под венец рано — лет в 16–18, а девчата выскакивали замуж и того ранее. Казацкая семья спешила обзавестись сыновьями, ибо на каждого хлопчика полагался земельный надел — «пай», а он для казака-кубанца был «все» — и справа, и страва, и его казна и достаток, и все остальное.

 

До женитьбы дети считались детьми, независимо от возраста, хотя с шести-семи лет гарцевали на конях, участвовали во всех домашних работах, невзирая на их сложность и тяжесть. В свободное же время им, как и любым детям, дозволялись умеренные шалости. А Касьяновы дети отличались не только живостью, но и неудержимой изобретательностью, особым рвением по части сумасбродств.

 

— Ну что у нас за дети такие, — сокрушался «старый» Касьян. — У людей дети как дети, а у нас байстрюки какие-то, анчутки и анцыбулята. И в кого они такие удались? Не пойму[5]…

 

При этом он, естественно, забывал о днях своего далекого к тому времени детства, когда и ему за то, что любил колобродить, перепадало то лозиной, то «хлудом», а то и кием, то бишь палкой… Ну, а в кого они «удались», то что тут скажешь? Бык и теля — одна родня…

 

Было у того «старого» Касьяна три хлопчика, один от другого на год-полтора младше, но где-то летам к десяти та разница стала стираться. Старший, тоже Касьян по прозванию, был заводилой всяких ребячьих происшествий. О самом раннем из их деяний, когда хлопчикам было годов по 12–13, сохранилась память, и дед Игнат повествовал нам эту историю с удовольствием, позволяющем подозревать его предвзятое одобрение той шалости своих, а значит, и наших почтенных предков.

 

В ту неблизкую нашим дням пору частенько можно было встретить чумацкие обозы — ватаги возчиков-чумаков, перевозивших на волах разные товары. Это сейчас их возят по железной дороге или автотранспортом, а в те времена грузили соль, рыбу, зерно и все другое, потребное для жизни, на возы, и волы неспешно тащили все это по чумацким шляхам и проселочным дорогам в разные места.

 

Такой обоз двигался медленно, волы шли со скоростью усталого пешехода, но они, эти самые волы, были очень выносливым, сильным тяглом, спокойным и надежным. Как говорится, медленно, но верно.

 

По кубанским дорогам чумаки обычно двигались вечерами и по ночам, отдыхая в жаркое время где-нибудь у речки или колодца. Пути чумацкие, им, чумакам, хорошо известны, исхожены, истоптаны, так что заблудиться им никакой угрозы не было, даже в темнющие южные ночи. Один такой накатанный шлях как раз и проходил через нашу станицу. Главная улица бурьяном не зарастала — по ней то и дело проезжали обозы, да и станичники, куда-либо едучи, норовили выскочить на шлях, более-менее прямой и широкий. А широким он был не только потому, что спасал станичников от пожарного наветрия, а скорее по другой причине. Дорога не была мощеной. Одна-другая гарба проедет, растолчет землю в пыль, и первый же дождик превратит пыляку в непролазную грязь. Приходится прокладывать новую колею, а для этого нужно было пустое место. Бывало, к зиме так разъездят тот шлях, что он кажется широкой грязевой речкой. Весной та «речка» высыхала, но под копытами тягла и тележными колесами очень скоро превращалась в мягкую пылевую перину.

 

Вот наши хлопчики и забавлялись частенько тем, что сгуртовавшись со станичными подростками, где-нибудь под вечер сгребали ту пыль в бугры и валы, и выстраивали их в два-три ряда поперек наезженной части дороги. Задержавшийся в поле станичник, возвращаясь к ночи домой, и уже предвкушавший конец трудового дня, врезался своей гарбой в такой бугор, застревал в нем, чертыхаясь, слезал, помогал коням вытащить телегу из пыляки, а через минуту-другую его приключение повторялось. Не подозревая в этих деяниях злого умысла, добродушные станичники сетовали на «несмышленышей», заигравшихся на шляху, и вроде как бы не ведавших, что творят…

 

А «несмышленыши» между тем заприметили сохнувшие вдоль забора дрова — выкорчеванные во дворах и иных местах пни, и быстро сообразили, что это — прекрасный материал для «шутки», более затейливой и более злой. И однажды к вечеру, увидев приближающийся к станице чумацкий обоз, ватага подростков по сигналу нашего Касьяна кинулась к этим пням и, молодецки поработав, на дальнем конце квартала соорудила поперек шляха ограду. Да не прямую, а по дуге, так, чтобы у нее не очень были заметны стыки с «хозяйскими» заборами-плетнями, перед которыми годами сохли те самые пресловутые дрова. Недостающие для стройки пни хлопчики таскали с соседних улиц. Дурное дело — нехитрое…

 

Закончив стройку на дальнем конце квартала, они перебежали к его началу, где и залегли в бурьяне и канавах, со злорадством наблюдая, как в надвигающейся ночной тьме чумацкий обоз медленно и торжественно втягивается в ловушку. И как только последняя гарба прошла мимо, — они с таким же радостным возбуждением воздвигли стену с тыла чумацкого обоза.

 

Волы головной гарбы между тем упирались в преграду и останавливались. Это делали и все остальные, наткнувшись на впередистоящих. Передний возница окликал своих волов, понукая их к движению, но и «цоб», и «цабэ» стояли, как вкопанные. Стегнув их для порядка хворостиной, хозяин соскакивал с гарбы, подходил к препятствию, ощупывал его.

 

— Шо за чертив батько, — говорил он подошедшему товарищу, — с дороги вроди не сворачивали…

 

В кромешной тьме южной ночи разобраться, в чем дело, было нелегко. Дорога знакомая, пройденная не раз и не два, и заподозрить что-либо необычное — просто невозможно. Чумак брал налыгач, поворачивал волов вдоль стенки и возвращался на место:

 

— Цоб… Цабэ![6]

 

И умные волы послушно двигались поперек запыленной улицы, тем более, что она была шире иной городской площади. Идут себе и идут. Идут, пока чумаки не сообразят, что катаются по кругу, и где теперь тот перед, а где тот зад — не понять, не угадать…

 

Можно только предвидеть излияния их чувств, когда они, бывало, с рассветом поймут, что до чего и в чем заковыка…

 

Так что когда дед моего деда поругивал своих шустрых «анцыбулят», обзывая их не очень лестными словами, — доля его правоты в том была… Они заслуживали и большего. До особых, тем более жестких «мер пресечения» обычно не доходило: «старый» Касьян, как большинство стариков, в тайниках души умилялся шалостям своих «анчуток», во многом повторяющих дни его отдаленного детства, и справедливо полагал — придет время — перебесятся.

 

Дед Игнат, повествуя нам, своим внукам, о проказах пращуров наших, со вздохом подводил такой итог этой, не совсем веселой, но все же забавной байки:

 

— Ото ж така була у ных семинария, бурса и академия…

 

 

БАЙКА ДЕВЯТАЯ, про Ивана Купалу и царя над цветами Траву-Папорот

 

Повествуя о временах давних, дед Игнат не забывал напомнить, что «тоди», то есть «тогда» — было превеликое множество всякой «нечистой» силы, порою злой и опасной, а большей частью — просто проказливой, а подчас и доброй или нейтральной, живущей сама по себе. «И куды воно все подевалось? — сокрушался дед. — А було ж…».

 

Впрочем, дед признавал, что немалая часть той нечисти была надуманной, предназначенной для припугивания расшалившихся чад. К примеру, детям говорили, что по полям ходит «бабушка-огородница», в руках у нее — горячая сковородка, на которую она сажает детей, ворующих с полей-огородов зеленый горох и другие несозревшие плоды-ягоды… Чепуха, конечно, дед это знает по собственному опыту. Или совсем уж маленьким детишкам, чтобы их как-то унять, говаривали: тише, а то хока придет! И ребенок замолкал. А что оно за «хока» такая, никто не знал и знать не мог, потому как «хока» и есть «хока» и ничего больше. Все одно, как и «бабай» — страшный дед, якобы шатающийся по вечерам промеж хат и прислушивающийся, кто из детей не спит, старших не слушается, балуется, и «неслухъянных» забирает с собой. Так, одна агитация и пропаганда, а попросту — брехня. Но полезная: глядишь, «яка дэтына» и угомонится…

 

Но была, по уверениям деда Игната, и подлинная нечистая сила, действия которой ощущались людьми зримо и незримо. Еще совсем малым хлопчиком он сам видел, как в болотных зарослях что-то зашебуршилось, а потом с криком взлетело, плюхнулось в воду и пропало, «як його нэ було». Игнат дал деру, а дома ему сказали, что-то был не иначе, как анчутка — маленький чертенок, которому волк откусил пятку, и поэтому он сам всего боится, а если кому и вредит, то по мелочи — лодку раскачает или неожиданно остановит посреди речки, а то рядом с рыбаком «забулькотит, забулькотит, тай сгине…».

 

По словам деда Игната такая «малая» нечистая сила была очень обильной. Чего-чего, а этого хватало. Тут «чур» и «хватало», «сарайник» и «русалки» разного сорта, «вий», «водяные», оборотни. А то еще был «Переплут» — дедуля добрый и большой любитель поесть и выпить.

 

Батько кума Тараса рассказывал (а он брехать не станет), что, когда он служил на кордоне, к ним как-то в «Пэтривку» (Петров пост) «залучився» дедок, маленький росточком, седенький, с длинными усами, босой и в соломенной шляпе. Слово за слово, сели обедать, пригласили того деда отведать, что Бог послал. Дед повесил свой соломенный брил (шляпу) на ближайший куст, примостился к столу, покачал сивой головой:

 

— Что же это, хлопци, у вас харч такой скудный? — Так пост же, дедуля, — напомнили ему служивые. — Вы ж при боевом деле, — не согласился гость. — А я — хворый…

 

И достал из оклунка «чималый шмат» сала, пригласил хозяев. И батько кума Тараса заметил, что сколько бы дедок не отрезал от своего шматка, он, тот шматок, не уменьшался. «Шо за наваждение, — подумал казацюга, — то ж нэ можэ будь!». И, как при всяком наваждении, перекрестил дедов шмат коротким крестом. И что ж тут случилось! Тот шмат вспыхнул синим пламенем и молниеносно сгорел. Как порох – ш-ш-ших, и нет его! Оторопевшие казаки побросали было взятые куски того сала, мол «хай йому грэц!». А кто успел-таки его надкусить — выплюнули, почуяв во рту пакость и скверну. Оглянулись — где же дедок, а того и след простыл. Сгинул, как вроде его и не было.

 

Только на кусте телепался его соломенный бриль, и тот на глазах у всех затуманился, затуманился и растаял, как табачный дым..

 

Потом казаки прознали-таки, — добрые люди надоумили, что у них на кордоне по всем признакам побывал дед Переплут — добрая, но все же нечистая сила.

 

— Да, — говаривал дед Игнат, — в старовину много было и слухов, и баек про нечистую и получистую силу, откуда что бралось. Ни в одной газете не прочитаешь, ни по какому радио не почуешь. Все те же слухи разбегались по людям сами собой, видать, при помощи все той же нечистой силы. И было в году два праздника, когда все эти силы любили табуниться, веселиться и строить всякие проказы. А с ними якшался и наш брат — грешный человек. А чего не попраздновать и не принять хмель на душу, пускай даже и на чужом пиру. Один такой праздник случался зимой, в самые длинные ночи — на Рождество Христово и до самого Крещения, а то и дольше, насколько кого хватит. Шли святки-колядки — веселились без оглядки. Ряженые хлопцы и девчата перепутывались с настоящими анчутками и бесенятами, не отличить, кто из них кто… Играли и гадали, и общение с той нечистой силой, хотя и было греховным, но не считалось особенно предосудительным…

 

Другой, не менее знатный праздник такого рода был посреди лета, в самые короткие ночи — на Ивана Купалу. У нас его любили не меньше, чем зимние колядки, потому что народ — он всегда подурачиться рад, а тут это можно было делать, как и на Рождество, без огляду и всякого сомнения.

 

Кто он, тот Купала, говорил дед Игнат, никто не знал, забыли по давности его бытия. Но то был Иван, а значит, наша «людына». Вот только почему к нему цеплялась вся эта нечистая сила? А подумать, так ведь к кому она не прицепится, вилы ей в бок!

 

Вместе с тем, Иван Купала по-старопрежнему был праздник как бы церковный, христианский, ибо это был день рождества Иоанна Крестителя, который самого Иисуса Христа крестил в Иордане. Крестил, значит — купал, а по простым понятиям, это и было главным содержанием праздника. «Креститель», «купала» — все смешивалось в эту ночь — и игра, и суеверие, и крестная, и нечистая сила…

 

Как и на Рождество, все местные ведьмы собирались на Ивана Купалу в кучу, и уж что они там вытворяли, как куролесили-бесили, мало кому ведомо. Одно только было известно точно: проводили они время с самими чертями. Другая нечистая сила тоже выползала из своих постоянных обиталищ и включалась в общее торжество. Особливо, если ночь была теплая и звездная, а она на Ивана Купалу, можно сказать, всегда была именно такая.

 

На Ивана Купалу собирали впрок целебные и чудодейственные травы и коренья, ибо все они к этому времени набирали наивысшую силу и значимость. Тут был и Петров крест, которого смертельно боялась вся нечистая сила, и чернобыль-трава, дающая здоровье доброму христианину, стоит лишь вплести ее в косу и с наговором положить возле хаты, и чертогон-чертополох — важнейшее средство от чертей и колдунов, и зяблица от бессонницы и младенческого крика, и многое, многое другое, известное всем и неизвестное никому, кроме особливо отмеченных знахарей и знахарок, травников и травниц.

 

Но особенно любил дед Игнат рассказывать про «траву-папорот», то есть папоротник, как исказили-переиначили его имя нынешние люди. Сам папорот зародился от Солнца. Как рассказывают те же знахари-травники, когда-то, во времена допотопные, Сатана, старший чин над чертями, озоруя, стрельнул из дробницы по самому Солнцу. И, видать, попал, потому что упало с того Солнца три капли крови, они проросли и появилась трава-папорот. От того его сила, могута и власть. Раны на Солнце зарубцевались, но остались пятна, в чем каждый может удостовериться, и даже в постный день, будь то среда или пятница.

 

Однажды, помню, дед Игнат откуда-то принес целый куст этого замечательного растения. Из загадочного пучка коричневой шерсти как орлиные крылья взметнулись вверх на половину дедова роста большущие перистые листья, а рядом, словно враставшие на дыбы змейки – завитки еще не распустившихся веток. Как отличался он, этот куст, от повседневной травы-муравы, придорожного бурьяна, или даже от благородных цветов — панычей или чернобривцев с дворовой клумбы. Он дышал рыцарским благородством, необъяснимо источал волшебство, пах чем-то древним, непостижимым, таинственным…

 

Дед Игнат утверждал, что цветет та трава-папорот очень редко, раз в семь, а может, и в семьдесят семь лет, пригадывая к святым праздникам — на Пасху, например, или еще когда. Но чаще всего и обильней цветы папорот-травы появляются в ночь на Ивана Купалу, именно такой «купальный» цветок и обладает всей полнотой силы. Кто сподобится найти и сорвать его, — тому открываются все тайны, ему подвластно все. Он понимает любую речь, будь то человек, зверь или птица. Он видит сквозь землю и сквозь стены. Он может исцелить любую болезнь, найти любую пропажу, любой клад. Кстати, на Ивана Купалу цветок папоротника вспыхивал красным огоньком – если поблизости находился заговоренный клад, и это придавало чудеснейшей траве-папорот особую ценность.

 

На хуторе Гунявом, что за станицей Старо-Джерелиевской, жил свояк деда нашего деда. Так вот, сын того свояка, хлопчик годков одиннадцати-двенадцати, пошел как-то к вечеру в Кучерявую балку — искать пропавшего теленка. Бродил он, бродил по той балке, и оказался в совсем незнакомом месте, заросшем кустарником и бурьяном.

 

Уже стемнело, и ему вдруг стало «сумно», если не сказать и вовсе страшно. А тут еще что-то в терновнике «замыгыкало», заухало, и он с перепугу дернул из той балки прямо через кусты наверх. Но, как он потом рассказывал, не пробежал и десяти шагов, как на душе у него стало покойно, и в голове ясным-ясненько, что его бедное «теля» за тем вот бугром и беспокоиться не о чем. Он быстро разыскал свою животину, и погнал ее домой. Напрямик, без дорог, по каким-то ранее неведомым ему тропам, как будто что-то ему подсказывало, что надо идти так, а не иначе. Спугнул в одном месте дремавшего под кочкой зайца, который скакнул в сторону и, как показалось хлопчику, подумал: «и чего этот человек не спит, а бродит тут по ночам?».

 

И когда приблизился к родному куреню, то услышал собак, и те лаем своим сказали ему, что рады его возвращению, а корова, увидев теленка, ничего не сказала, но подумала, что как хорошо, что все это закончилось так хорошо…

 

Войдя в хату, уставший хлопчик быстро скинул чоботы и бросился на солому, на которой покатом спали его братики и сестрички.

 

Утром рассказал отцу и матери о том, как он разыскивал пропавшего теленка, как он заблудился в той Кучерявой балке, и как ему вдруг стало ясно, где находится теленок, и о чем он думает, и как он быстро добрался до хаты, неведомо откуда зная все на свете — и дорогу, и о чем думает зайчик, и о чем кричала шулика…

 

— Эгеш, — подумав, сказал его батько. — Значить, тоби було всэ ясно? И ты всэ знав и понимав? — Знав, — подтвердил хлопчик. — Раз так, неси сюды лозину, я тебя учить стану. Шоб ты в другый раз меньше знав, а больше робыв! И свояк объяснил своему пацану, что сегодня — Иван Купала, и ночью цвела чудо-трава-папорот. И когда он, хлопчик, «с пэрэляку» продирался сквозь кусты, такой цветочек, а он маленький-премаленький, с маково «зернятко», упал ему в чобот, за голенищу, и он, хлопчик, с той минуты как бы прозрел, и стал «все знать». А скинув чоботы, когда ложился спать, потерял в соломе тот волшебный цветок, и теперь знает не больше, чем все…

 

А нужно было дождаться утра, расстелить на земле скатерть, помолясь, очертить ее кругом крещатой цуркой, и, осторожно сняв обувь, перебрать на той скатерти каждую былинку-пылинку. И найдя папорот-цвет, положить его на «долонь» (ладонь), затем острым ножичком подрезать на бугре у большого пальца кожу, загнать туда цветок и залепить ранку воском от пасхальной свечки. И блюсти тот цвет до последних дней своих. И тогда никакая «лыха годына» не будет тебе страшна…

 

Само собой, что все купальские праздники не обходились без братьев-касьяновичей, их выдумок-фантазерства. К примеру, то же пускание с бугра прямо в речку колес, обернутых паклей, пропитанной смолой и дегтем. Пакля зажигалась, и огненное колесо на потеху всему «обчэству» летело в ночи, разбрасывая огненные «шматки», а потом шипело, угасая в воде. Разогнать его и придать правильное направление — тоже нужны были «догад» и хватка… Или сотворение высочайшего костра на берегу все той же речки, чем выше, тем почетнее. В нашей безлесой местности дело это было непростым. Опять же выручала смекалка. Из хвороста и камышевых кулей связывались длиннющие «драбыны» (лестницы). Установив их стоймя, подпирали такими же «драбынами», заполняли окна образовавшейся башни жгутами из соломы. Ах, как здорово горели такие костры! А если их было несколько, то зарево от такого пожарища было видно за много верст.

 

Частым развлечением в ночь на Ивана Купалу было больше жестокое, чем остроумное «лякание», то есть пугание, наведение страха на случайных прохожих. Братья-касьяновичи со своими наиболее преданными друганами мазали лицо сажею, напяливали шляпы и юбки из куги и рогоза, и залегали в придорожном бурьяне, имея при себе выдолбленные из засушенной тыквы «головы» с прорезями на месте глаз и носа, и зубастой пастью. В нужный момент внутри этой головы зажигался свечной огарок, и по сигналу вся ватага высыпала из засады, и с воплем и диким хохотом окружали жертву, приплясывая вокруг нее, дергая ее за полы и щипая, а затем столь же стремительно исчезала, погасив свечи и затаившись в бурьяне до следующего прохожего…

 

Но легендарнейшей вершиной купальского бесовства стал «вогонь папорот-травы», устроенный однажды шаловливой станичной братвой. Стекла обычного закрыли красной тряпкой, и вся банда в тех же одеяниях, что при «лякании» прохожих, вооружившись длинными хворостинами, вышла за станицу, где у «солодкого» (сладкого) колодца в теплую летнюю пору обычно ночевали проезжие торговцы, прасолы или какая другая публика. Отойдя от колодца с полверсты, наша веселая братия залегла в тернах. Ближе к полуночи к колодцу подъехал на коне один из братьевкасьяновичей. Напоив коня, завел разговор с «постояльцами»: «а чи не видели рябу корову, отбылась, сатана…», про то, про се… И как только вдали загорался условленный заранее красный огонек, обращал на него внимание собеседников: «не иначе, як папорот-трава!». Тут же было произнесено и манящее слово «клад»! И в компании нашлось три-четыре храбреца, решивших попытать счастья.

 

А огонек между тем не стоял на месте – он смещался вправо-влево, исчезал и снова появлялся на прежнем месте. Как тут устоять, когда клад — вот он, «живой», рядом, рукой подать! Страшновато, конечно — кто не слышал, что он охраняется нечистой силой?!. Да уж так ли страшен черт, «як його малюють»! Ну, а если с оглядом, осторожно, обережливо… А потом же — Бог не выдаст, свинья не съест… Опять же — КЛАД! КЛАД!..

 

В этом месте свого рассказа дед Игнат обычно переводил дыхание, разгладив бороду, замечал, что в натуре клады все же бывают настоящие, а не воображаемые. Да про то он еще расскажет, «дийдэ ряд»…

 

Итак, что же было дальше? А вот что…

 

Убедившись, что дело пошло, как задумано, хлопчик-наводчик, пробормотав что-то про свою пропавшую рябую корову, исчез в темноте. Да и до него ли тут было, когда, гляньте, вон, совсем рядом, алеет магический цветок папорот-травы!

 

И смельчаки устремились к заветной цели, замедляя шаг по мере приближения к ней. Тем более, что в ночной темени не очень-то видны рытвины, ямки и бугры… Затаив дыхание, ждут их залегшие в бурьяне «хранители клада».

 

Им тоже страшно, — как никак, соприкасаются с делами сатанинскими. А что б вы думали: вдруг она, та самая нечистая сила, тьфу, тьфу, что б ей было неладно, и сама всполошится… Но вот первый претендент приблизился к заветному месту, за ним шли остальные. Главный «распорядитель», а им, конечно же, был наш Касьян Касьянович, гасил фонарь и оглушительным свистом подавал сигнал всей братии к встрече любителей дармовых кладов. Дружина выскочила из кустов и с дикими криками налетела на остолбеневших незнакомцев. Кто-то из них падал на землю, другой — дай Бог ноги — старался как можно проворней удрать с окаянного места. Упавшего не трогали, убегавшего старались «достать» хворостинами, но далеко не преследовали, а по тому же сигналу исчезали с поля «боя», чтоб собраться в условленном месте…

 

Вот так веселились и «шутковали» в своей ранней юности наши достославные деды и прадеды. И не приведи, Господи, чтобы вы, их внуки и правнуки, повторяли их потехи, ибо всему — и хорошему, и так себе, — есть свое время и свой час.

 

Оно, может, и хорошо, говаривал дед Игнат, что та старинная нечистая сила сама собой кончилась, безвестно сгинула. Видать, что не делается, все к лучшему…

 

 

БАЙКА ДЕСЯТАЯ, про год невезучий, семерых Касьянов, и про все такое прочее

 

Не все проказы и шалопайства братьев-касьяновичей кончались благополучно. Бывало всякое. Как говаривал дед Игнат, не все коту масленица, бывает и Великий пост, не все собаке в рот, бывает и в лоб… А на всякую удачу бывает своя незадача.

 

Вздумал как-то самый заводной из них, тех братьев, Касьян «молодой», соорудить крылья и попробовать на них полетать. Слышал он от приезжих на мельницу казачков, что такое где-то уже было, и вроде даже не раз. Тут главное, чтобы те крылья были по мере, и чтобы ими научиться «править». Он измерил длину голубя — от головы и до хвоста, и длину его крыльев. Оказалось, что птичье тулово немного короче крыльев. У «горобця» (воробья) был тот же фокус. Так что с «мерой» было почти все ясно… Вместе с братом Спиридоном изготовили две рамы подходящего размера, обтянули их бычьей шкурой. Получились «дужэ цикави крыла» — широкие у основания и сужающиеся к концам. С внутренней стороны у них было по две петли — в ближние просовывались руки, а за дальние надо было держаться. Для того, чтобы крылья не спадали с рук, ближние петли стягивались двумя «учкурами» (шнурами) на спине «летуна» и на груди.

 

— Добри булы крыла, — подчеркивал дед Игнат, который сам их, естественно, не видел, но в детстве «бачив» постолы, сделанные из той бычьей шкуры, что некогда служила их главной частью. Чувствовалось, что он и сам был бы не прочь взмахнуть теми «крылами», да и улететь… Куда? Не важно, куда… Важно улететь…

 

Оставалось научиться ими «править». Как наши хлопцы не приглядывались к летающим созданиям, — разгадать их секреты «на погляд» не удавалось. Дело решить могла только практика… Не получив ожидаемого удовольствия от спуска на тех крыльях с забора и ворот, братья присмотрели высокую крышу мельничного сарая-склада, откуда и совершили последние в их испытательной страде прыжки«полеты».

 

Касьян, сделавший это первым, «стрыбнув» с разбега, и удержал крылья в нужном положении, почему, вероятно, его опыт оказался относительно удачным. Спиридон же, прыгнувший с самого края, крылья должным образом не расправил, и приложился к матушке земле весьма крепко, сломав при этом ногу. И, хотя срочно призванный за чарку доброй терновки костоправ и сказал Касьяну-старшему, отцу «летунов», что все будет «ладом», и рана «засвэрбыть як на собаци», — Спиридон с полгода ходил с костылем, а хромым остался до конца жизни.

 

Касьян-старший, раздобрев от той терновки и несколько успокоенный прогнозом костоправа, решил все же наказать главного конструктора тех «крыл», а посему и главного виновника случившегося — Касьяна-младшего.

 

— Шо ж ты надумав, анцыбуля, с Богом спорить? Раз Бог нэ дав нам литать, то не следует того и делать! Сын в свое оправдание привел соображение, что Бог создал человеков по своему образу и подобию, а сам онтаки летает…

 

— Так то ж ангелы бесплотные, нэвира! — возмутился Касьянстарший. — Бачь, какой бычок, с божьими ангелами себя ровняет! Смотрю, тебя не вразумишь, так шо нэ прогневайся, бисова анчутка, ложись на лавку, а я пошел за батогом — так воно будэ лучше. Касьян-младший не стал ждать обещанного «лучшего», и пока батько ходил за кнутом, выскочил за перелаз и «сховався» в бурьянах. К вечеру сестра Настя нашла его и передала кое-что из съедобы и старый кужух, чтобы братику не было холодно. А на другой день сообщила, что опасность минула: «батько поехал в Гривенскую по рыбу и наказал сыну вернуться до домой, пока вин там, в бурьянах, коростой не покрывся…».

 

Вторая печальная истории приключилась в том же году и опять же имела отношение к «крылам», но только мельничным. Повествуя об этих событиях, дед Игнат обычно говаривал, что тот несчастливый год был, скорее всего, високосным, а такие годы, как известно, приносят несчастья. И виноватят в том Касьяна, чей день празднуют 29 февраля — один раз в четыре года. В святцах, уверял дед Игнат, тех Касьянов, прости, Господи, мала куча. В мае, к примеру, по разным дням раскидано трое, да еще по одному в июне, августе и октябре.

 

А вот в бедах-напастях виноват один — февральский. Потому как высунулся, наставлял нас дед, первым из всех Касьянов полез на люди со своей святостью. И пошло: Касьян на что ни глянет — все вянет: Касьян завистливый, Касьян злопамятный, Касьян скупой... А правды в том — как в решете воды. И 29 февраля тут не причем: в этот день вместе с ним, тем первым Касьяном, в церквах поминают еще трех или четырех святых, и никто не берет на себя грех их за что-то виноватить. Святые, как святые, вечная им память... А теперь о втором приключении. Среди разных забав у подростков, гуртовавшихся около ветряка, была особая азартная игра. Иногда ветер был настолько слабым, что еле-еле крутил мельничные крылья, и тогда хлопцы по очереди хватались руками за конец крыла и вместе с ним медленно поднимались вверх на сажень-полторы от земли, после чего отпускали крыло... И, как во всякой компанейской игре, был здесь свой интерес: кто поднимется выше? Ясное дело, что этого добивался тот, кто был похрабрее, половчее. А кому из ребят хотелось ударить в грязь лицом, оказаться худшим, последним? Как говорится, знай наших, и куда конь с копытом, туда и жаба с хвостом...

 

Забаву обычно прекращал кто-нибудь из взрослых, разгоняя игроков незлобивой бранью, что не мешало им вновь и вновь собираться на эти небезопасные состязания.

 

И вот однажды та «игра» приняла особенно напряженный характер. Среди ее участников оказался «приблудный» паренек, то ли сирота, то ли сбежавший из дома и прибившийся к станице хлопчик. Где он ночевал, никто не знал, тем более, что в летнюю пору под любым кусточком был и стол и дом. А был он не меньшим отчамахой, чем другие казачата, и они охотно принимали его в свой «кагал». Так вот, этот паренек начал в «игре» первенствовать и большей частью, выходить победителем, и когда Касьян-младший вдруг по общему признанию на вершок-другой перегнал его, тот в азарте кинулся к крылу и схватил его не так, как все хватали до него — рука возле руки, а пальцами «в замок». Вот он достиг достаточной высоты, тут бы ему и отцепиться от крыла, но пальцы налились, и он разомкнуть их быстро не смог и пошел выше и выше. Порывом ветра крыло тряхнуло, парень сорвался, попал под удар следующего крыла, его отбросило в сторону и вонзило головой в землю. Сбежавшие к месту происшествия взрослые спасти его уже не смогли — весь изломанный, он тут же на глазах у всех скончался.

 

Трагедия завершилась генеральной поркой всех ее участников, чтобы поняли «бисовы души», как говаривал дед Игнат, чего можно, а чего не можно, и впредь знали пределы шалопайства.

 

Наибольшему же наказанию-испытанию подвергся сын кума Тараса — Сашко, вообще не причастный к катанию на крыльях «млына» в виду своей уже допризывной великовозрастностью! Дело в том, что когда настало время хоронить того хлопчика, станичный поп отказался его отпевать без дозволения полиции: и покойник, мол, был неизвестным, и смерть его была насильственной, мало чего: «может його пхнув кто с того ветряка...». Короче, было решено до прибытия следствия гроб с телом убиенного не закапывать, а для порядка выставить у могилы с гробом сторожу. И надо ж было такому случиться, что первое же ночное дежурство выпало тому самому Сашку...

 

Ночь выдалась «мисячна», то есть светлая, лунная. Сашко, поудобнее расположившись на земляном бугре у раскрытой могилы, так, что ему были хорошо видны и гроб, и кладбищенские окрестности, без всякого интереса созерцал округу... Было тихо, покойно, и ничего не предвещало такого, чтобы тревожного, хотя вряд ли его мысли в окружении могильных крестов были веселыми, но и особых страхов, по его рассказам, он не испытывал, хотя и чувствовал себя тоскливо. Часа через три его стало клонить ко сну, и он, успокоив себя тем, что охраняемое им «добро» вряд кому понадобится, не стал сопротивляться сладкой дреме....

 

Когда же он окончательно погрузился в сон, на «сцене» появился третий персонаж — станичная дурочка, тихопомешанная, добрейшая тетка Тимошенчиха. Это была маленькая, высохшая от болезней и вечно бормочущая что-то себе под нос старушка... И вот, та Тимошенчиха, прослышав о смерти хлопчика, пришла с ним проститься и высказать ему свои добрые напутствия. Спустившись в могилу, она сдвинула гробовую крышку и, приподняв покойника, начала говорить ему утешительные слова... Нет, чтобы тому тарасовому Сашку проспать все это, ан нет, бдительный страж «прокынувся» (проснулся) и с ужасом увидел, понял, осознал, что покойник встал из гроба и что-то говорит.

 

Сашко вскочил и опрометью кинулся прочь, куда глаза глядят, а глаза его вовсе и не глядели туда, куда он бежал. Как бешеный ломовой битюг, он по пути свалил не один десяток подгнивших старых деревянных крестов и в саманном заборе пробил дыру, после чего упал, вскочил и далее побежал более осмысленно и целеустремленно — до родной хаты... Дыра в кладбищенском заборе потом долго называлась «сашковым лазом».

 

По словам деда Игната, страх у того Тарасова Сашка не проходил несколько дней, пока «добри люды» не посоветовали пойти до «бабки-шептухи».

 

В старину болезней было мало. Не считая ран и ушибов, была простуда, лихорадка, случалось, болели животом, иногда головой... Народ все больше был здоровый, крепкий. В лекарях особой нужды не было, поэтому их, лекарей, и было мало. Так, один на две-три станицы. Это сейчас развелось докторов разных, как птах на ниве, и каждому, пошучивал дед Игнат, давай отдельную свою болезнь, другую он не лечит. Вот и получается, что чем больше лекарей, тем больше болезней. Надают столько лекарств, порошков, пузырьков, таблеток, и «вси трэба зъисты». Ну кто все это выдержит? Если позволяет здоровье, можно, конечно, любое лечение выдюжить, а если того здоровья мало, если ты хворый? Отож от тех таблеток ноги и протянешь...

 

А еще в старину бывал «сглаз», — так это уже по душевной части, или, как сейчас скажут — по нервам. От «сглаза» и всего такого, непонятного, ходили к ведунам, бабкам, гадалкам и теткам, которые не были ведьмами в полной мере, а так — «ведьмачили»...

 

Вот и Сашка спровадили к такой бабке-шептухе. Как он потом не раз рассказывал братьям-касьяновичам, та посадила его под иконы, посмотрела ему в очи, постучала костлявым пальцем по лбу и за ушами, и сказала, что, мол, ничего, будет казак жить и будет казаковать, вот только надо ему «вылить переполох».

 

На плечо больному поставили «тазок» с холодной водой, и бабка наказала держать его крепко, чтобы «живая вода» до времени не пролилась на землю. Она долго шептала и периодически постукивая у парня за ушами, крестила ему лоб. Затем выстригла из его нечесаного чуба пучок волос, бросила в «тазок» и вылила туда воск, натопленный из свечей, оставшихся от Великого дня — Пасхи. При этом она громко произносила какие-то заговорные слова, которые Сашко потом всю жизнь силился вспомнить, но так и не вспомнил. Ему было велено «тыхэсэнько» снять тазик с плеча и поставить на скамейку. В холодной воде плавал «переполох» — восковая фигурка, отдаленно напоминающая человечка, может, ту самую станичную дурочку тетку Тимошенчиху. Так или иначе, но Сашко почувствовал облегчение и уже следующую ночь спал спокойно, а еще через день со смехом рассказывал о своих ночных приключениях на кладбище. Такова была сила бабки-шептухи, дай ей Бог на том свете всего, чего ей хотелось на этом, но не смоглось...

 

— Да, год на год не приходится, сокрушался дед Игнат, то счастье, то несчастье... Была бы удача — на удачу казак на необъезженного коня садится, на неудачу — его смирная коняка бьет. Но и при удаче — меньше дурости, лихачества... Счастье — оно не кляча, хомута не натянешь. — А семь Касьянов в календаре, — вздыхал дед Игнат, — все же многовато. Хватило бы и двух — одного зимнего, другого — летнего. Ну, это дело Божье, не нам про то судить-рядить, не нам, прости Господи, сумниваться...

 

 

БАЙКА ОДИННАДЦАТАЯ, про то, как свадьбу справляли и совершали и совершали на той свадьбе-женитьбе веселые нелепости

 

Одной из любимых баек деда вашего деда, внуки мои ненаглядные, была байка о том, какими проказами отметили как-то братья-Касьяновичи свадьбу своего старшего друга и даже родни — того самого Сашка, которому бабка шептуха «переполох» выливала — он был сыном кума Тараса. Вот только кому тот кум приходился крестным, — про то дед Игнат не ведал. Кум, да и все...

 

И вот, значит, тот кум Тарас женил своего сына, и была свадьба, память о которой сохранилась надолго, если не навсегда. Свадьба же в те времена была делом серьезным, ее справляли не одним днем, и если управлялись в неделю, то такой срок считался в самый раз — три дня у жениха, три дня у невесты, потом еще день-другой в хате жениха... Съезжались на свадьбу семьями, и если до места было всего квартал-полтора, все равно хозяин запрягал гарбу, а то и мажару, усаживал на нее всех своих чад и домочадцев, и торжественно подкатывал к свадебному двору. Ну, если жил действительно близко, то отгонял ту гарбу на свой баз и «вертался пешки». Съезжались близкие и дальние. А какие были фамилии — теперь таких ни в одном театре не встретишь: казак Стриха обнимал казака Очерета, Старахата «челомкався» с Нэтудыхатой, с Тягнырядно и Подопригорой, а ко двору подкатывали Голопан, Непейвода, Паливода, Заплюйхвист, Пидхвистгрыз и Вовкогрыз... Не скажу уже об обыкновенных Бойченках, Марченках, Шевченках, Гончаренках, Гриценках, Троянах, Белоконях, Рябоконях и прочих и прочих...

 

— Яки люды булы, — сокрушался дед Игнат, — шо нэ людына, то картына!.. Да, это было время, когда старики еще носили запорожский «осэлэдэць»[7], а молодежь уже щеголяла пышными чубами, но и те и другие незаметно перешли на кавказскую одежду — на черкески, бешметы и бурки. Одновременно в быту сохранялись и широченные шаровары, и свитки, и неизменные кужухи и постолы. Еще меньше ушли от старины в своих праздничных нарядах женщины. Так что вся эта толпа действительно была очень красочной, поистине картинной.

 

Дальние гости располагались табором во дворе, на улице и по соседям. Распрягали коней, задавали им корм, и всей семьей шли поздравлять хозяев. По мере разрастания гульбища подъезжали новые родичи и знакомые, уставшие от гульбы, разбредались по закоулкам — отдыхали, чтобы через некоторое время снова включиться в общее празднество. Были и такие неуемные, настырные, что сутками не вылезали из-за стола, а если уж доходили до немоготы, то засыпали тут же, склонив свои чубатые головы на столешницы, либо сваливались под лавку...

 

На столах гнездились сулеи и кухлики с хмельными питиями. Уважалась горилка — хлебный самогон повышенного градуса («шоб горила»!), очищенный через уголья, известь, творог и еще через нечто, всегда составляющее «фирменную» тайну той или иной семьи. Чистая, как слеза, и крепкая — крепче «нэ бувае»... Ценились разного рода настойки и наливки — терновки, сливянки, малиновки, вишневки и несть им числа... Свадебный стол непременно украшало некое сооружение из трех четвертей первача — две стоймя и одна полулежа. Перевязанные цветными лентами, они предназначались для завершения пиршества. Это был знаменитый «бугай», и «допиться до бугая» означало выдержать питейный марафон до самого конца, не спасовать ни перед какими трудностями великого перепоя-похмелья. А так как считалось, что не пьет «людына хвора или падлюка», то отказчиков от безмерных возлияний не было. И никто не боялся за свое здоровье, ибо царило мнение, что «от горилкы ще ны один казак нэ вмэр!». Да ведь умирали, чего уж там...

 

Но были примеры и другого рода. Тот же кум Тарас, когда ему было далеко за восемьдесят, а может — и за девяносто, занедужил и... почти всю зиму пролежал настолько хворым и беспомощным, что его домашние решили — весну ему не пережить («весна его приберет») и стали потихонечку готовиться к его смерти, нагнали четырехведерный бочонок самогону — на поминки. Старый Тарас, проведав про тот бочонок, встал со смертного одра, и не возвращался на него, пока не сдюжил тот бочонок почти в одиночку. А когда самогона не осталось ни капли, сказал: «Ну, вот тэпер и вмырать нэ грих!» И действительно, через неделю-другую приказал долго жить, царствие ему небесное.

 

Но до того еще было не скоро, пока что справлялась свадьба его наследника. А на свадьбе — раздолье веселью, раздолье проказникам и шутникам, простор для их фантазии, высвободившейся от запретов и осуждений. Свадьба для того и свадьба, чтобы на ней процветали веселые нелепости и нелепые веселости.

 

— А шутки были разные, — вспоминал дед Игнат, — самой простой, совсем невинной, была подмена лошадей, когда сильно охмелевший гость уезжал домой на своей гарбе, но на чужих конях, которые ему подсунули. Потом, проспавшись, гость, чертыхаясь, возвращался к гуляющим и разыскивал своих ненаглядных, что было делом не простым — хорошо еще, если на них кто-то другой не уехал к себе домой...

 

Свояк кума Тараса приехал в гости на новой легкой пароконной бричке, которой очень гордился. Пока хозяева бражничали, ребята закатили эту бричку в порожнюю пристройку, приспособленную кумом для хранения разных припасов. Пристройка имела вторые решетчатые двери — для прохлады. Наши озорники вытащили из брички дышло, закрыли изнутри ту дверь, затем дышло просунули сквозь решетку, и оставшийся внутри пристройки самый маленький из них закрепил его, как положено, шкворнем. Телегу подкатили к самой двери, а в промежуток между нею и задней стенкой пристройки была всажена специально оставленная там кадушка. Убедившись, что бричка стоит нерушимо, парнишка вылез из пристройки через маленькое окошко в ее задней стенке, которое тут же было заткнуто камышевым кляпом.

 

Свояк утром намерился «мандрувать» (двигаться) до дому, до хаты, Потоптавшись по двору, он, наконец, нашел свою бричку, сгоряча схватил за торчащее из решетки дышло, но не тут-то было: «клята гарба» (проклятая телега) с места не трогалась — «нэ туды… и нэ сюды». Кум Тарас с похмельной головы тоже ничем помочь не мог. Собрались другие похмельные головы, и, как водится в подобных случаях, каждый давал свои советы: «а чи шо, можэ, пробрать крышу... А, можэ — стинку... А ще краше пийты та спрыснуть цэ крученэ дило горилкой...». Дело кончилось тем, что вконец расстроенный свояк решил идти домой пешком, что куму Тарасу показалось недостойным. Он схватил «сокыру, тай и порубав ту бисову рэшотку», после чего свояк смог, наконец, запрячь коней и приняв на посошок еще одну «плящечку» понравившейся ему сливянки, «помандрував», куда следует.

 

У соседки кума Тараса старушки вдовы Гриценчихи был замечательный козел — белый, пушистый, красота и гордость всей округи. Улучив момент, хлопцы выкрасили того козла синькой, глаза подвели сажей так, что они стали огромными, чуть ли не больше козлиной головы, а рога украсили сусальным золотом. Такого красавца было негоже загонять обратно в хлев, и наши баловники, выдернув плетень, («лиску»), приложили его к крыше и по этому «взвозу» возвели животину к самому гребню, привязали ее к трубе, не забыв подложить бедному козлику охапку-другую доброго сенца. Плетень был воткнут на место, следы заметены, и довольная братва присоединилась к пирующим...

 

Рано утром бабуля Гриценчиха вышла попоить-покормить своего любимца и вывести его на вольную пастьбу. Не найдя его на месте, она стала его кликать, и тот ответил ей радостным блеянием откуда-то издалека. «Пошукав» (поискав) его по двору, бабуля, наконец, смекнула, что козлиный глас нисходит свыше, и увидела свое возлюбленное козлище у самого дымохода.

 

— Ой, мое ж ты лышэнько, Маты Прэчистая, Мыкола угоднык, — заголосила хозяйка, — як жэ ты туды забарабався?

 

На бабкины причитанья откликнулись «добри люды» — изрядно хмельные ненаглядные гости. Тут же принесли лестницу, отвязали козла от трубы и хотели свести его вниз, но не тут-то было: «бисов цап» (козел) уперся всеми четырьмя и ни в какую не хотел спускаться на бренную землю. Оставшиеся внизу посоветовали понести козла на руках «до драбыны (т.е, лестницы), а мы тут его поймаем»... Что и было сделано. Но у самой лестницы козел вдруг решительно взбрыкнул, и вся команда, чертыхаясь, загудела с крыши. Лестница смягчила их падение, да и хата старой Гриценчихи была не так уж высока, так что все происшествие завершилось сравнительно благополучно — лишь ушибами и синяками. Известное дело: пьяного Бог бережет...

 

Разглядев на земле раскрашенного «цапа», пострадавшие совсем развеселились и повели его с собой за общий стол. Здесь «бисова худоба» вела себя вполне послушно и даже попробовала поднесенной ей хмельной бражки, однако горилку пить не стала, да что с нее возьмешь, скотина все же малоразумная, хотя вызолоти ей не только рога, а и все остальное прочее.

 

Но наиболее памятным деянием «разбышак» на той свадьбе было сооружение дотоле невиданной станичниками «шутейной башни» на базарной площади. Глухой ночью братва прошлась вдоль ближних к той площади улиц и во всех дворах поснимала с петель ворота и калитки, прихватив, где было возможно, вожжи, которые у всех хозяев вешались на конюшнях у самых дверей. Все это сносилось к одиноко стоящей на площади «туполе». Прикинув, что и как, хлопцы вокруг этого древа и построили свою знаменитую башню. Калитки при этом ставились «стоймя», на них затаскивали ворота, увязывали их вожжами — между собой и деревом, на образовавшуюся площадку, чуть отступя от края, снова воздвигали калитки, на них затаскивали ворота, увязывали... И так «лаштували» до самой вершины, где все сооружение венчали поднятые в поднебесье стол и табуретка. На столе поблескивала стеклянная четверть, как символ чего-то возвышенного, прекрасного, можно сказать — неземного, и в то же время очень даже понятного...

 

Легко себе представить задумчивое недоумение тех хозяев, которые поутру увидели свой баз без ворот и калитки. Впрочем, очень скоро было «довидано», где они, собственно, находятся. Говорят, некая старушка, идя до зари на базар, приняла башню за церковную, колокольню, долго на нее молилась, пока не сообразила, что той колокольни «тут не мога будь», а, подойдя ближе, окончательно убедилась, что это действительно не то, что ей померещилось.

 

Сбежались хозяева пропавших ворот и калиток, просто любопытные. Многие тут же опознали свое имущество, а вот как его «вытягнуть» из той башни? Само собой, надо лезть на самый верх и начинать разборку оттуда, да кому охота карабкаться на такую верхотуру — ведь можно запросто сверзиться оттуда, и как говорят, «с непривычки» поломать себе ребра, если того не хуже...

 

Дед Игнат в лицах представлял разговор, который наверняка можно было услышать у той «шутейной башни»:

 

— Надо лезть, — скреб в затылке один, — иначе нэ можно, а то чэтвэрть разобьется... — Черт с нею, с четвертью, — возражал другой, — вона ж пуста! Найшов про шо тужить! Ну, а колы так, то лизь наверх и починай развязывать ту справу. И четверть сбережешь и дило зробышь!

 

— А чего это я полезу, — не соглашался первый. — Чи шо я у Бога бугая украв? Ни, мне лизты нэ трэба, хай лизуть те, чьи тут ворота, а моих ворот тут нема, мои на месте... — Гляньте, какой красавец! Нема твоих ворот, так чухай отсюда! Иди себе, куды шел... Покалякав так, казаченьки приступили к делу и худо-бедно разобрали ту башню, хотя и не обошлось без потерь и поломок. Конечно, свадьба, — дело серьезное, и там много было всего такого, чему обязательно положено быть на любой свадьбе. И встреча молодых, и посыпание их зерном и медными грошиками. Много танцевали и пели, но так бывает на любой свадьбе, а на «сашковой», кроме всего обязательного, еще и чудили, и чудили интересно. Случались шутники и на других свадьбах, может и поинтересней, да только вряд ли: было бы слышно...

 

А как танцевали на тех стародавних свадьбах! Бывало, иного плясуна в хате допускать до гопака просто было опасно, и он показывал свое мастерство, выкрутасы и удаль во дворе — прыгал и летал по воздуху выше крыши. Не иначе, как сама нечистая сила поднимала его так высоко и позволяла выделывать ногами такие замысловатые фортели и отбивать чоботами барабанную дробь на любой вкус и на любое понятие. Не-е, теперь таких танцоров нету и быть не может, сейчас танцами называют черт знает что — шатковалкое медвежье топтание... Танцевали лезгинку, «журавля», а то — «шамиля», и под конец обязательно «пьяного казака». Ну, того «шамиля» дед Игнат сам не видел, только слышал о нем, а вот «пьяный казак» был частым гостем не только свадеб, но и рядовых праздников, были замечательные лицедеи, исполнявшие, каждый по-своему эту понятную, если не сказать — родную для них роль...

 

— А как пели на тех стародавних свадьбах! – восхищался дед Игнат. — К примеру, когда знаменитые станичные басы братья Петренки затягивали «Рэвэ та стогнэ...» или «За гаем, гаем зэлененькым...», то стекла из окон вылетали — подребезжат-подребезжат, да и лопнут... Свечи гасли, если они при свечах пели! А у Катерины Мысачки был такой голос — не голос, а живое чудо: на высоких тонах у нее где-то там, внутри, в самой середине, вдруг раздавался серебряный колокольчик, да так в лад и к делу, что слушать ее было неописуемым наслаждением. Не-е, таких певунов теперь не найти, разве что сохранились где ни то на хуторах, так кто ж их теперь слушать будет? Теперь включишь то же радио, скажут, что народная или там еще какая артистка исполняет... Ну, думаешь, сейчас послушаем! Какое там: криком кричит та «народная», вроде б ее режут, трясця ее детям! А какие шутки-прибаутки, присказки-погудки можно было услышать на тех свадьбах! Забавляли народ «брехач» и «подбрехач» — мужики языкатые, «востри», и до слова складного хваткие. Приглашали выпить не только во здравие и многие лета, но и за то, чтобы елось и пилось, чтоб хотелось и моглось...

 

По словам деда Игната, любимой присказкой старого Касьяна была такая: «вот как я был бы царем, ел бы колбасы и всякие царские вытребасы, сало с салом бы ел, салом чоботы мазал, спал бы в теплой хате на свежей соломе, с паном бы за ручку здоровался, украл бы сто рублей, да и утек!»

 

Старый Касьян в той побрехушке видел «и смех и грех, и мрию» (мечту), и радость умного слова. Не-е, таких брехачей и подбрехачей теперь нету, говаривал дед Игнат, да и откуда им взяться? Сейчас, что ни анекдот, то все про политику, про любовь, — не смех, а один скоромный грех...

 

— Сейчас мы перезабыли те байки, книжки та газеты читаем, — сетовал дед Игнат, — а разве там правду про наше житьтя нашкрябують? Хоть и кажуть добры люди, шо правда нэ вмыра, та тикэ ни: бувае, шо и вмэра... И сызнова нарождается — нова правда — шо ны годына, то своя правдына, своя шуткапогудка...

 

 

БАЙКА ДВЕНАДЦАТАЯ, про коня Мальчика, Стасов железный трофей и просто про коней, их красоту былую и бесславный конец

 

И был у Касьяна младшего, батьки нашего деда Игната, любимый конь по имени Мальчик. Умная такая коняка, и статью приглядная и хозяину верная. Задолго до начала службы Касьян старший вручил сыну-подростку повод молодого жеребчика, сказав Касьяну младшему, что этот воронок — его. Люби, мол, его, дружи с ним, ибо это твой боевой друг и товарищ, тебе с ним переносить все тяготы будущей службы. И Касьян младший прислушался к батькиным словам, тем более, что Мальчик ему сразу пришелся по душе. Казачонок ласкал его, чистил и холил, подкармливал какой-нибудь вкусной пустяковиной, научил прибегать к себе на свист, понимать и выполнять простые команды. Так и росли они, считай что вместе, на одном дворе, на одних харчах, в одних заботах. А когда пришлось идти на царскую службу, то они так в паре, как и было им предназначено, влились, встали в один строй.

 

Дед Игнат, расхваливая отцовского коня, обязательно вспоминал своего верного Шамиля, с которым ему пришлось начинать срочную службу. С таким конем легче было молодому воину свыкаться с новой обстановкой. Взгрустнется, бывало, — вспоминал дед, — обнимешь его, теплого, живого, и вроде как дома побывал...

 

Через года полтора, после начала службы Касьян оказался вместе со своим Мальчиком на очередной турецкой войне. Ну что ж, война, как война: походы-переходы, перестрелки, а то и лихая рубка. Вот однажды наш Касьян со своими сотоварищами был в дозоре-разъезде, и нарвалась их группа на такой же конный разъезд, но только турецкий. И турки, и наши не удержались от искушения померяться силой молодецкой, удалью и воинским умением. В общем — кто кого!

 

Стычка была короткой. Потеряв двоих-троих, турки кинулись наутек, наши — их преследовать. Касьян увязался за одним, почти догнал его, и уже вот-вот доставал вражину своею шашкой, как непонятливый турок, пусть икнется ему на том свете, пальнул в нашего Касьяна не то из пистолета, не то еще из чего, Касьян не разглядел, а только очнулся он на земле, у здоровенного мшистого камня, — как его Бог миловал, что при падении не врезался в ту каменюку! Сколько он пролежал — не знает. Голова кружилась, болела ушибленная нога, и не действовала простреленная рука. Касьян с трудом перевернулся и сел, опершись о камень. Поднял голову и вздрогнул: шагах в шестисеми от него, набычившись, стоял большущий волк и исподлобья смотрел на казака. Касьян невольно съежился и выдернул кинжал. Но сможет ли он хотя бы на мгновение упредить прыжок свирепого хищника, если тот решится и нападет?

 

И тут он увидел, что откуда-то сбоку вылетел его Мальчик. Волк сразу же развернулся в его сторону, но конь ничуть не испугался — он стремительно наскочил на хищника и сходу стукнул его вытянутой передней ногой прямо по голове — рубанул, как шашкой, сверху вниз — таж! И волк с раскроенным черепом покатился по косогору.

 

Вы слышали про такое, чтобы конь отбивался передними копытами? То-то, все думают, что конь лягается задними, и правильно думают, но, оказывается, когда надо, у него и передняя нога превращается в страшное оружие...

 

Сделав круг вокруг хозяина, Мальчик остановился и, всхрапнув, ткнулся в его грудь теплыми ноздрями. Касьян погладил коня, затем похлопал по шее, и тот послушно лег рядом. Вложив кинжал в ножны, казак с трудом перевалился через седло...

 

Как добрался Касьян до своих, он не знает — вывез его Мальчик, на которого он полностью положился. Сам казак понятия не имел, в какую сторону двигаться, куда ведут стежки-дорожки в той незнакомой ему чужой стороне. В лазарете Касьян не лежал, его перевязали и он вновь занял свое место в строю — до нового ранения. А Мальчик еще не раз выручал своего хозяина и в боях, и в обычных походах, и Касьян делил с ним и горести и радости, а когда приходилось туго с провиантом — отдавал ему последний сухарь. На войне как на войне — всякое бывает. Бог не без милости, казак не без счастья...

 

Отвели как-то их эскадрон на отдых, и разместили в только что отвоеванном турецком военном городке. После долгих и многотрудных походных дней казачки отлежались, отоспались, коней перековали, а как час подошел — продолжили свой поход.

 

И служил в одной сотне с Касьяном парень-станичник Стас Очерет. Неплохой, в общем-то, парень, казак, как казак. И приглянулась ему, тому Стасу, в турецком гарнизонном городке наковальня, уж больно она была хороша: не махина пятипудовая, а аккуратная, приземистая, с длинным острым рогом, с разлапистым основанием. Чудо, а не наковальня, красавица. И не сильно тяжелая, пуда на полтора с какими-нибудь фунтами-золотниками. Вот и решил, значит, тот Стас этот трофей взять с собой — конь, мол, у него добрый, сам он мужик легкий, так что коню будет не тяжело. А закончится война, вернется Стас до хаты и привезет с туретчины не что-нибудь, а наковальню, соорудит себе «нэвэлычку» кузню, будет сам коней подковывать, а не водить их «до коваля»...

 

— Так когда ж ця клята война, хай ей черт, кончится? — посмеивались казаки. — И будэшь ты цю жилизяку за собой таскать до самого замирэньня? Ну, Очерэт, ну бисова душа...

 

— Нэ кажить, — гнул свое Стас. — Жилизяка ця не простая. Ось буде у меня кузня, будете еще ко мне бегать по всякой надобности!

 

Он любовно завернул наковальню в холстину и приторочил к седлу так, чтобы ее тяжесть равномерно распределялась по лошадиной спине. Сам сел — конь его только крякнул, но ничего — выдюжил... Касьян же наполнил саквы (приседельные мешки) овсом, сухариками, прочей нужной походной мелочишкой, — тоже груз нелегкий. На походе, как известно, и иголка в тягость, но все это не больше, чем обычно. Лошадь, — она казаку крылья, а крылья грех особо перегружать...

 

На больших привалах Стас снимал с коня свое приобретенье, разворачивал его и, сидя у костра, любовался трофеем, уносясь в мечтах «до родной хаты», возле которой, вон там, в стороне от перелаза, мерещилась ему небольшая кузня, а в ней — наковальня, вот эта самая, такая ладная и красивая...

 







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 304. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2022 год . (0.092 сек.) русская версия | украинская версия