Весной 1911 года я остался на второй год в пятом классе корпуса. В наказание отец не взял меня на лето домой и я был принуждён провести каникулы в лагере, находившемся в пяти верстах от Воронежа, в лесу, на берегу небольшой речки. Каждое лето в нём жило около двух десятков кадет, не имевших возможности почему-либо провести лето дома, или бывших круглыми сиротами.
Лагерь состоял из деревянных бараков, стоявших в лесу, в которых жили кадеты и офицеры. Перед бараками был небольшой плац, увенчанный мачтой с флагом корпуса и его вензелем. В бараке, где помещались кадетские кровати, мы проводили всё время, когда были не на воздухе, или в дождливую погоду.
День наш начинался в 8 часов по «первой повестке», которую подавал на трубе солдат или барабанщик. По ней мы вставали и шли в «умывалку» – длинный, стоявший в лесу дощатый сарай, в котором находились умывальники с проточной водой и уборная.
По 2-й повестке кадеты выстраивались перед главным бараком, по команде дежурного офицера сигнальщик играл повестку и поднимал флаг на мачте, а мы пели молитву и гимн, после чего строем шли в барак-столовую пить чай. После чая каждый делал, что хотел, при условии не выходить из расположения лагеря до завтрака, после которого под командой дежурного офицера нас вели на прогулку в лес, а если погода была солнечная, то купаться в реке. Возвратясь в лагерь, мы пили чай, тянули время, как кто мог, до обеда, а затем ужинали и в 9 часов ложились спать. Раза два или три в неделю катались на лодках и собирали грибы в лесу.
От скуки и безделья старшие кадеты часто шли на всякого рода шалости, одна из которых едва не обошлась всем её участникам – и в их числе мне – очень дорого. Состояла она в следующем: был в лагере кадет третьего класса Григорович – мальчик, плохо учившийся и не совсем, по-видимому, нормальный. Сидя в каждом классе по два года, он достиг уже 15-летнего возраста и все его интересы вращались вокруг сексуальных вопросов, благодаря чему он вечно рассказывал малышам-одноклассникам всякие гадости.
В кадетской среде, состоявшей из мальчиков поголовно здоровых физически и морально, это было неприятно, и к Григоровичу товарищи относились с брезгливостью. Попав в лагерях в один барак с младшими кадетами, мы, старшие, об этом узнали и несколько раз приказывали Григоровичу прекратить грязные разговоры, чему он не подчинился. Это шло вразрез с правилами кадетского общежития; поэтому было решено его наказать и одновременно поднять на смех в глазах маленьких кадет, которым он, благодаря своему возрасту, невольно импонировал.
Зная, что Григорович был большой трус и явно боялся темноты и леса, мы, группа старших, в один дождливый вечер, когда все сидели в спальне, начали, заранее сговорившись, разговор о привидениях, покойниках и прочих ужасах, причём один из кадет «признался», что видел в лесу около умывалки привидение. Мы, старшие, подхватив эту тему, заявили, что давно заметили призрак, но не говорили о нём, «чтобы не испугать маленьких». Григорович от этих разговоров весь сжался и неуверенным, дрожащим голосом, по-видимому, чтобы успокоить самого себя, заметил, что «может быть, это только кажется». Во время горячего обсуждения этого вопроса мы с другим старшим кадетом вышли незаметно из барака и спрятались в лесу рядом с «умывалкой», предварительно предупредив кадет, чтобы никто из них не выходил из барака с Григоровичем.
Через полчаса ожидания мы увидели в сумерках его трусливую фигурку, которая двигалась по тропинке, робко вглядываясь в темнеющий с двух сторон лес. В этот момент, нарушая все наши планы, я из озорства заорал на весь лес диким и дурашным голосом.
Григорович подпрыгнул на месте от неожиданности, издал какой-то заячий вопль и рухнул на землю без движения. Мы бросились к нему, уверенные в том, что он умер от страха, но, к счастью, он оказался в обмороке и с ним случился детский грех. Тогда мы перенесли его в барак и привели в чувство, сами донельзя испугавшись своей глупой шутки, едва не обратившейся в трагедию.
Григорович после этого обратился в общее посмешище, но меня стала мучить совесть, что я так жестоко с ним поступил. Я всячески искал случая, чтобы искупить перед ним мою вину. Во время пребывания в лагере, а затем в корпусе, этого случая не представилось, так как в тот же год перед Рождеством Григорович попал в «декабристы», то есть был исключён из корпуса в числе тех кадет, которых начальство ежегодно исключало в декабре за неуспехи в науке и, как кадеты шутили, «за разнообразное поведение».
Судьба дала мне возможность искупить мою вину перед Григоровичем много лет спустя, и при обстоятельствах не совсем обыкновенных. Окончив корпус и военное училище, я более или менее благополучно вышел из всех перипетий Первой великой войны и революции, и летом 1918 года служил в рядах Офицерского конного полка Добровольческой армии. В первых числах августа, после занятия нами Новороссийска, я приказом полковника Кутепова, тогда командовавшего нашей бригадой, был назначен старшим плац-адъютантом комендантского управления. Для создания сложного государственного аппарата, который бы заменил собой царскую администрацию области, у добровольческого командования не было ни людей, ни возможностей. Поэтому в Черноморье вся законодательная, судебная и исполнительная власть сосредоточилась в руках только двух учреждений: штаба военного губернатора и комендантского управления.
Моим начальником оказался полковник Васьков – сумрачный пожилой человек. Он переложил на меня все сношения с гражданской частью населения. Между тем в Новороссийске и его окрестностях не было ни одного вопроса человеческого бытия, за разрешением которого жители не шли в «комендантское». Дело дошло до того, что ко мне однажды явились две милые дамы за указанием, как им «улучшить их материальное положение».
Помимо всевозможных отделов, при комендантском управлении состоял и военный суд, заседавший два раза в неделю для суждения большевистских комиссаров, арестованных на Черноморье, и преступлений, совершённых чинами армии. Ввиду отсутствия чинов военно-судебного ведомства членами суда являлись офицеры Кубанского стрелкового полка, стоявшего гарнизоном в Новороссийске, под председательством полковника Крыжановского.
По условиям тогдашнего сердитого времени, суд этот действовал строго и скоро; большинство его приговоров кончалось расстрелом. Однажды утром из местной тюрьмы конвой привёл очередную партию подсудимых, среди которых оказался рослый молодой человек, одетый в элегантную военную форму, хотя и без погон. Лицо мне показалось странно знакомым. Приглядевшись к нему, я узнал… Григоровича. После исключения из кадетского корпуса, как оказалось, он жил, «околачивая груши», у своего отца, занимавшего в Новороссийске должность воинского начальника.
С учреждением в этом городе Черноморско-Кубанской республики во главе с кочегарами Черноморского флота, Григорович из любви к женщинам и вину примазался к компании пьянствовавших с утра до вечера комиссаров, с которыми его постоянно видели жители города. После бегства красных разбитой нами Таманской армии Сорокина он выехал куда-то, но вскоре вернулся и, вероятно, надеясь на заступничество отца перед добровольцами, поселился у него. Опознанный на улице жителями, он был арестован и предан суду.
Не знаю, занимал ли Григорович у большевиков какую-либо определённую должность; вернее, он просто вёл с ними приятельство в качестве специалиста по местным злачным местам и любителя женщин и дарового угощения. Как бы то ни было, его поведение при красных никак не приличествовало сыну царского полковника, тем более, что в этот период на одном из молов Новороссийска был целиком расстрелян весь офицерский состав Варнавинского пехотного полка, который имел несчастье в этот момент прибыть на транспортах с Кавказского фронта,
Узнав меня, Григорович взревел белугой и, обливаясь слезами, стал умолять дать ему револьвер, чтобы застрелиться, так как не сомневался, что суд приговорит его к расстрелу. При этом он то пытался меня обнять, как старого товарища, то становился на колени и молил спасти от смерти.
В память прошлого я его пожалел и подал председателю суда докладную записку, в которой изложил, «что знаю Григоровича с детских лет, был свидетелем его исключения из корпуса, как умственно отсталого и морально дефективного мальчика, а потому, считая его не вполне отвечающим за поступки, полагаю, что он не несёт полностью за них ответственность». Суд принял во внимание это свидетельство и вместо казни приговорил Григоровича к 20 годам каторги, что в те времена являлось чистой фикцией, ибо отец его имел достаточно времени, чтобы за свою службу просить добровольческое командование о смягчении участи сына.
Вечером, после заседания суда, полковник Крыжановский зашёл ко мне в канцелярию и недовольным тоном спросил:
– Откуда у вас, ротмистр, неожиданная нежность сердца?.. Чего ради вы сегодня хлопотали за этого с. с.?
– Господин полковник, он мой однокашник по корпусу… В старое время, однажды по мальчишеской глупости, я едва не отправил его на тот свет и этого не забыл.
– А вы какого корпуса?
– Воронежского…
– Да ну! – просиял полковник, – ведь я тоже воронежец, выпуска 1910 года.
– Очень рад… значит, вы тоже, хотя и не подозревая этого, выручили из беды однокорытника, тем более, поверьте мне, он не большевик, а просто дурак.
– Что ж, спасибо, если это так… я очень рад…
Судьба трёх главных действующих лиц этой старой истории сложилась затем по-разному, как разны вообще человеческие судьбы. Григорович после эвакуации нами Новороссийска был освобождён из тюрьмы большевиками и, вероятно, как «пострадавший за идею», преуспел. Полковник Крыжановский накануне своего производства в генералы погиб под Армавиром, зарубленный красными. Что же касается автора настоящих строк, то он доживает на чужбине свой век, полный событий, которых в другую, более нормальную, эпоху с избытком хватило бы на три человеческих жизни…