Студопедия — Астафьев Василий Иванович 16 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Астафьев Василий Иванович 16 страница






Машина — черная «Волга» — нам с супругой на обратный путь предоставлена не была.

Из Владивостока, вослед мне, то есть через Сибирь в Москву, полетели доносы и «отчеты» о моем выступлении. В одном из доносов опытный лепило-сексот сообщал, что, назвав великими писателями современности Маркеса, Шолохова и Солженицына, я и себя к ним приплюсовал.

Грубо, кляузно, зато по-партийному принципиально и нагло. Сейчас так пишут в «Дне», в «Советской России» да в провинциальных газетенках, им подражающих. Справедливо было бы все вместе эти утильные листки назвать «Подворотня». В подворотне той тявкает моська, виляя сношенным хвостом, скалит изношенные на лживом лае и патриотическом скулеже протезы о прошедшей «замечательной» жизни. Для моськи была та жизнь и в самом деле завидная: отдельная конура, перед конурой в старой гнутой миске кость с барского партийного стола, каша без масла, украденная из казенного зэковского или детсадовского котла, зато до краев полная — лижи, бреши, радуйся и не забывай вовремя поджимать хвост.

 

 

Тетрадь 4

ИГРА

 

Большой стратег

 

Дядя мой, младший Кольча, по роду и характеру своему был крестьянин, пашенный человек. Ни ягодами, ни грибами, ни охотой не увлекался, рыбачил только промысловой снастью. И вообще к тайге был мало привержен, хотя и угрохал одного медведя, но тот взломал крышу на стайке возле бакенской будки, метил задрать корову — и тут хочешь не хочешь, бери ружье и обороняй худобу. В детстве Кольча-младший, конечно же, как и все деревенские ребятишки, хаживал в лес по грибы, по ягоды, но удочку в руки не брал, брезговал ею и, будучи долгое время бакенщиком, рыбачил сетями, самоловами, колол рыбу острогой в ночное время.

Старенький он уже стал, когда в нашей местности под напором наступающего прогресса начала скудеть природа, исчезли самые нежные цветы, выродились травы, не стало ягод и даже грибы начали исчезать.

Деревенские бабы иль ребятишки пойдут и принесут сыроежек, лисичек, серух, которые тут от веку считались поганками, и дядя их не ел, случалось, и на помойку выбрасывал. Однажды он «заспорился» с домашними и сказал, что они лодыри и верхогляды, вот пойдет в лес, знает куда, и полную корзину рыжиков принесет, нос им, говенным грибникам, утрет. Бойкоязычные городские внучата подначивали деда и доподначивали: он не выдержал, надернул резиновые сапожишки, пиджачишко, кепку старую да и побежал на Манскую гриву, где быстренько и наломал корзину рыжиков, снова обзывая грибников слепошарыми, потому что грибов тут, как и в старые, добрые времена, как и в ту пору, когда вокруг этой гривы располагались еще деревенские пашни, полным-полно. Позаросло, правда, все вокруг, заглохли тропы и дороги, в лесу маячили какие-то сооружения, и вроде как взгляд на себе грибник чувствовал, не иначе как звериный.

Он уже собрался вернуться домой верхней дорогой, что переваливала в Фокинскую речку, но тут из лесу бесшумно выступили два солдата с новенькими автоматами и молча указали оружием пришельцу следовать в глубь соснового леса. Дядя безропотно последовал и оказался в поселке, построенном на манер пионерского лагеря, но с той казенной ранжировкой и убранством, в котором и такой сугубо мирный человек, как Кольча-младший, угадал военное устройство. Его завели в помещение, велели поставить корзину с грибами в угол, и скоро явился офицер с красной повязкой на рукаве гимнастерки, спросил документы, но поскольку у нас отродясь с документами в лес не ходили, то дядя чистосердечно все о себе рассказал и даже показал место, где раньше были крестьянские, затем колхозные пашни, когда он бригадирствовал. Офицер сказал: «Ладно, выясним. Побудьте здесь…» — и ушел, оставив дядю под надзором вооруженного солдата.

Дядя догадался, что попал под подозрение как шпион, и пробовал разубедить солдата, мол, он ничего не видел, но слышал, что где-то тут ракета стоит, однако ракету он ни сном, ни духом не зрел, пустить ее на Америку тоже не может, поскольку далее бакенской лампы и поперечной пилы никакой техникой за жизнь свою не овладел.

Солдат был неумолим, домой не отпускал. Дядя вздохнул и растянулся на деревянной скамейке, давая покой натруженным ногам. В это время пришел один из тех солдат, что задержал его в лесу, и поинтересовался одной овсянской девахой. Дядя мой, Кольча-младший, обрадованно сообщил, что это его племянница, и подумал, что теперь-то уж его отпустят домой, в деревню, потому как он почти родней приходится здешнему солдату…

Но вместо освобождения солдат принес кружку с водой и баклажку в защитном матерчатом футляре. «Чтоб не скучно было», — сказал и удалился. Дядя, не теряя времени, развел спирт, выпил, потом еще выпил, ему сделалось хорошо, и он запел. Так, с песнями, на военной машине, и привезли его домой, не утеряв ни одного гриба по пути и оставив ему почти половину баклажки спирта.

Дядя два дня опохмелялся, потом исчез, и домашние только по корзине догадались, что он снова убрел по грибы. Дядю снова замели, снова допрашивали, выяснили и напоили до песен, а петь он был большой мастер еще с молодых лет. И в третий раз пошел по рыжики в лес на Манскую гриву, снова попался, но тут опытный офицер погрозил ему пальцем и сказал: «Ты, дед, однако, большой стратег, но если еще раз попадешься близ военного объекта, мы тебя отошлем далеко-далеко…»

Более дядя до самой смерти по грибы не ходил, да и военный объект скоро исчез с Манской гривы. Всамделишный шпион, большой шпион, не знал, где грибы растут, но где стоят военные объекты, хорошо ведал и запродал на месте всю нашу оборонную мощь, разорил и без того трудно живущую страну так, что до сих пор народу нашему приходится держать ремень затянутым до последней дырки.

 

На закате дня

 

На закате дня, в тихое солнечное предвечерье, сидел я на деревянном помосте пристани, парохода дожидался, обняв чехол с удочками, будто самую желанную женщину. На одной со мною скамье вольно расположились три девицы, бравшие впереди меня билеты. Одеты и накрашены они были с той щедростью, которая с первого взгляда выдает заскорузлую провинцию, тужащуюся утереть нос столице, и не одной, а всем сразу: уж если штаны, так не штаны, а «шкеры», на полметра ширше, чем у «ихих»; ежели краски на лицо, так без нормы. По норме-то и родители нажились…

Девицы не щебетали, не жеманились, не хихикали. Они вели себя с той вальяжной томностью, которую где-то увидели, подхватили, усвоили, а усваивая, удвоили и утроили. Они неторопливо и даже как бы нехотя потребляли мороженое, заголяя наманикюренными вишневыми ноготками хрустящую оболочку, и лениво перебрасывались фразами на предмет, кто во что и как одет. Особенным, каким-то закоренело-неприязненным их вниманием пользовались девушки, и потому, как часто раздавалось: «Фи-фи-и! Пугало! Вырядилась!..» — выходило, что все хуже их одеты и вообще неполноценны.

По деревянному перрону медленно двигалась с метлой усталая пожилая женщина в синем запыленном халате, в рабочих ботинках и белом, по-старинному глухо повязанном платке. Она вытряхивала в ящик, приставленный к тележке, мусор из железных урн, сметала с перрона бумажки и окурки в совок, и когда подошла к скамьям, пассажиры неохотно, кто и с ворчанием, задирали ноги, потому что всем ожидающим скамей не хватало, и если покинешь место, его могут занять.

Молча выметая мусор из-под ног, женщина прошла нашу скамью, заканчивала уже работу, когда на пристани объявился всем улыбающийся опрятный мальчик в старенькой ермолке и начал ей помогать. Он подбирал бумажки, бросал их в ящик, и женщина что-то ему тихо говорила: хвалила, видать. Мальчик, судя по всему, когда-то душевно переболевший, чистосердечно радовался похвале матери ли, родственницы ли, а может, и совсем незнакомой женщины, старался изо всех сил, ладонями сгреб мусор, понес его, словно пойманную пташку. Женщина распрямилась, вытряхнула из рук мальчика сор и, что-то ему тихо выговаривая, терла ладони полой халата, и он преданно смотрел ей в рот, ловил затуманенный усталостью взгляд и все улыбался.

Одна девица домучила мороженое, скомкала обертку, небрежно швырнула ее под ноги и, широко зевая, лениво потянулась, забросив руки за спинку скамьи. Две другие девицы также шлепнули намокшую бумагу о доски и тоже скуксились, как бы решая утомленно, куда себя девать или чего еще выкушать?

Подошел мальчик, подобрал бумажки и укоризненно сказал:

— Тетенька подметает, а вы сорите. Как нехорошо!

— Ой, дурак! Дурак! — тыча в него пальцами, оживились девицы.

Лицо мальчика дрогнуло. Еще плавала улыбка, делающая лицо мальчика отстраненно-печальным и в то же время доверчиво-ласковым, как у всех детей, когда они исполняют добрую работу, радуются сами себе и тому, что полезны, необходимы кому-то. Но она, эта улыбка больного, ущербного человека, уже сделалась лишней, отделилась от лица, а само лицо, разом осунувшееся, обрело выражение той унылой покорности, какая бывает у стариков, навсегда приговоренных доживать век в немощах, в тоске, в безнадежности.

Женщина, закончившая работу, с трудом разняла руки мальчика, в которых он затискал мокрые обертки от мороженого, бросила их в тележку и пошла, ни слова не сказав девицам, лишь слегка покачала головой — перевидела она, должно быть, всякого народу, натерпелась всякой жизни. Мальчик догнал тележку, взялся подталкивать ее сзади и снова улыбался всем встречным и поперечным, забыв летучую обиду, потому что снова у него было дело и он кому-то был нужен.

— Надо же! Дурак и шляется! И его не забирают…

— Девушки! Вы не в педучилище ли сдавать экзамены приезжали?

— Ой! А как вы узнали?! — соседки мои с настороженным вниманием уставились на меня: не набиваюсь ли на знакомство?

Я дал себя разглядеть — стар для знакомств — и повел разговор дальше:

— Понимаете, какое дело: есть профессиональные отличия, уже укоренившиеся, отштампованные. — И безбожно засластил пилюлю: — По вдохновению на лицах и наитончайшему такту в вас уже угадываются будущие педагоги.

— А-а! — согласились девицы и обмякли. Благодушие, наигранная леность, самодовольство занимали свое место на их лицах. Лишь какое-то время спустя до одной, под мужика стриженной и под шамана крашенной, девицы дошло:

— Гражданин! — зыкнула она ломающимся басом. — Если выпили, так не вяжитесь к людям! Пошли отсюда, девочки! — И, уходя, обрушила на меня тяжелый взгляд сытых глаз: — Бр-родят тут всякие! З-заразы!..

Я сидел, обняв чехол с удочками. На брусчатый въезд от причала поднималась женщина с тележкой. Мальчик одной рукой помогал толкать тележку, другой на ходу подбирал мусор.

 

Деревенское приключение

 

Сонная, летом зарастающая водяной чумой и всякой другой водорослью похмельного цвета, речка Валавуриха в короткую весеннюю водополицу дурела и делалась похожа на колхозного овощевода Парасковьина, который зиму и лето до одурения копался в земле. Но раз в месяц, а то и в два он напивался, пластал на себе рубаху и с осиновым колом гонялся за своей бабой. Баба эта, Парасковья, заслонившая в мужике все, вплоть до фамилии, была злая и хитрая. Она поколачивала мужа в день Восьмого марта и по другим новым праздникам. Но в дни запоя мужа она сопротивления не оказывала, а пряталась: зимой в подпол, летом западала на огороде в жалицу и пересиживала смутное время.

Овощевод Парасковьин для порядка и куражу бил колом по окну, выносил полрамы и ложился спать, совершенно удовлетвореный этими действиями.

У овощевода Парасковьина была дочь, похожая лицом и нравом на отца. Она и в труде пошла по его линии, тоже копалась в колхозной теплице и парниках, выхаживала рассаду капусты, помидоры и огурцы снимала и целиком отдавалась этому занятию, не участвуя ни в каких гулянках и посиделках девичьих.

И все же в одну из весен, когда огурцы в колхозной теплице дали первый цветок, отец обнаружил, что по лику дочери, покрытому, как у монашки, темным платком, тоже будто цвет пошел и походка у нее сделалась тяжеловатой и кошачье-осторожной.

Отец поскорбел лицом и стал думать, каким образом это могло получиться. Все время девка на глазах, занятая важным сельскохозяйственным делом, и вот на тебе — «растет у нее брюхо другое», как поется в одной частушке местного сочинения. «Не от назьма же она раздобрела! От назьма гриб заводится, овощь от назьма прет большая, — размышлял овощевод Парасковьин, — а детей от назьма не бывает… И ветром их тоже не надувает. Тут непременно должен мужик участвовать!»

Придя к такому невеселому умозаключению, овощевод Парасковьин начал перебирать в памяти всех мужиков-односельчан, способных еще сотворить живого человека, и очень скоро наткнулся на него, потому что боеспособный мужик в обезлюдевшем селе Ковырино весь был на виду и в коротком счету — он был один, этот мужик — шофер Кирька Степанидин.

Степанидиным Кирьку именовали потому, что его мать звали Степанидой. Как и Парасковьина-овощевода, всех мужиков в этой деревне кликали только бабьими именами, и потому тут баба от веку была главной фигурой в труде и в жизни. Мудро решив, что с Кирькой — парнем разухабистым и дураковатым — ему ни о чем не дотолковаться, Парасковьин-овощевод подался к самой Степаниде и, поговорив с нею о погоде и космонавтах, мол, на Луну лететь собираются, а в сельпо белой нету уж другую неделю, намекнул, что вот-де осенью Кирька и его дочь Шурка ездили в райцентр за покупками, так дорога-то длинная, а дело молодое и ума большого не надо… Парасковьин-овощевод скованно хохотнул в завершение своих слов, чем и озадачил Степаниду.

Она поглядела на Парасковьина-овощевода пристально и сочувственно заохала: долга, мол, дорога, ох, долга… Покуль до базара доберешься — все яйца переколотишь, ягоды так и не бери на продажу — кашу привезешь, мол, вот поселил Бог людей которых поближе к городу, так они всегда с копейкой, с базара живут — припеваючи…

Степанида сделала вид, что она совсем не понимает мужика, и свела все дело к тому, будто овощевод Парасковьин хочет занять у нее на пол-литра, а она всячески должна увиливать, ссылаться на трудности жизни и полное безденежье.

Совсем эапасмурнел овощевод Парасковьин: раз уж Степанида начала прикидываться и Ваньку валять, ему не подобрать ключа к ее сложной и закоулистой душе. Не зря же кум Замятин подался в заречную деревню на жительство к другой бабе, махнув рукой на сына Кирьку, на Степаниду и на всю лавку с товаром, как именовал он хозяйство, нажитое долгими трудами и заботами.

Вздохнул Парасковьин-овощевод глубоко, взял шапку, отправился в сельпо, напился, чтобы взбодрить угнетенную душу и на время забыться. Но забыться ему не удалось, потому что Шурка была у него единственным дитем, он ее любил и жалел.

Пошел Парасковьин-овощевод бродить по земле и отыскивать Кирьку-обидчика. И нашел возле правления колхоза — уже в другом селе нашел. Поздоровался чин чином, вытащил бутылку напитка «Дар осени» — другого в сельпо не оказалось — и пригласил распить напиток совместно, тут же, на крыле колхозного газика.

Кирька неожиданно ударился в амбицию, заявил, что он за рулем не пьет, тем более под окнами правления, и что любое вино, хоть «Дар осени», хоть какое, — все равно алкоголь, и потерять из-за него шоферские права можно запросто, потому что дыхнуть могут заставить в райцентре, куда он важного начальника повезет.

Был Кирька в кожаной куртке, в больших, чуть не до локтей, перчатках — краги называются. Чуб у него из-под каракулевой шапки торчал, в районной парикмахерской завитый, а во рту у него зуб желтый красиво блестел.

Поставил мысленно рядом с Кирькой дочь свою Парасковьин-овощевод, безответную, тихую с детства, чего-то мастерящую, копающуюся в парниках вроде мышки-землеройки, поставил и загоревал еще больше, а загоревавши, поинтересовался:

— Начит, не пьешь за рулем?

— Не пью! — отрезал Кирька, и глаза свои спрятал нахальные, забегал ими, замельтешил.

— Начит, алкоголь? — воинственно наступал Парасковьин-овощевод.

— Алкоголь! — подтвердил Кирька.

— Начит, брезгуешь моим угощением?

— Что вы, гражданин Парасковьин, привязались? — возвысил голос Кирька, заметив, что из правления выходит председатель колхоза, провожая к машине уполномоченного райзаготконторы. — Сказано вам — на работе я, за рулем, а это не лучок в парниках щипать…

Если бы Кирька не ухмылялся вызывающе при этом, не заблестел бы нагло зубом, не назвал бы его, как милиционер, гражданином — все, может быть, и обошлось бы мирно. Однако зуб блескучий, слова «вы, гражданин», особенно «вы», совсем выбили Парасковьина-овощевода из равновесия. Это он-то, Парасковьин, гражданин?! Он, которому этот шибко грамотный кавалер крестником приходится, и совсем еще недавно крестный сопли ему подтирал и как-то с базара привез ему сладкого петуха на палочке, он — гражданин?!

Бац поллитровкой Кирьку по голове — с того шапка долой, и бутылка вдребезги!

На Кирькином же кургузом «газике» повезли связанного овощевода Парасковьина в район, чтобы определить его там куда следует.

Парасковьину-овощеводу все уже было нипочем, и он кричал, что ему очень даже нравится ехать вместе с начальством, что он хоть попутешествует, будто чин какой, на мягком сиденье, а то всю жизнь на конях да на попуткых машинах до города мотался, и надоела ему такая жизнь.

Уполномоченный сохранял выдержку и в разговор с пьяным человеком не вступал. Кирька вертел баранку, штурмуя дорожные хляби, и что-то угрожающе выстанывал сквозь стиснутые зубы. Травмы никакой ему Парасковьин-овощевод не нанес — спасла Кирьку кучерявая шапка. Однако в голове гудело, наплывал на левый Кирькин глаз синяк, а главное — облило его «Даром осени», и по всей машине плыл запах сена, свеклой пареной пахло и еще вроде бы назьмом, сгоревшим на грядах, наносило. Сомневался в напитке Кирька — как бы не скоробилась от него кожаная куртка, не вылез бы волос на шапке.

Кирька крутил баранку резко, нетерпеливо, газовал шибко, чтобы скорее примчаться в райцентр, высадить уполномоченного, а потом завернуть за угол, напинать Парасковьина-овощевода, не глядя на то, что он крестный, и, насладившись местью, сдать его в милицию, паразита такого.

Парасковьин-овощевод не совсем осознавал, какая гроза над ним нависла. Упав рылом на переднее сиденье, он вдохновенно доказывал уполномоченному, какой он есть трудовой человек, почему и имеет полное право выпить. Уполномоченный долго крепился, но не вытерпел, обернулся и сказал Парасковьину-овощеводу:

— Хулиган ты, а не трудовой человек!

— Я-а, фулига-ан?! — обиделся Парасковьин-овощевод. — Сам ты фулиган! Я на фронте ранетый, медаль у меня «За оборону Севастополя» лежит в ящике. — Парасковьин-овощевод попытался вспомнить о себе еще что-нибудь положительное и вспомнил: — Мне грамота за огурцы дадена!..

— Погоди, погоди, — прервал Парасковьина-овощевода Кирька. — Дадут тебе еще одну грамоту. До-олгую, аж рублей на тридцать с прицепом…

— Молчи, варнак, молчи! — рванулся Парасковьин-овощевод, готовый растерзать Кирьку, но руки у него были связаны и весь он был спеленат вожжами, как ребенок. От резких усилий он свалился с сиденья на пол машины. Возился, пытаясь влезть обратно. — Кот колхозный! Ты что с Шуркой с моей сделал? Ты хто такой? Почему девок пикорчишь безвозмездно?

— Не пришьешь нахаловку, не пришьешь! — злорадно ответствовал Кирька. — Я свои печати-штампеля не ставлю тама. Не докажешь!..

— А вот докажу! Вот докажу! Я в райсовет пойду, к партейным людям и разобъясню им все как есть буквально-досконально!

Фыркнул презрительно Кирька: дурак, мол, ты, дядя, — и прибавил газу так, что забрякала голова Парасковьина-овощевода об пол. Он еще покричал маленько, погрозил, а потом курить попросил. Уполномоченный достал папиросу «Беломорканал», прижег ее и сунул Парасковьину-овощеводу в рот. Тот умилился поступком уполномоченного, сказал, чтобы на него не обижались, и покурив, уснул на полу между сиденьями.

Пятнадцать суток Парасковьину-овощеводу дали без лишних разговоров и суеты. Он четыре дня скреб тротуары возле райисполкома и долбил помойку, что ледяным айсбергом плыла по вытаявшему пустырю сзади столовой и начинала вонять. В труде он проявил прилежание, режима не нарушал и освобожден был досрочно по настоянию председателя колхоза, потому как Шура скрылась из села и овощное дело в ковыринской бригаде начало приходить в запустение и упадок. Председатель же сам и штраф выплатил в счет будущих заработков Парасковьина-овощевода.

Вернулся в Ковырино овощевод Парасковьин темной ночью, истопил баню, помылся, сменил одежонку и скрылся в теплицу от жены, которая то и дело налетала на него с ухватом и срамила так, что уж никакого терпения больше не хватало.

В теплице Парасковьин-овощевод дневал и ночевал, домой почти не показывался, ссылаясь на занятость да большой объем работы. Дел у него в весеннюю пору и всегда-то было много, а тут еще и помощника не стало — убежала Шурка из села от стыда и позора, от грозной матери спряталась.

В душевной смуте, в трудовых заботах и тревоге прожил овощевод Парасковьин неделю-другую. Село Ковырино устало обсуждать поступок овощевода и дочери его, нагулявшей «брюхо другое». Началась пахота в огородах, и пашни к севу приспевали, а давно известно, что делу — время, потехе — час.

Вот тогда-то, переждав деревенские пересуды и пережив лютую вспышку буйства и отчуждения жены своей Парасковьи, овощевод Парасковьин купил в сельпо конверт с фестивальным цветочком и послал письмо дочери в заречное село, где жила Шуркина бабушка, то есть его, Парасковьина-овощевода, мать, — дальше нее, как рассудил отец, Шурке с ее характером и сноровкой не уйти.

«Письмо опущено 20 апреля из села Ковырино, — писал овощевод Парасковьин. — Дорогая дочь Александра! Пишет тебе родной твой отец, Данила Евсеич Замаракин, да еще мать твоя, Парасковья Архиповна Замаракина, как есть ты у нас одна дочь и писать больше некому нам, горемышным, то вертайся домой. Мать плачет об тебе, и я тоже скоро заплачу, а мне нельзя, как есть я фронтовик бывший и медаль имею „За оборону Севастополя“, да и работы шибко много. Об ребенке не думай, прокормим как-нибудь. Еще из рук ничего не выпадает, и ноги ходят. А какая баба чево вякнет, так наплевай. Нонче не старое время. Нонче мать-одиночка конституцией окружона и которым даже деньги дают за это. Так что не сумлевайся в себе и нас не бросай. Мы скоро уже старые сделаемся и трудицца не сможем, а кто нас доглядит и докормит, как не родная дочь. Низко кланяюся мамаше Аксинье Ивановне, а еще поклон передай куму Замятину и его супруге Евдокии Федоровне.

Остаемся пока живы-здоровы, чего и вам желаем. Замаракины — родители твои Данила Евсеич и мать Парасковья Архиповна, которая уже все окошки проглядела и глаза выплакала».

Письмо это шло кружным путем: сначала в райцентр, где на него штемпель поставили, а потом уж со штемпелем оно обратно в село Ковырино попало, потому что здесь ходил паром на ту сторону Валавурихи, точнее, должен был ходить, но его не наладили, оттого что лед не весь прошел по реке.

Потом лед прошел все-таки, и Валавуриха стала полнеть и пучиться, вода затопила низинные покосы и лес по берегу, после добралась до огородов и бань.

Паром пустили по большой воде — поджимала посевная, да и почтальон нервничал, таскаясь с сумкой по берегу, говорил, что служба его не может ждать, когда вода спадет.

Письмо отправилось в сумке на другую сторону Валавурихи и через полмесяца со дня отправления благополучно достигло заречного села. Шура, теперь уже молодая мама, вся уревелась, читая письмо, да тут же и домой стала собираться. Укутала ребеночка в тряпицы и старенький полушалок, поклонилась бабушке. Та перекрестила ее, узелок с гостинцами наладила, — и отправилась Шура на переправу.

На паром заехала телега, набухали торговки мешков с картошкой и луком, гусей в корзинах наволокли и всякого разного грузу натащили столько, что низко сел паром и, как пошел он по реке, захлестывать его стало, трос до звона натянулся. На середине реки паром застрял, огрузать начал. Все люди бросились к тросу, чтобы помочь руками скорее паром двигать. Паром скособочился, покатилась телега, ударила в ноги лошадь, та рванулась на людей, сшибла кого-то, падая. Поднялись крики, забились гуси в корзинах и тоже заорали. Паром качнулся, медленно на ребро стал крениться и, оборвав трос, медленно перевернулся.

С парома спаслась лишь Шура. Как только паром начал тонуть, она прижала к себе ребеночка и, зажмурившись, бросилась в воду. Остальных накрыло паромом, побило телегой и мешками.

У берега Шуру подхватили, выволокли на траву и попытались разнять руки, но не могли разнять — так крепко она притиснула к себе ребенка. Но в полушалке закхекало, зачихало, и Шура, услышав живые звуки, тут же потеряла память.

С нею отваживались бабы, прибежала, на всю деревню заголосила Парасковья, потом появился отец и, суетясь по берегу, бледными губами твердил:

— Она же плавать не умеет! Она же воды боится!..

— Мать! — сказал милиционер, примчавшийся на мотоцикле к месту происшествия, и грустно посмотрел в мутные воды Валавурихи, где болтались концы оборванного троса, панически орал, плавая по реке, вырвавшийся каким-то чудом из корзины единственный гусь, вдали, выброшенный на обмысок, темнел разбитый паром.

От того и от другого берега уже отходили лодки с людьми и кружили они по реке. Голосили тот и другой берег на всю округу по утопленникам. Людей все прибавлялось и прибавлялось. Шуру привели в сознание, мать с трудом перенесла ее и усадила на доски, лежавшие на берегу, и все пыталась выдернуть ребенка:

— Да что ты, доченька, дай ребеночка, дай! Мокрай он, мокрай…

Шура смотрела на нее мутными, остановившимися глазами и ребенка не отдавала. Мать испугалась и запричитала:

— Ой, тронулось мое дитятко умом, сдвинулось, родимое!

Отец укутывал Шуру в свою телогрейку, пытался поднять и увести домой. Она же ровно бы задеревенела телом, не шевелилась, не моргала глазами.

И отец тоже испугался. Но тут ребенок заревел, как придавленный грач, и Шура встрепенулась, замычала, дрожь по ней пошла сильная, изо рта фонтаном хлестанула мутная вода.

Мучительно билась и стонала Шура, катая голову по доскам, но ребенка из рук не выпускала.

В это время подпрыгивая на камнях, бревнах и кочках, рявкая гудком, скатился с яра колхозный «газик» и чуть было в воду не угодил. Из «газика» выскочил Кирька. На ходу снимая кожаную куртку, он ругался.

— Охломоны! — кричал он. — Дураки необразованные! Надо же искусственное дыхание делать!.. — И осекся, встретившись глазами с Шурой. — Жива! Жива-а-а! — заблажил он на весь берег. — Шурка! Да как же!..

Так глупо кричал, удивлялся и ахал Кирька, а сам тянул из рук Шуры ребеночка. И, странное дело, она расслабила руки, разомкнула их, и Кирька мигом завернул ребеночка в свою шикарную кожаную куртку на синтетическом меху, подхватил Шуру левой рукой, ребеночка правой к груди притиснул и поспешил на яр, забыв, что у него техника с собой, машина.

— Мама! — еще в заулке орал Кирька. — Затопляй печь! На печку, милые вы мои. Отогрею спиртягой, ототру!.. А еще говорят, Бога нет, а?! Да хоть ты мне сто антирелигиозных лекций теперь давай — не поверю!.. Все потопли, а Шурка плавать не умеет — и живая, а!

— Мать она, — сказал Данила Евсееич и подхватил с другого боку свою дочь, несильно, однако же настойчиво направляя все общество в свой дом.

— Печь у нас и своя топлена, — одышливо заявила спешившая сзади Парасковья Архиповна. — Неча по людям шляться!

— Да, топлёная, — подтвердил Данила Евсеич, — и вообще давай сюда ребенка. Я его сам понесу! — Он подождал, не скажет ли чего Шура, но та едва живая была, ноги у нее волочились, и все била ее крупная дрожь, стучали зубы.

Данила Евсеич заторопился открывать дверь в избу, и, когда в горнице Парасковья принялась спешно сдирать с дочери мокрую одежду, подвывая при этом, он сурово прикрикнул на оробевшего Кирьку:

— Чего пялишься? Выдь отседова, покурим на улке!

 

Жучина

 

После изнурительной и пустой охоты, чуть живой сидел я па скамейке возле крепкого, без затей рубленного дома и слушал хозяина — Ваньку Архипенку, которого я знал давно и слушать любил, потому как человек он потешный и рассказывает о приключениях, бывавших с ним, так уморительно, что болони надорвешь.

Лицо у Ваньки, особенно крупный ноздрястый нос с пучками торчащих из него волосьев, в крапинках пороха — следы мальчишеского увлечения пистолями-поджигами. Ноги у Ваньки нет — осиновая деревяга торчит пулеметом «максимом» со скамейки, взблескивая прибитой к торцу сношенной стальной пластиной. После окончания ремесленного работал Ванька вальцовщиком на мелкосортном прокатном стане и потерял там ногу. Когда в ярко нагретой металлической полосе оказывается изъян — пустоты, утолщения, раковины, или, как на Урале хорошо говорят, жучина, полоса, идущая с огромной скоростью в калибр (так зовут прокатное отверстие), застревает и мгновенно вяжется узлами, штопорами, вензелями, петлями, которые тут же затягиваются. Если оператор мгновенно не остановит стан — спасайся кто может, бросай клещи и убегай! Ванька замешкался, и ногу ему по самое колено отхватило раскаленной петлей.

Нигде и никогда не встречал я инвалида, который бы так беспечно и наплевательски относился к себе, к своему увечью, ко всему на свете. Ванька, уже безногий, какое-то время работал дежурным слесарем на мясокомбинате, пил, воровал, дом отнюдь не на трудовые сбережения построил, да вдруг бросил все: и дом, и семью, сказав напоследок супруге: «Ишши себе другого мужика. Цельного. Баба ты справная, я мужик удалой, могем много детей наработать, а мне и двух по-честному-то не прокормить. В тюрьму неохота. Буду жить в деревне. Инвалиду в деревне легче. Не обижайся…»







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 313. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

БИОХИМИЯ ТКАНЕЙ ЗУБА В составе зуба выделяют минерализованные и неминерализованные ткани...

Типология суицида. Феномен суицида (самоубийство или попытка самоубийства) чаще всего связывается с представлением о психологическом кризисе личности...

ОСНОВНЫЕ ТИПЫ МОЗГА ПОЗВОНОЧНЫХ Ихтиопсидный тип мозга характерен для низших позвоночных - рыб и амфибий...

Решение Постоянные издержки (FC) не зависят от изменения объёма производства, существуют постоянно...

ТРАНСПОРТНАЯ ИММОБИЛИЗАЦИЯ   Под транспортной иммобилизацией понимают мероприятия, направленные на обеспечение покоя в поврежденном участке тела и близлежащих к нему суставах на период перевозки пострадавшего в лечебное учреждение...

Кишечный шов (Ламбера, Альберта, Шмидена, Матешука) Кишечный шов– это способ соединения кишечной стенки. В основе кишечного шва лежит принцип футлярного строения кишечной стенки...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.01 сек.) русская версия | украинская версия