Жидовка
Прокламация и забастовка. Пересылки огромной страны. В девятнадцатом стала жидовка Комиссаркой гражданской войны. Ни стирать, ни рожать не умела, Никакая ни мать, ни жена — Лишь одной революции дело Понимала и знала она... Брызжет кляксы чекистская ручка. Светит месяц в морозном окне, И молчит огнестрельная штучка На оттянутом сбоку ремне. Неопрятна, как истинный гений, И бледна, как пророк взаперти. Никому никаких снисхождений Никогда у нее не найти. Все мы стоим того, что мы стоим. Будет сделан по-скорому суд, И тебя самое под конвоем По советской земле повезут. Ярослав Смеляков родился и вырос в глухом белорусском местечке и хорошо знал, какой "чистоты" были эти "бриллианты" с именами Розалия Залкинд-Землячка, Лариса Рейснер, Софья Гертнер, работавшая следователем ленинградского управления ОГПУ-НКВД, о которой "Аргументы и факты" в 1993 году (№19) сообщили: "Гертнер изобрела свой метод пытки: привязывала допрашиваемого за руки и за ноги к стулу и со всего размаха била туфелькой по "мужскому достоинству". Среди чекистов и заключенных ее звали "Сонька золотая ножка". В книге известного историка эмигранта С. Мельгунова "Красный террор", изданной на Западе в 1923 году, а у нас впервые в 1990-м, есть упоминания о многих "фуриях революции": о Евгении Бош, свирепствовавшей во время гражданской войны в Пензенской области, о знаменитой своими жестокостями следователе Киевского ЧК по фамилии Ремовер, о бывшей фельшерице Тверской губернии Ревекке Пластининой-Майзель, ставшей женой архангельского чекиста Кедрова и одновременно сотрудницей архангельского ЧК. Все вроде бы правильно в этой книге, но поскольку послесловие к ней писал известный правозащитник А. Даниэль, становится понятным, почему она была издана в начале перестройки: у Мельгунова, а тем более у Даниэля нет ни слова о национальности этих чекистских ведьм. Более того, причины жестокости Октябрьской революции, гражданской войны и "красного террора" и осторожный историк Мельгунов, и комментатор Даниэль объясняют, цитируя неумные и смехотворные высказывания Максима Горького из его работы "О русском крестьянстве": "Когда в "зверствах" обвиняют вождей революции – группу наиболее активной интеллигенции, я рассматриваю это обвинение, как ложь и клевету" <... > "Жестокость форм революции я объясняю исключительно жестокостью русского народа". А между тем в "Красном терроре" приводятся слова Зиновьева ("меч, вложенный в руки ЧК, в надежных руках. Буквы ОГПУ не менее страшны для врагов, чем буквы В. Ч. К. Это самые популярные буквы в международном масштабе") или "стихотворенье" чекиста и "поэта" Эйдука, опубликованое в "Тифлисской книге" под названием "Улыбка Чекиста": Нет большей радости, нет лучших музык, как хруст ломаемых жизней и костей. Вот отчего, когда томятся наши взоры и начинает буйно страсть в груди вскипать, черкнуть мне хочется на вашем приговоре одно бестрепетное: "К стенке! Расстрелять". Но и Зиновьев, и Эйдук для Мельгунова и Даниэля всего лишь "коммунисты", не имеющие национальности. Правда, у чекистки из Киева Ремовер национальность есть – она "венгерка", видимо такая же, как "венгр" Бела Кун и "Матиас Ракоши". Но жесток именно русский народ, как это утверждает великий пролетарский писатель, в молодости крепко избитый деревенскими мужиками, которым не понравились речи молодого Пешкова, призывавшего их к революции. Ведь и другие классики наши тоже не стеснялись в изображении русской жестокости. Вспомним хотя бы персонажи из "Тараса Бульбы", из "Капитанской дочки", из "Тихого Дона". Но в то же время рядом с этими жестокими героями жили и князь Мышкин, и Платон Каратаев, и Максим Максимович — тоже русские люди. Да что говорить! Не жестоких революций в мире не было и не будет. Кроме одной, бескровной, ограничившейся голгофской жертвой. Горький не прав и потому, что, читая Пушкина, Гоголя и Есенина, понимаешь: русская жестокость – это стихия, мгновенно вспыхивающая от несправедливости и легко гаснущая. Народ живет чувством, всплеском отчаяния, отмщения, негодования. Они — эти всплески — естественны, а жестокость нашей революции XX века была неестественной, теоретически обоснованной, юридически обставленной, коммерчески организоанной, тоталитарно выстроенной. Словами "большевизм" или "классовая борьба" здесь ничего не поправишь, они лишь кое-как маскируют жестоковыйную сущность силы, хлынувшую во власть в первые революционные годы. А русская революция, конечно же, была неизбежной. Слишком долго правящее сословие России злоупотребляло крепостным правом, которое сыграло свою решающую роль в становлении Российской империи в XVI — XVIII веках, но после войны 1812 года потеряло свою историческую плодотворность и стало почвой для семян грядущих бедствий. Освобождение крестьян без земли в крестьянской стране еще глубже вбило клин в трещину русской жизни. Но если бы не местечковые дрожжи, вспучившие революционное тесто, наша смута была бы гораздо менее жестокой и кровавой, как и коллективизация. А "контрреволюции 1937 года" тогда вообще могло бы не быть. Особую роль, более сложную и противоречивую, в идеализации революционного терроризма сыграло творчество Бориса Пастернака. На короткое время весной 1917 года он стал, как Леонид Канегиссер, поклонником Февральской революции красных бантов и в косноязычных, но страстных стихах проклял Ленина. Цитировать эти вирши бессмысленно, потому что они состоят из ленинских призывов "жги!", "режь!", "грабь!". Их якобы выкрикивает Ленин, едущий в Россию в пломбированном вагоне при помощи коварных немцев и "стрелочника-ганноверца", передвинувшего железнодорожные стрелки в нужном направлении. Пафос стихотворения был естественен — Пастернак, как и Канегиссер, происходил из добропорядочной известной буржуазной семьи, и ему было не по пути с местечковыми волчатами. Однако через несколько лет Борис Леонидович эволюционировал и написал поэму "Девятьсот пятый год", в которой воспел знаменитую террористку Марию Спиридонову, участвовавшую в 1905 году в убийстве московского шефа полиции генерала Тепкова:
Жанна д'Арк из сибирских колодниц, Каторжанка в вождях, ты из тех, Кто бросались в житейский колодец, Не успев соразмерить разбег. Ты из сумерек, социалистка, Секла свет, как из искры огнив, Ты рыдала, лицом василиска Озарив нас и оледенив... Но в 1922 году большевики организовали судебный процесс против левых эсеров, и Мария Спиридонова, возглавлявшая этот спецназ революции, вновь, словно в царское время, пошла по тюрьмам и ссылкам вплоть до войны 1941 года. Последний срок она отбывала в орловской тюрьме, где и была расстреляна перед отступлением наших войск из Орла. Пастернак же, отметив поэмой "Девятьсот пятый год" двадцатилетие первой русской революции, стал готовиться к юбилею революции Октябрьской и сочинил в 1927 году поэму "Высокая болезнь" в честь Владимира Ильича Ленина, по воле которого в 1922 году все руководство левых эсеров исчезло с политической арены. В "Высокой болезни" Ленин изображен уже отнюдь не "немецким шпионом", террористом и площадным демагогом, а "гением", управляющим ходом мировой истории: "он был, как выпад на рапире", "он управлял теченьем мысли и только потому страной"... Победителей, как говорится, не судят, а славят... Но следующим победителем стал Иосиф Сталин, и Борис Леонидович циклом блистательных стихотворений, открывающих новогодний номер газеты "Известия" за 1936 год, перевернул первую страницу Советской Сталинианы. А в эти дни на расстоянье За древней каменной стеной Живет не человек — деянье, Поступок ростом с шар земной. Да, до культа чекистов Пастернак не опускался. Но очень хотел быть своим для власти. Опомнился от соблазнов революционной романтики, от народоволок, знаменитых террористок и вождей Борис Леонидович только на закате жизни, видимо, вспомнил свое "сефардское", буржуазно-интеллигентское происхождение, то, что он все-таки крещеный еврей, и, написав покаянный роман "Доктор Живаго", в сущности, перечеркнул поэтические заблуждения не только своей молодости, но и почти всей жизни. Когда-то Борис Пастернак, обращаясь к Владимиру Маяковскому, писал: Я знаю: Ваш дар неподделен, Но как Вас могло занести Под своды таких богаделен На искреннем Вашем пути? Борис Леонидович недоумевал напрасно. Плебей Маяковский вышел из семьи русских разночинцев, и путь его в революцию был естественен. Но как "могло занести" благополучного еврейского вундеркинда Пастернака с его знатной родней в Англии, с его марбургским образованием — в старейшем университете Европы, с его окружением из художников и композиторов в мир эсерки Спиридоновой, большевика Ленина, диктатора Сталина? Когда читаешь поэтическую летопись 20-30-х годов, вышедшую из-под пера наших ашкеназов, то ужасаешься иррациональной злобе, исходящей от их восклицаний. Иные стихотворения из книги тех лет могут быть с успехом использованы как материал для психиатров: Гора наш сев, Жги! Рви! Язви! Ты им страшней землетрясений, ходи в сердцах, бунтуй в крови. Мути им ум, ломай колени. Это – из поэтических откровений Михаила Голодного (Эпштейна),
Довольно! Нам решать не ново. Уже подписан приговор.
Это его же строки, как и стихи, требующие расправы над поэтом Павлом Васильевым:
Ох, поздно ж, пташечка, ты запела, Что мы решили — не перерешить, Смотри, как бы кошка тебя не съела, Смотри, как бы нам тебя не придушить. У Михаила Светлова-Шейкмана, именем которого и сейчас названы сотни детских и юношеских библиотек России, культ ЧК-ОГПУ даже по тем временам казался недосягаемым для других поэтов: Я пожимаю твою ладонь — Она широка и крепка. Я слышу, в ней шевелится огонь Бессонных ночей Чека. У поэта как будто не было другой жизни, кроме как в чекистских застольях и на чекистских дачах, где приятно "закусывать мирным куском пирога". Пей, товарищ Орлов, Председатель ЧК... …………………………. Эта ночь беспощадна, Как подпись твоя. Багрицкий, как и Светлов, обожал пировать с чекистами, иногда в доме какого-нибудь несчастного "пущенного в расход": Чекисты, механики, рыбоводы <...> Настала пора — и мы снова вместе! Опять горизонт в боевом дыму! Смотри же сюда, человек предместий, — Мы здесь! Мы пируем в твоем дому! Рифмованные и прозаические опусы, приветствующие все судебные процессы от Шахтинского дела до 1937-1938 годов, сочиняли апологеты режима — Павел Антокольский, Семен Кирсанов, Александр Безыменский, Э. Дельман — отец Натана Эйдельмана, Перец Маркиш, — все возмужавшие во время революции, "красного террора" и гражданской войны... Но дуэль двух ветвей еврейства все-таки продолжалась и в 30-е годы. Аделина Адалис, как бы вспомнив обвинение со стороны сефарда Д. Пасманика местечковому спецназу, прозвучавшее в 1923 году со страниц книги "Россия и евреи" ("Все охамившиеся евреи, заполнившие ряды коммунистов, – все эти фармацевты, приказчики, коммивояжеры, недоучившиеся студенты, и вообще полуинтеллигенты – действительно причиняют много зла России и еврейству".), с самодовольным торжеством победителя ответила ему после коллективизации, в 1934 году, когда положение советских местечковых функционеров вроде бы окончательно упрочилось: "Мы чувствовали себя сильными, ловкими, красивыми. Был ли это так называемый мелкобуржуазный индивидуализм, актерская жизнь воображения, "интеллектуальное пиршество" фармацевтов и маклеров? Нет, не был. Наши мечты сбылись. Мы действительно стали "управителями", "победителями", "владельцами", шестой части земли" (А. Адалис, 1934 г., из книги "Воспоминания о Багрицком"). Однако в это же время человек общерусской культуры (не хочется говорить про него "сефард"), всю жизни бежавший от "иудейского хаоса", от "мщения миру", — Осип Мандельштам ужасался чекистско-палаческому пафосу стихов Багрицкого с "нежными костями", которые "сосет грязь", с кровью, которая "вьется", как "подпись на приговоре", "струей из простреленной головы", и, отвергая этот "поэтический садизм", с достоинством и брезгливостью возвращал Багрицкому-Дзюбину его растленные эпитеты и метафоры:
Мне на плечи бросается век-волкодав, но не волк я по крови своей. Запихай меня лучше, как шапку в рукав жаркой шубы сибирских степей, чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы. ни кровавых костей в колесе, чтоб сияли всю ночь голубые песцы мне в своей первородной красе...
Но что мог сделать одинокий старомодный гуманист Осип Эмильевич, если за Багрицким бежала целая стая местечковых "волков по крови своей", уже знаменитых, называвших себя "пролетарскими", "большевистскими" – Александр Безыменский, Иосиф Уткин, Джек Алтаузен, Лев Кассиль, Лев Копелев? Последний начинал свою общественную карьеру, как молодой троцкист, расклеивал листовки, распространял брошюры. По молодости простили. Во время коллективизации "раскулачивал" деревню. Получил разрешение носить личное оружие***. Поступил в ИФЛИ. Во время войны работал переводчиком и пропагандистом. Вступив в составе наших войск в Германию, писал о немцах: "расстрелять придется, может быть, миллиона полтора" (из книги "Хранить вечно"). Обнаружив в одном из немецких поселков тяжело раненную немку, этот гуманист, поклонник Шиллера и Гете, приказал своему подчиненному: "Сидорыч, пристрели! — Это я сказал от бессилья" (из книги "Хранить вечно"). А за Копелевым подрастала волна литераторов второго призыва, прославлявших террор 1905 года, "красный террор" 1918 года, террор Гражданской войны. Вот только причину и смысл "большого террора" они не поняли.
Их предки в эпохе былой, из дальнего края нагрянув, со связкой гранат под полой встречали кареты тиранов. (А. Межиров) "Дальний край", упомянутой в этой строфе, – местечко Межиров из Галиции, давшее псевдоним отцу поэта, фамилия которого осталась неизвестна истории. Ровесник Межирова, известный советский переводчик Лев Гинзбург в книге "Разбилось лишь сердце мое" так вспоминал о своем местечковом детстве: "В школьные годы у меня были тайные от всех игры. Сначала я сам с собой или сам для себя играл в суд, печатал на пишущей машинке грозные определения, приговоры, обвинительные заключения с беспощадной до замирания сердца подписью: "Верховный прокурор СССР, – дальше шел росчерк -какая-нибудь выдуманная фамилия". Ну что это как не этническая шизофрения? Ею был болен и Арон Копштейн, издавший в 1939 году книгу "Радостный берег" — о Дальнем Востоке, архипелаге лагерей, в одном из которых именно тогда умирал Осип Мандельштам. Копштейн заклеймил троцкистов-бухаринцев в косноязычных, но выспренных стихах: Их вырвали, как вырывают с поля Побеги чуждых, злобных сорняков, О, Сталина незыблемая воля, Присяга партии большевиков. Постоянные поиски врагов в 30-е годы, как болезнь, унаследованная от отцов, входила в плоть и кровь нового поколения литераторов, едва возмужавшего к 1937 году. В 1937 году сын Э. Багрицкого (первый муж Елены Боннер) и тоже поэт Всеволод писал: "Вспоминаю с гордостью теперь я про рассказы своего отца". Но сын унаследовал от него не только манию преследования, жившую в генах отца-одессита: "Оглянешься, а вокруг враги, руку протянешь — и нет друзей. Но если он (век. — Ст. К.) скажет: "Солги!" — солги. Но если он скажет: "Убей!" — убей", но, подражая отцу и буквально повторяя его, шестнадцатилетний юноша пишет:
Какое время! Какие дни! Нас громят или мы громим (! – Ст. К.), Я Вас спрошу, И ответите Вы: "Мы побеждаем, Мы правы". Но где ни взглянешь**** — враги, враги... Куда ни пойдешь — враги. (1938 г.) А творец "Бригантины" — знаменитого гимна авантюристов-романтиков Павел Коган? Он ведь тоже самозабвенно играл не в "казаки-разбойники", а в чекистов времен Ягоды и Агранова. Мы сами, не распутавшись в началах, Вершили скоротечные суды. (1937 г.) Во имя планеты (! – Ст. К.), которую мы У мора отбили, Отбили у крови, Во имя войны сорок пятого года, Во имя чекистской породы. (1938 г.) В лице молочниц и мамаши Мы били контру на дому — Двенадцатилетние чекисты, Принявши целый мир в родню, (конец 30-х годов) Интересны здесь некоторые проговорки. Вроде бы Павел Коган, как его старшие учителя, опирается в своих надеждах на будущее, на чекистов, на касту, замкнутую в советских границах, но одновременно пытается говорить о какой-то совершенно утопической местечковой всемирности: "Во имя планеты", а не только России, "принявши целый мир в родню"... И конечно, апогеем этого "глобализма" были знаменитые строки: Но мы еще дойдем до Ганга, Но мы еще умрем в боях, Чтоб от Японии до Англии Сияла родина моя. Но эта родина – уже не Россия, а просто "шестая часть земли", на котоой, по словам Аделины Адалис, в 30-е годы жили "управители", "победители", "владельцы"... Поразительно то, что, когда война уже стучалась в двери нашего Отечества, потомки местечковых обывателей продолжали жить в плену болезненных "химер", если говорить словами Льва Гумилева... Единственным и решающим оправданием этого "потерянного поколения", жившего во власти химер, было то, что многие из них, мечтая умереть в боях за мировую революцию в районе Ганга, погибли кто в Карелии, кто в донской степи, кто в брянских лесах на священной Отечественной войне... Но они так и не поняли, что главная мировая революция совершилась 2000 лет тому назад на их "исторической родине" и что напрасно их отцы и они сами искали ее в самых разных обличьях — в нацистском, в советском, в сионистском. Но закономерно то, что в 60-е годы, когда последние зарницы багрицкосветловской романтики с культом "бригантины" и "гренады" вспыхнули было на литературном небе, замечательный русский поэт Алексей Прасолов поставил последнюю точку в этом историческом споре. Будучи подростком, он однажды с ужасом наблюдал, как на воронежской станции Россошь разгружается наш эшелон с ранеными.
Спешат санитары с разгрузкой, по белому с красным кресты, носилки пугающе узки, а простыни смертно чисты. Кладут и кладут их рядами, сквозных от бескровья людей... Прими этот облик страданья душой присмирелой своей. Забудь про Светлова с Багрицким, постигнив значение креста (подчеркнуто мной. — Ст. К.). Романтику боя и риска в себе задуши навсегда... Те дни, как заветы, в нас живы. И строгой не тронут души ни правды крикливой надрывы, ни пыл барабанящей лжи.
Но справедливости ради должно сказать, что идейное сопротивление жестокой метафоре Павла Когана – "Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал", оказал его ровесник Наум Коржавин-Мандель, ответивший Когану: "Я с детства полюбил овал за то, что он такой законченный". А еще глубже кровавую, грязную драму революционного еврейства понимал Давид Самойлов (Кауфман), выходец из семьи московских врачей, чья родословная тянулась от западноевропейского еврея-маркитанта по имени Фердинанд, отправившегося с наполеоновским войском в Россию и оставшегося там после поражения французского императора. Он был одним немногих поэтов военного поколения, понимавших, что в первые годы революции во власть "хлынули многочисленные жители украинско-белорусского местечка... с чуть усвоенными идеями. С путаницей в мозгах, с национальной привычкой к догматизму..." "Тут были еврейские интеллигенты или тот материал, из которого вырабатывались многочисленные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, одуренных властью. И меньше всего было жаль культуры, к которой они не принадлежали". Мысли эти Самойлов-Кауфман записывал в дневнике. Опубликованы они были лишь после его смерти. При жизни он, естественно, не рисковал обнародовать их. Скорее всего, "страха ради иудейска". А бояться, понимая все это, было чего. Давид Самойлович был человеком образованным, прекрасно знал и русскую классическую и советскую поэзию, и, конечно же, судьбу Осипа Эмильевича, которому его соплеменники "с косматыми сердцами" не могли простить того, что он в отличие от них "не волк по крови своей" и что он по своей доброй воле лишился и "чаши на пире отцов и веселья и чести своей", "чаши", наполненной слезами и кровью, на "революционном пиру" отцов-победителей, где он видел во время "красного террора" "гекатомбы трупов". Так кто же, в конце концов, затравил истинного поэта? Кто ввергал его в нищету, в отчаяние, в мысли о самоубийстве? Гонителями Осипа Мандельштама были, и от этого никуда не деться, в основном критики и функционеры еврейского происхождения. 10 августа 1933 года критик С. Розенталь на страницах газеты "Правда" заявил, что "от образов Мандельштама пахнет великодержавным шовинизмом"; за 9 лет до этого уже в 1924 году литературный деятель Г. Лелевич (Калмансон), обличая поэта, писал: "насквозь пропитана кровь Мандельштама известью старого мира" (из воспоминаний вдовы поэта Н. Я. Мандельштам). Как пишет В. Кожинов в книге "Правда сталинских репрессий", глава "Драма самоуничтожения": "Вероятным доносчиком, передавшим в ОГПУ текст мандельштамовской эпиграммы на Сталина, был еврей Л. Длигач, а "подсадной уткой", помогавшей аресту поэта, Надежда Яковлевна называла Давида Бродского... Приказ об аресте отдал в мае 1934 г. зампред ОГПУ Я. Агранов (Сорензон)..." А сюжетов, когда одни одни еврейские функционеры советской эпохи уничтожали других – не счесть. Сын восточного еврея Якова Свердлова Андрей, в должности следователя НКВД, грубо допрашивает в 1938 году жену Н. Бухарина Анну Ларину (Лурье): "Я была возмущена до крайности, был даже порыв дать ему пощечину, но я подавила в себе это искушение. (Хотела – потому что он был свой, и не смогла по той же причине). Та же коллизия возникла при допросе Ханны Ганецкой – дочери известного европейского революционера Я. С. Ганецкого-Фюрстенберга, бывшего "посредником" между Лениным и Гельфандом-Парвусом: "Когда Ханна Га~ нецкая увидела, что в комнату для допроса вошел Андрей Свердлов, она бросилась к нему с возгласом: "Адик! – "Какой я тебе Адик, сволочь!" – закричал на нее Свердлов"... *** В последний раз бацилла чекистского мышления неожиданно воскресла в творчестве поэта следующего за военным поколения — шестидесятника Давида Маркиша, сына Переца Маркиша, прославившего в свое время террор 1937 года и сложившего свою курчавую местечковую голову в эпоху борьбы с "космополитизмом". Его сын, переселившийся в 80-е годы прошлого века в Израиль, сочинил на "исторической Родине" своеобразный манифест:
Я говорю о нас, сынах Синая, О нас, чей взгляд иным теплом согрет. Пусть русский люд ведет тропа иная, До их славянских дел нам дела нет. Мы ели хлеб их, но платили кровью, Счета сохранны, но не сведены. Мы отомстим цветами в изголовье Их северной страны. Мы дали Маркса вам себе в ущерб, Мы дали Вам Христа себе на горе. Когда сотрется лыковая проба, Когда заглохнет красных криков гул, Мы станем у березового гроба В почетный Караул.
Когда я прочитал это стихотворенье, то не понял: они за наш хлеб "платили" чьей "кровью"?.. Может быть, Маркиш имел в виду "красный террор" 1918 года, когда за наш хлеб было заплачено "нашей кровью"? Или он вспоминает нашу кровь, пролитую на жертвенник продразверстки и коллективизации? Но это ведь та же "славянская" кровь, до которой ему "нет дела". "Мы дали вам Христа"... Ну, это уже наглость. Вы отправили его на Голгофу, чтобы он никому не достался. Ну что остается сказать в заключение "Сыну Синая"? А вдруг он ошибается, как ошиблись его старшие братья, когда жаждали умереть за мировую революцию, а она обернулась Отечественной войной? А вдруг не ему, а нам придется "класть цветы" в изголовье не "северной", а южной ближневосточной страны? Что тогда? Тогда Маркишу придется вспомнить, что он не только "сын Синая", но и побочный сын России, преобразиться из местечкового ашкеназа-чекиста в благонамеренного сефарда и вернуться на свою не мифическую, а в полном смысле историческую родину, в земле которой лежит прах его предков, и где мы с ним обнимемся, как "дети разных народов". Очень разных... От страха за судьбу проекта государства Израиль у еврейских историков сегодня просто "крыша поехала". Недавно я прочитал в газете "Форум" (№ 282, 2010 год) исторические изыскания некоего Семена Файна из Нью-Йорка, в которых историк предъявляет миру счет за геноцид во время иудейской войны I века нашей эры, "истребивший два миллиона евреев", во время которого еще "один миллион" был изгнан, еврейское государство "уничтожено". А все это является доказательством того, "что Иудея и Самария (нынешний Западный берег реки Иордан. – Ст. К.) являются законной родиной евреев и сегодня". Пафос этой статьи бесподобен с клинической точки зрения: "За Холокост 20 века нацисты понесли наказание. Почему же Холокост 1 века остается не наказанным?" Поскольку как считает Семен Файн, Холокост I века н. э. организовали антисемиты-греки при помощи антисемитов-римлян, то, видимо, греки и должны расплачиваться за это преступление, подобно гитлеровским нацистам. Одна беда: с Греции сегодня с ее долгами объединенной Европе взять нечего, и наш историк согласен на территориальные компенсации: "Два миллиона убитых древних евреев не вернешь, а вот кровные еврейские территории человечество может и должно возвратить, наконец, евреям – истинным их владельцам". Если бы грозная фантазия Файна закончилась на этом! Нет, он обвиняет подлых греков в том, что они во времена Александра Македонского, понимая, что их " древнегреческая мифологическая религия " устарела, решили избавиться от нее, а взамен "по достоинству оценили иудейскую религию, ее высокие моральные и нравственные качества <...> Греки поняли, что лишь она своей гениальностью в состоянии спасти греческую нацию. И они решили любыми средствами приобрести Еврейское Священное Писание". Короче говоря, для этого и уничтожили два миллиона евреев (и один миллион изгнали), захватили в свои грязные антисемитские руки священные еврейские книги и состряпали из них свою Библию, "состоящую из Ветхого и Нового заветов". Поскольку они стали хозяевами положения, то насочиняли все, что их душе было угодно. И Христа "сочинили". "Новый завет – это мифологическое сочинение греческого производства о мнимых преступлениях евреев с вымышленными еврейскими персонажами — Иисусом Христом, Иоанном Крестителем, апостолами, подвергающимися казням руками самих же евреев" <...> Грекам "удалось интерполировать в события I века вымышленный суд и казнь Иисуса Христа в 29 г. н. э. и внедрить по всей Римской империи молву об Иисусе Христе" А как же быть с проклятиями Талмуда по поводу Христа? А как же быть со стихами Давида Маркиша, обращенными к нам, русским: "Мы (то есть евреи, а не греки. – Ст. К,) дали вам Христа себе на горе?" А главное – кого лечить? – Давида Маркиша или Семена Файна? И еще вопрос: каким образом в деревнях Самарии и Иудеи жило столько же евреев, сколько их живет в современной Америке? *** Последнюю точку в противостоянии, начавшемся между Урицким и Канегиссером, поставил Валентин Петрович Катаев, всю жизнь вынашивавший мечту рассказать правду о "красном терроре" и о романтиках у развязавших его. Он осуществил свою мечту на закате жизни, когда решился напечатать повесть "Уже написан Вертер" в июньском номере "Нового мира" за 1980 год. Именно в этой повести осторожный, запуганный жизнью старый конформист пошел в отличие от Самойлова ва-банк, создав бессмертные образы чекистов из одесской "чрезвычайки". Главный из них носил имя Наум Бесстрашный.
|