Макс Далин Убить некроманта 14 страница. Я обещал им после моей смерти не ад, а чистилище
Я обещал им после моей смерти не ад, а чистилище. Умеренный срок общего режима вместо бессрочной камеры пыток. Но они должны были отработать амнистию благими делами на государственной службе. Посмертно. Те Самые Силы не возражали против таких сделок. Ни одна гадина не отказалась. Иногда, правда, личность была мне настолько омерзительна, что я сталкивал её из инобытия в преисподнюю без разговоров — но это всё-таки случалось не слишком часто. Я склонен думать, что любой твари можно дать шанс. И давал. Смысл их работы во благо заключался в следующем. Они обязывались слушать и смотреть, периодически сообщая Бернарду о нарушениях закона, подлостях и изменах. Сообщения требовались чёткие и честные. А Бернард уже докладывал мне — о принципиально важных делах. К Новогодью моя прекрасная столица была просвечена насквозь, как яйцо перед свечой. Я сослал в северные деревни с конфискацией имущества парочку своих чиновников и повесил мерзкую великосветскую тварюгу, которую до сих про никак не могли поймать на шантаже. В государстве в кои-то веки замаячила бледная тень порядка. И придворные окончательно утвердились в мысли, что я — дьявол. А я подумывал, что Канцелярию Призраков нужно расширить в общегосударственном масштабе.
В январе посол наших западных соседей, Заболотья, привёз письмо своего государя, нашего якобы союзника. А в том письме государь Вильгельм, которого даже собственные подданные звали Старым Лисом, горько плакался, что на Заболотье напали коварные враги, и просил обговариваемой в древнем пакте военной помощи. «Где ты был, когда я выползал из войны и голода?» — подумал я. Ведь даже посольство отозвал, плесень. А дипломатическая почта пропадала с концами. Золотой ты наш. И я велел отловить ему в королевском парке двух белых единорогов — живьём и посимпатичнее. И этих единорогов прислал в подарок, сопроводив письмом. В письме говорилось, что моему покойному батюшке вышеупомянутые звери, в своё время подаренные Вильгельмом, очень помогли в подобной ситуации. И что я желаю почтенному государю Вильгельму, великому королю и утонченнейшему политику, долгого и счастливого правления. Он написал очень изящный ответ, из которого следовало, что глаз тому вон, кто старое помянет. Я согласился и потребовал для своих солдат платы в масштабе вознаграждения наёмных убийц. Тогда он в элегантной форме изложил, что у меня нет ничего святого и я бессердечен, и на том заткнулся. Внешняя политика не особенно меня волновала. В Перелесье у меня были отменные шпионы — время от времени я обращался через зеркало к Эрнсту. И прекрасно он мне всё рассказывал, лучше любого человека. Под нажимом, нехотя, но святую правду. Вампиры Перелесья не слишком любили меня, как и полагалось порядочным дворянам Перелесья, но я платил Даром, а юный король Перелесья о них вообще не знал. Вот и вся недолга. Что же касается других соседей, то я не сомневался — шпилька, вставленная Перелесью в нежное место, принята к сведению всеми: умный учится на чужих ошибках. А поднимать мёртвую армию ради воинской славы Вильгельма я, конечно, даже не почесался. Ему надо — пусть сам и поднимает. Если сможет. В общем, мои дела шли очень неплохо. Я был страшно занят, это славно, когда много работы, — некогда думать о… Понятно о чём. Днём — приёмы, Совет, ночью — вампиры с духами, спал урывками, стоило добрести до опочивальни — падал в постель, сон обрушивался камнем, как в юности, когда по ночам шлялся на кладбище. Вспоминал только иногда — мысль, как ожог, как укол в сердце… И сразу надо чем-то заняться, чтобы перестало болеть. Но самое любопытное… Марианна.
Я к ней приходил… посидеть. Что-то меня с ней примирило, отчасти, но примирило. Может, то, как она хотела выпить тот яд, или её беспомощная рожа… Не знаю. Может быть, даже то, что не осталось у меня никого, кроме Марианны с младенцем. Сложно сказать. Нет, её приворотное зелье не сработало. Спать я с ней не мог. Слушать её было очень тяжело. Но я всё равно к ней приходил. Я нашёл ей камеристку и фрейлин из проверенных-перепроверенных, цацки ей дарил, угощал сладким — она обожала сладкое, моя бедная свинья. Я даже обнимал её изредка. Всё-таки она была тёплая. А ещё от неё происходило дитя. Вот кто меня в то время по-настоящему развлекал. Тодд уже умел говорить. Что он говорит, я не разбирал — на мой взгляд, всё это было кошачьим писком, — но Марианна каким-то образом понимала этот писк и переводила его для меня. Ангелочек пытался называть меня «батюшка». Превесело! Он ничего не боялся. Он, видите ли, любил забавляться тем, что подходил к стоящему на карауле скелету и колотил по доспехам кубком или ложкой — чтобы звенело. Как-то я пришёл в покои Марианны с волком — дивное дитя тут же забрало волка себе. Сначала ангелочек засовывал руки чучелу в пасть и дёргал за клыки, потом, после долгих серьёзных трудов, бросил выковыривать ему глаза — и принялся карабкаться ему на спину. Я, наблюдая, смеялся до слёз — видел бы кто из моего двора дитя некроманта, оседлавшее мёртвого волка и цепляющееся за его уши! Конечно, подарил я ему это чучело. Марианна приходила в ужас от того, как я с младенчиком играю. Но меня не интересовало её мнение — я слишком отчётливо видел, что ребёнку это тоже забавно. Тодд как-то, к примеру, притащил мне откуда-то сухого паука из тех, что живут в дворцовых подземельях, — мохнатого, ростом с ладонь, с черепом на спине. Марианна завизжала, как прирезанная, когда увидела. Но что тут такого, право: ребёнок нашёл странную штуковину, которая показалась ему занятной. Надо ведь не вопить, а разъяснить, что это за предмет. Так что мы с Тоддом замечательно поиграли с пауком — он у нас по столу плясал и церемонные поклоны отвешивал, и маршировал влево-вправо с самыми чёткими поворотами. Тодду было очень весело, а Марианна попыталась напуститься на меня в том смысле, что не дело приохочивать младенца к смертной магии. Тоже мне — смертная магия. Дитя играет с сухой букашкой. Да все дети играют с сухими букашками! Или с сорванными цветками — что, и это запретить? Не вижу резона. Зато он не мучил живых зверушек. Я ему объяснил, что мёртвым всё равно, а живым больно — кажется, он меня понял. И даже не думал тыкать пальцем в глаза виверне, когда с ней играл, — я же сказал, что виверна живая. Малыш нравился Лапочке — она ему позволяла больше, чем кому бы то ни было, даже взлетала с ним на спине под потолок оружейного зала. Он ведь был совсем лёгонький, виверна, наверное, его веса вообще не чувствовала. Ангелочек обожал кататься, я его поощрял, а Марианне и это было не слава Богу. Дракон, видите ли, дитя сожрёт или сбросит, чтобы оно расшиблось. Деревенская дурёха. Виверны — не драконы. Это совсем другие существа. К тому же Лапочка совсем ручная и мой Дар её контролирует. А детям нравится играть с животными. И полезно — они приучаются думать о других живых созданиях. Мы с малышом кормили виверну мясом, и малыш усвоил, что она может укусить, если останется голодной. Поэтому нужно вовремя давать ей кушать. По-моему, с точки зрения воспитания вышло очень назидательно и благочестиво. К тому же я заметил, что Тодд говорит тем лучше, чем чаще я захожу с ним поиграть. И пользуясь этой посылкой, сделал вывод, что наши игры идут его разуму на пользу. Поэтому не слушал бабью глупую болтовню его матери и старался играть с ним, если выпадал свободный час. Меня, правда, огорчало, что дитя не унаследовало от меня даже искорки Дара, зато нравилось, что оно ничего не боится. Я и вампиров бы ему показал, но ангелочек был ещё мал, уставал и засыпал до заката. Впрочем, я решил, что на это у меня потом будет время. Я жил простой безгрешной жизнью, между работой и ребёнком — как подёнщик. И мне нравилось смертельно уставать, потому что от усталости отступала бессонница и не мучили ужасные мысли. Почему-то я не видел клейма рока на круглой рожице Тодда. Вероятно, его время ещё не пришло. Поэтому я ограничивался лишь серьёзнейшей охраной и лишь самыми верными, вдоль и поперёк проверенными слугами, пока не боясь за его будущее. А что касается меня самого… В глубине души я надеялся, что у меня больше не будет нежных привязанностей среди взрослых. Одиночество моей души привычно разделяли лишь вампиры, но мне казалось, что легче переносить одиночество, чем потери. Я упустил из виду, что Та Самая Сторона не позволит мне надолго задерживать уплату недоимок.
Весна в тот год задалась ранняя. К середине апреля снег сошёл, к концу — дороги совсем высохли. Помню, деревья стояли, как в зелёном тумане — будто подсвеченные чем-то, — и всюду эти жёлтые цветочки, которые пахнут мёдом и пачкают жёлтым одежду, если не убережёшься. Не холодно и не жарко: для путешествий — самое оно, и я ездил на север, чтобы устроить в северных провинциях филиал Канцелярии Призраков. Официально — нанести визит герцогу пострадавших от Доброго Робина земель и справиться о его нуждах. Очень мило вышло. Хозяин так никогда и не узнал, чем я занимался по ночам в отведённом мне кабинете. Я возвращался в прекрасном расположении духа. Я рассчитывал за год создать такую систему контроля за счёт неправедных душ, что в государстве никто чихнуть не сможет без моего ведома. Сообщения призраков приносили очень и очень много пользы короне. К тому же мне по старой памяти нравились путешествия. Днём. Ночи несколько портили удовольствие. Ночами на постоялых дворах я чрезвычайно тяжело засыпал. Вдобавок, когда мне наконец удавалось задремать, во сне приходили печальные тени Нарцисса и Магдалы. И я жутко мёрз и не мог согреться ни вином, ни одеялами. Впрочем, на дневной работе это не отражалось. Я мало-помалу учился держать себя в руках. В общем и целом всё шло прекрасно. Только в одном небольшом городке меня лукавый попутал. Самую малость. Я имел глупость придержать коня, чтобы взглянуть на казнь. Видите ли, собирались бить кнутом какого-то субчика, обвиняемого в мошенничестве, безнравственном поведении и соучастии в разбоях и грабежах. Да, я зверь, что поделаешь. У меня действительно имеется слабость к подобным представлениям. Не до такой патологической степени, чтобы устраивать экзекуции только для собственного удовольствия, но… Мне всегда было тяжело удержаться от наблюдения, если подворачивался случай. И кстати, для собственного удовольствия я предпочёл бы плети, а не кнут. С точки зрения эстетики. И потом: я имею в виду боль, да, но ведь субъект, влетевший на порку кнутом, — почти стопроцентный покойник, а это уже перебор. Тем более — шестьдесят ударов. Верная смерть. Быстрее и честнее повесить. Что я бы и сделал на месте здешнего судьи. К чему мучить даже отпетого негодяя? Но ввязываться в местное правосудие из-за воришки я, признаться, не собирался. Мало ли какие у них здесь резоны — я же сам приказал не щадить сволочей, живущих за счёт работяг. Моя свита, конечно, распугала зевак. Но те, что посмелее, похоже, решили получить двойное удовольствие: и на казнь взглянуть, и на меня — издали. Просто жизнь приобретает остроту, если подумать. Они так и обосновались на площади — справа и слева от меня, изрядно поодаль, однако, чтобы было хорошо видно всех участников события. И короля с мертвецами, и эшафот. Любят люди бояться, особенно когда проблемы не у них. И злорадствовать. Очень по-человечески. Кто их осудит? А зрелище оказалось хоть куда! Те Самые славно мне организовали спектакль — обо всём позаботились, ничего не забыли. Произвело впечатление. Главный герой был юн, бос, в штанах, похоже, позаимствованных у кого-то из тюремной прислуги, и атласном корсаже в пятнах и с остатками кружевной оборки. С волосами, длинными и грязными до последних пределов, но при известном воображении можно догадаться, что они когда-то были выкрашены в огненно-рыжий цвет, как у гулящей девицы. И с обветренной физиономией — смазливой, несмотря на разбитую губу и фонарь под глазом, и шельмовской-прешельмовской. Никогда в жизни я не видел настолько явной печати порока на чьём-то лице. Я, не зная сути дела, подписался бы под каждым словом обвинения, исходя только из внешнего вида этого типа. И вдобавок меня поразило выражение напряжённого внимания: я смело поручился бы, что вместо подобающего раскаяния этот деятель придумывает, как бы ему выкрутиться. До сих пор. Рядом с палачом. Он не брёл с опущенной головой, о, нет. Он обшаривал глазами толпу и даже ухитрился встретиться взглядом со мной, а посмотрев, похоже, сообразил, кто я. И его озарило. Он врезал под рёбра палачу, обалдевшему от неожиданности, увернулся от солдата тюремной охраны, оттолкнул жандарма из оцепления и успел ухватиться за стремя моей игрушечной лошади в тот самый момент, когда его схватили конвоиры. Скорость, достойная восхищения. Я не ощущал опасности — Дар тихонько тлел, как всегда. Поэтому я сделал знак страже пока его не оттаскивать. Интересно, что такой скажет. И он сказал. Он прижался щекой к моему колену, взглянул снизу вверх кротким взором подстреленного оленёнка и взмолился: — Государь, я понимаю, что не смею у вас пощады попросить, но пусть я умру не так, пожалуйста! Пусть лучше повесят, да хоть четвертуют — всё быстрее, только не так! Ведь всё равно же помирать — так пусть лучше сразу! Я усмехнулся. Паршивец умён, однако. Я утвердился в мысли, что в мошенничестве его обвиняли поделом: такая у него была в тот момент честная, страдальческая и несчастная мина. Уморительно. — Значит, — говорю, — о жизни, а тем более — о свободе, ты просить не смеешь? Он соорудил непередаваемое выражение усталого мученика, кающегося во всех грехах человечества, и прошептал голосом, просто-таки охрипшим от слёз и скорби: — Государь, я такая законченная дрянь… А его рука с обломанными ногтями, исцарапанная, но довольно, как ни странно, интересной формы, оказалась на моей ноге гораздо выше колена — сама собой, её владелец об этом понятия не имел. Чисто случайно, от избытка раскаяния. Я ударил его по руке хлыстом. Но смотреть, как от его тела останутся кости с клочьями плоти, мне расхотелось — по крайней мере, в настоящий момент и посреди людной площади. И я приказал солдатам: — Этого — назад, в тюрьму. Я подумаю.
Разумеется, мне надо было написать письмо бургомистру или судье, что я своей королевской волей заменяю преступнику по имени Питер, по прозвищу Птенчик порку кнутом на смертную казнь через повешенье… Или, демон с ним, порку кнутом на порку плетью и ссылку в каторжные работы — пусть живёт, гадёныш. И послать письмо с посыльным. И уехать, забыв думать о грязном прощелыге. Но я пытался сочинить это письмо на постоялом дворе — и решительно не мог не думать об этом субъекте. Воришка, похоже, знал тот же секрет, что и Беатриса, — мои мысли всё время к нему возвращались. Я бесился от этого. Я ненавидел это состояние. Это было, в конце концов, оскорбительно — после чистейшей любви Магдалы, после такого стажа относительно праведной жизни. Мне казалось, что я могу удушить подонка своими руками, без помощи Дара… Но, если уж говорить начистоту, я не был уверен, что мне захочется его душить сразу, как только я его увижу. Воришка неплохо разбирался в людях. И лихо ориентировался в обстановке. Ведь надо же, стоя на эшафоте, сообразить, что перед ним — король, а значит, и шанс, вспомнить всё, что обо мне болтают, придумать сценарий для спектакля и пойти ва-банк… Жить мерзавцу хочется. Да с чего он взял, что я стану его слушать? Тварь такая. Да как у него поганый язык повернулся? И как он посмел до меня дотронуться? Что он себе вообразил? А что это был за маскарад с корсетом и рыжими патлами? Как-то я ухватился за эту мысль. Мне показалось интересно узнать, отчего это у осуждённого вид был такой идиотский. И вечером я съездил в местную тюрьму — обшарпанное, нецензурно грязное здание, ограждённое довольно условной стеной. Да уж ясно — не государственных изменников охраняют. Какие тут могут быть особенные преступники — воришки да разбойники. Комендант этого богоугодного заведения удивился до немоты и перепугался едва ли не до обморока. Залепетал о том, что вообще-то в его владениях обычно всё в идеальном порядке, а если кто чего и болтает — то клеветники, а на мизерное жалованье сложно прокормить семью, а маменька вот болеет… Я с трудом его заткнул. Когда он понял, что я его за тусклые пуговицы у стражников не повешу и даже не уволю с должности, то на радостях выразил готовность всю ночь напролёт мне рассказывать истории о вверенных его присмотру уголовниках. Ах, меня только этот Питер интересует? Да ради Бога! Карманник. Женское тряпьё носит так же легко, как и мужское, чем был весьма полезен шайке разбойников — и бедную девицу изображал, чтобы заманить честного господина в ловушку, и публичную девку, чтобы потом ограбить клиента в тёмном уголке. С лёгким мечом и метательными ножами управляется, как солдат, — бесценный кадр для таких дел. Но попался на попытке шантажа — здорово организовали с дружками целую историю про пожилого барона, якобы увлекающегося всякими непотребствами. Только сеньор оказался из проворных, а дружки свою ряженую зазнобу бросили. Дело, вроде бы, провалилось, но второй брак барона всё-таки расстроился. А этот подонок Питер, вместо того чтобы раскаяться и во всём признаться, упорно придерживается легенды о том, что бедняга барон заплатил ему страшно сказать за что, а разбойников-де он и знать не знает. По закону его полагалось бы повесить. Но барон настоял на кнуте — и можно понять человека. Хотел, чтобы подонок почувствовал перед смертью, что к чему. Да с такой комплекцией, как у этого воришки, и тридцати ударов хватило бы за глаза, но барон с бургомистром решили за стаканчиком, что надо устроить примерную казнь, чтоб прочим неповадно было. Вот и всё, собственно. Я слушал и думал, что по сути всё правильно. Хотел уже сказать, что не спорю, но вместо этого почему-то приказал привести Питера. Привели. Я отметил, что время, прошедшее с момента нашей последней беседы, он, похоже, провёл не слишком-то весело. А по физиономии ему, вероятно, съездили только что — чтобы и не пискнул перед его величеством. Поэтому меня несколько даже тронуло его присутствие духа: он нашёл в себе силы улыбнуться. — Государь, — сказал, шмыгнул носом и вытер кровь о плечо, — неужели вы решили? Так скоро? С чего он взял, что я решил его помиловать? А он продолжал: — Я бы умер за вас. Или убил бы кого хотите. Я не вру, — и преклонил колена, почти правильно. «Конечно, врёшь», — подумал я. Написал пару слов бургомистру и сказал коменданту: — У вас найдётся, во что переодеть это чучело? Ему развязали руки и напялили поверх корсета куртку какого-то громадного стражника, которая доставала Питеру до колен. Его вывели во двор солдаты из тюремной охраны, а во дворе я приказал одному из скелетов взять его в седло. К чести Питера, он даже не дрогнул. Полагаю, к тому времени он своё уже отбоялся. На постоялом дворе я велел хозяину отвести Питеру комнатушку рядом с кухней. Охрану к ней не приставил — уверенный, что гадёныш смоется к утру, если не раньше. Почти не спал ночью — кажется, хотел услышать, как он будет удирать. Но не услышал. Я ошибся. Утром он оказался на месте: без корсета под курткой, с волосами, собранными в хвост, с рожей, отмытой от крови и со спокойной готовностью делать всё, что я прикажу. Этакая, не угодно ли, лихая уверенность в моей милости. Я взял себя в руки и приказал дать ему пожрать. Он был ужасно голоден и безнадёжно пытался соблюсти приличия. Потом заглядывал мне в глаза и порывался что-то сказать, но я его заткнул. Я послал за одеждой для него и велел ему привести себя в порядок. Даже подождал часок, пока он вымоется и причешется, — не хватало мне в свите бродяги с блохами в лохмотьях, грязного, как смертный грех. А потом снова поручил его скелету. Похоже, Питера не слишком смущал такой способ путешествия — хам выглядел невероятно покладисто. Вот когда мне впервые на миг пришло в голову, что он, возможно, и не врал, по крайней мере, верил в свои слова в тот момент, когда говорил. Но как же меня это взбесило! Мало того что я сам был ещё очень далёк от того, чтобы поверить ему хотя бы на дырявый грош, меня ещё страшно злило… Я сам не понимал что. А этот подонок, похоже, понимал.
В дороге я с Питером не разговаривал. Много ему чести — слушать короля. Я по-прежнему презирал плебс безмерно, мужчин-плебеев едва ли не сильнее, чем женщин. Брезговал, как грязными скотами, — тем более что этот был вором, последним отребьем, ничтожеством. Но я на него смотрел. И хорошо рассмотрел. Пожалуй, гадёныш был недурён. С непристойно смазливой физиономией, на которой ещё не росли усы, одетый в платье и с уложенными в причёску волосами, он, вероятно, сошёл бы за рослую плебейку — особенно если не придавать значения кровоподтёкам и принять во внимание его умение кривляться… Впрочем, дешёвую девку вполне может отлупить её случайный дружок, так что разбитая рожа вовсе не разрушила бы создаваемого образа. К тому же на его волосах ещё остались следы краски, а его нарочито кроткая мина и взгляд, слишком быстрый и слишком цепкий для приличного человека, вызывали у меня то приступы похоти, то желание взглянуть, как эта дрянь будет орать от боли. Разумеется, полагал я, все его ужимки — притворство, тем более омерзительное, что он, конечно, принял к сведению слухи о моих извращённых наклонностях. Тварь, скользкая как угорь, готовая изобразить что угодно, лишь бы одурачить и чуть-чуть оттянуть развязку. Ни на что, кроме дешёвой игры, не способен и корки хлеба в жизни честно не заработал. Ну, и надо же мне было вмешаться в эту трижды никчёмную жизнь! Если говорить начистоту, я весь день накручивал себя, изо всех сил не желая поддаться собственной блажи. Думал, что этот потенциальный висельник — никаким боком не Нарцисс, как бы он передо мной не лебезил. Думал, что близость плебея, как бы условна она ни была, может только запятнать. Думал, что грязный намёк на площади у эшафота ему ещё отольётся. Кусочек жизни он, предположим, выпросил, но устраивать ему райские кущи непонятно за какие заслуги я не намерен. Я, положим, ещё мог приблизить к себе Марианну, бедную девку, попавшую в своё время в переплёт ни за что ни про что, не виноватую в том, что она дура, но этот-то гадёныш виновен по всем статьям, так что я с ним потешусь, как пожелаю. Разве он не заслужил наказания? Сам ведь напросился. Сам намекал бог знает на что. Мог ведь смыться к своим сообщникам — остался; любопытно, на что понадеялся. На королевскую милость? Ну, поглядим, как он примет эту милость, провокатор поганый. И если хоть попытается возразить, я шкуру с него сдеру ленточками. Не без удовольствия. Так что если накануне, когда Питер рискнул просить милости, в моей душе и мелькнула какая-то бледная тень возможной приязни, то к вечеру нынешнего дня я тихо закипал от злости, смешанной с презрением, и желания покончить с пустыми разговорами о моих порочных наклонностях навсегда. Мне показалось даже, что это неплохой выход из тоски: взять подлую тварь без души, которая цепляет тебя за те низменные черты твоего естества, от которых ты не прочь бы избавиться, насытиться ею до рвоты, вышвырнуть вон и забыть. Похоть и любовь в действительности совершенно ничем друг с другом не связаны: в конце концов, попыткой притушить похоть любовь не оскорбишь. Самое забавное, что все эти нелепые коллизии плескались в моей душе где-то выше Дара. Дар дремал себе, как тлеющий костёр, — и моё смятение ему нисколько не мешало. Приятно. Вечером я остановился на постоялом дворе. Все сидевшие внизу, в трактире, естественно, быстренько удалились, но я, противно собственному обыкновению, отправил гвардейцев взглянуть, не остался ли кто в комнатах для гостей, и выгнать оставшихся. И бросил несколько золотых расстилающемуся хозяину. Я был уже в таком расположении, что опасался необходимости оставить здесь к утру растерзанный труп воришки. А таким развлечениям свидетели не нужны. У меня и так дивная слава — пробы ставить негде. Есть мне совершенно не хотелось, зато я выпил вина. Потом ещё выпил. Приказал гвардейцам привести Питера и оставаться у дверей в комнату — внутри, а не снаружи, как обычно. Думал, что мне может понадобиться их помощь. Боюсь, что долгое одиночество, бесконечные потери и двое суток безумных мыслей сделали меня настоящим зверем. То, что я рисовал в своём воображении, было не столько непристойно, сколько предельно жестоко. Человек, к которому применили бы лишь одну из придуманных мной тогда процедур, горько пожалел бы о том, что променял на это наказание кнутом. Питер вошёл в сопровождении пары скелетов. Улыбаясь. Меня поразила и взбесила его самоуверенность. Я разглядывал его, сидя на стуле с хлыстом на коленях и ждал, чтобы он сказал что-нибудь в обычном плебейском духе: фамильярное, хамское, заискивающее, просто глупое. Чтобы я мог врезать ему хлыстом по роже, придравшись к словам. Я этого ждал с наслаждением. А он сказал с тою же улыбкой, совершенно простодушно, встав на колени рядом со мной и глядя мне в лицо: — Я вам так благодарен, государь. Знаете, вы же первый, кто ко мне по-человечески отнёсся. Я же аристократов хорошо знаю — ничего, ей-богу, не ждал на самом деле… — Опустил голову, попал взглядом на хлыст, моргнул и спросил, чуточку даже сконфуженно: — Хотите меня отлупить за эту… ну… за эту глупость там, вчера, да? Я понимаю, нагло ужасно вышло… так что я действительно… Вздохнул — и начал расстёгивать куртку с виноватой такой и кроткой миной. С тенью улыбки. Ушат воды на огонь. Мне в жизни не было так стыдно собственных намерений. Кровь прилила к щекам с такой силой, что, боюсь, вампиры в этой местности проснулись до заката. Я потерялся и не знал, что делать, поэтому молча наблюдал, как он стаскивает куртку, как развязывает шнурок на вороте рубахи, а на меня глядит странно, как-то почти сочувственно. Говоря: — Мне, правда, жаль, государь. Но я же, знаете, даже в голову не брал, что вы действительно меня помилуете, да ещё и возиться со мной станете. Я думал — рассердитесь, велите прикончить побыстрее. Вы простите… Меня просто кнутом уже били однажды, всего-то пятнадцать раз, а я подыхал несколько месяцев… Я перепугался ужасно. Лучше верёвка, правда… Смерти-то я не боюсь, боюсь сгнить заживо… Стыд достиг совсем уж невыносимых величин. Я отшвырнул хлыст в угол. Питер просиял: — Так вы меня прощаете? Правда? Не сердитесь больше? Я подал ему руку, и он не то что поцеловал, а прижался к ней лицом, не выпуская, как младший вампир, который пьёт мой Дар. Прошептал: — Я для вас — всё, ну — всё, только прикажите. И у меня на душе как будто чуть-чуть потеплело впервые со дня смерти Магдалы.
Я так и не знаю, что во мне в те дни было от кого: чьё Божье, а чьё — Тех Самых. А может, Божьего и вовсе не было. И что бы я ни сделал — убил бы Питера или приблизил бы его к себе, — Та Самая Сторона всё равно взяла бы своё. Но если бы я всё-таки дал волю убийце внутри себя… Я бы много потерял. В светлом образе Магдалы мне был явлен ангел, в образе Питера я пообщался с бесом… Но, как ни дико это звучит, он вскоре стал мне столько же другом, сколь Магдала — возлюбленной. Я уже в ту ночь начал догадываться, что Питер объявился на моей дороге прямиком из ада и по пути в ад. Он был живым воплощением порока. До того как я с ним повстречался, я думал, что такие существуют только в непристойных снах, которых стыдишься под утро. Такие должны вызывать праведный гнев, но меня просто глубочайше поразило, что Питер каким-то чудом сохранил способность говорить и чувствовать по-человечески. Вероятно, от удивления зверюга внутри меня временно издохла. Я успокоился. Приказал принести Питеру какой-нибудь еды — знал, что он смертельно голоден. Даже что-то съел с ним за компанию — дышать стало полегче. Потом я с ним разговаривал. Для него не существовало ни морали, ни запретов, ни страха. На его теле не осталось живого места от шрамов; свежие синяки и ссадины просто в счёт не шли рядом с рваными рубцами на спине, зажившими следами ожогов на боках и ниже рёбер и несколькими метками от вырезанных стрел — а мне и это почему-то не казалось безобразным. Я больше не мог подогревать в себе отвращение. Питер, уже почти засыпая, с экстатической искренностью выдал, что я слишком добр для аристократа, что он не мог и надеяться на такое тёплое отношение к себе, что я невероятно целомудрен и вдобавок — что я редкостно хорош собой. Его сонная болтовня не походила на враньё, но кто бы поверил в такой откровенный вздор! Даже те, кто любил меня по-настоящему, не считали меня красавчиком. Я разбудил его, чтобы потребовать объяснений. — Разве не очевидно? — получил в ответ. — Разве дамы не говорили вам, государь? Ну всё это — что у вас королевская кровь — по лицу видно, и кожа белая, и пальцы тонкие… Плечи — это понятно, это — клеймо некроманта. А что про вас говорят, что… ну, что вы некрасивый, — так они просто некрасивых не видали. Я потом узнал, что у Питера имелись некоторые основания так говорить.
Вероятно, около восемнадцати лет. Но точно ли восемнадцать, он и сам не знает. Волосы от природы тёмно-русые, густые, прямые и тяжёлые. Глаза серые, длинные, в лисий прищур. Лицо обветренное, тонкое и нервное. Профиль как пером начерчен. Довольно высокий и худой. Одетый в хороший костюм, причёсанный и при оружии — может легко сойти за юного аристократа, за рыцаря, даже — за барона. Любит сидеть, поджав под себя ногу. Этакая гравюра по душе.
|