Макс Далин Убить некроманта 13 страница. Меня она посетила. По-другому этот визит назвать сложно
Меня она посетила. По-другому этот визит назвать сложно. Посетила после большого приёма, когда уже основательно устроилась, в мой свободный час. Пришла в сопровождении рыженькой и пожилой толстухи, будто не желала остаться со мной с глазу на глаз. — Рад, — говорю, — что вы всё-таки появились в столице, Розамунда. Это наводит на весёлые мысли. Она взглянула холодно. — Вот как, — говорит. — Так вы намерены сделать меня участницей своих увеселений, государь? — Ну да, — отвечаю. — Почему бы и нет? Полагаю, что мы с вами уже взрослые, Розамунда. В таком возрасте люди способны перестать портить друг другу жизнь. Я немного слукавил — надеялся ей польстить. Но промахнулся. — Любопытно, — сказала она голосом, обращающим меня в нуль. Раньше у неё не выходило вот так лихо — одним словом. — А что изменилось с тех пор? Вы теперь хороши собой? Добродетельны? Благородны? Больше не имеете дел с преисподней? Вы стали достойны добрых чувств, не так ли? Её дуэнья на неё смотрела, будто на священную хоругвь: «О, как она смела!» Мне вдруг сделалось муторно, как в старые-старые времена. — Отошлите дуэнью, — говорю. — Или я расскажу, что думаю о вас, при ней. — Любопытно, — говорит снова. — Любопытно, что вы можете мне сказать после всего, что случилось за эти годы? Есть какая-нибудь низость, которую вы не испытали на себе, государь? И чем вы можете меня попрекнуть? — А вы безупречны? — спрашиваю. С кем, думаю, я решил поговорить! Затмение нашло. Она выпрямилась. Всё это выглядело как на картине: её поза, её костюм — я понял, что это действительно репетировали много раз. Теперь уже было не тошно, а смешно. Поначалу она сумела даже задеть меня — за похороненные где-то очень глубоко в душе чувства подростка. Но чем дальше — тем мой разум делался чище. Она напрасно кинулась в атаку, не рассчитав позиций. Я начал наблюдать. Я уже догадывался, что она скажет. — Прекрасный государь счёл необходимым украсить свой кабинет портретом своего фаворита, чья жизнь была фантастически постыдной, — начала Розамунда. А я поставил мысленную «птичку» над первым пунктом. Конечно, не замедлил и второй. — Мои покои заняты деревенской бабой, по случайной прихоти государя — матерью королевского сына. И этому ублюдку, рождённому мужичкой, государь дарует признание и покровительство. — Да, — говорю. — Тогда как государыня коротает дни в изгнании, за вышиванием и сплетнями. Этому и вправду пора положить конец. Я так огорчён вашим положением, Розамунда. И так боюсь за Людвига: ведь дамы болтают, что иметь одного ребёнка — всё равно что не иметь детей вовсе. А вдруг — сохрани, Господь, — оспа или холера? У неё глаза расширились. Проняло девочку. — Государь, — говорит, — вы же не собираетесь… — Я считаю, что вам нечего делать в провинции. Жена должна жить в доме мужа, не так ли? Презрительную мину как водой смыло. — Государь, — говорит (уже умоляюще), — но Людвиг остался с вашей матушкой… Ребёнку необходимо… — За ним всегда можно послать, — говорю. Улыбаюсь. — И всё будет, как в лучших традициях, — счастливое семейство. Правда, моя дорогая? Она тоже купилась на воспоминания подростка. Давно со мной не видавшись, думала, что я так же беззащитен перед её шпильками, как и раньше. И что я её жалею, и поэтому она может гадить мне на голову. Большая ошибка. Я её больше не жалел. Я смотрел, как она разыгрывает роль оскорблённой королевы, — и перед взором моей памяти стояла Магдала, Магдала, убитая лучниками Ричарда, Магдала, лучшая из женщин. Которая отвечала за каждое слово, взвешивала каждую мысль… А Розамунда не знает, что такое король-тиран и муж-деспот. Только воображает, что знает. Может быть, показать ей? — Я непременно постараюсь нынче освободиться пораньше, любовь моя, — сказал я. С самой нежной улыбкой. — И навещу вас. Вы, вероятно, скучали без меня, государыня? А она, совсем спав с лица, пробормотала в пол: — Позвольте мне удалиться, пожалуйста… Я изобразил самое лучезарное добродушие, какое только смог, — она, вероятно, увидела ухмылку бешеного волка, судя по реакции. — Идите-идите, — говорю. — Припудрите носик. До вечера, моя королева. Она выскочила из моего кабинета бегом. Дуэнья за ней еле поспевала.
Наверное, мне не следовало обходиться с Розамундой настолько цинично. Но чувства были слишком сильны: моё детское желание видеть её счастливой, мои последующие попытки устроить её удобно и оградить от своего общества, мой последний нелепый порыв поговорить с ней по-человечески… После уроков Магдалы. После её чистейшей дружбы. Я заявился к Розамунде той же ночью. Она так взглянула на меня, когда я вошёл в её опочивальню, будто не могла поверить в моё присутствие. А я скорчил плотоядную мину, ухмыльнулся погаже и сказал: — Добрый вечер, душенька. Вы весьма милы. Неинтересно рассказывать, что в ту ночь происходило. На мой взгляд, это приравнивалось к опале или казни. Я не наслаждаюсь, силой принуждая кого-либо к ласкам, но на этот раз насилие почти успокоило меня. Умиротворило. Три года моих мучений стоили этой ночи — этой мести, я хочу сказать. По-моему, женщине можно отомстить только двумя способами — приблизив её к себе или удалив её от себя. В зависимости от сопутствующих обстоятельств. Я говорил ей самые пошлые нежности, на которые у меня хватило фантазии. Вроде «вы — моя фиалочка, душенька». И убеждал с постной рожей, что жене грешно сопротивляться мужу. И всё такое. Она вопила, уже не думая о холодной светскости и заученных приёмах, что я — грязный мерзавец, что у меня нет чести и что я бессердечен. И когда я наслушался вдоволь этих искреннейших излияний, то сказал: — Теперь, сударыня, вы, по крайней мере, можете говорить эти слова с полным сознанием своей правоты. Это любезность, правда? Розамунда швырнула в меня подушкой и разрыдалась. От бессильной ярости — не угодно ли? Она прожила в столице всю зиму. Я дал несколько балов, чтобы иметь скромное удовольствие потанцевать с супругой. Таскал её по приёмам. Узнал немало интересного о её новой личности — или о её обычной личности, которая всегда была скрыта от моих глаз. Несмотря на свой крайний аристократизм, моя возлюбленная супруга была, на мой взгляд, глупа и жестока. Ей претило всё, что может доставить человеку радость, — такие предметы и поступки казались ей греховными. Моя Розамунда развлекалась разбором придворных сплетен, осуждая изо всех сил тех моих подданных, которым против всех официальных условностей удавалось денёк побыть счастливыми. Однажды сказала, к примеру, что, по её мнению, неверных жён и падших женщин нужно приговаривать к публичному наказанию плетьми, а если плотские утехи отдают противоестественным — то жечь, как еретиков и ведьм. Розамунду очень интересовало, что другие делают, задув свечу. С вполне определённой целью — проконтролировать правильность и благопристойность их занятий. Меня она ненавидела всей душой — как мужчину, запятнанного всеми видами порока, и как короля, которому не было ни малейшего дела до чужих моральных кодексов. Зато к концу зимы мой двор её обожал. Не весь, надо отдать ему должное, но все так называемые «благочестивые господа». В её покоях постоянно вшивались святые отцы или светские дамы и вели нескончаемые разговоры о мерзости и греховности мира, сопровождая тезисы примерами из жизни светских развратников. В конце концов это мне так надоело, что я дал ей долгожданное разрешение уехать в провинцию. И вдохнул наконец чистого воздуха. Некроманты, к сожалению, не ясновидцы. Умей я предвидеть будущее — замуровал бы жену в каком-нибудь дворцовом чулане и приставил бы к нему надёжную охрану. Но я пожалел её в последний раз. Это глупо, глупо, глупо! Поступок именно таков, о каких Оскар отзывался как о «моём чрезмерном благородстве и великодушии». Я ведь знал, что Розамунда — мой враг. Я только никак не предполагал, что до такой степени.
Весной мои новые приближённые решили слегка ко мне подольститься — устроили большой городской праздник. Народ, так сказать, повеселится. Я был против. Они собрали на это дело пожертвования от ремесленных цехов, купцов и вольных мастеров — получилось много. Мне как раз хватило бы начать закладку новой крепости на юго-восточной границе. Я уже выбрал для неё отличное местечко — срослось бы дивно. Но нет. «Что вы, добрейший государь! Ведь ваш город желает вас порадовать! Всё так замечательно запланировано: фонтан, бьющий вином, напротив вашего дворца, карнавал, выборы Короля Дураков… Ведь надо же наконец отпраздновать возвращение мира и безопасности! Повод-то каков — первый обоз из Голубых Гор пришёл, наше новое серебро!» Канцлер, конечно, подсуетился. Небось, сам и пугнул городских, чтоб раскошеливались. Неудачная попытка ко мне подмазаться. Мир и безопасность — вы подумайте! Но в этот раз весь Совет просто из себя выходил, слюни развесил до пола, рассказывая, как это будет здорово. И я решил: демон с ними. А ведь чуяло моё сердце, что все эти короли дураков и танцы под ореховым кустом не доведут до добра, чуяло. Но я обычно почти не давал балов и не участвовал в охотах. Когда лейб-егерь жаловался, что олени в моих угодьях расплодились не на шутку, я выдавал мужикам разрешения на их отстрел: им хорошо, и мне неплохо. Я не любил заниматься пустяками, бросив работу. И меня уломали-таки сделать разок исключение. И я отлично понимаю, кто на этом празднике, будь он неладен, был настоящим королём дураков. Кто получил от этого действа истинное удовольствие — так это Марианна. Я на люди её вообще выпускал нечасто, но тут она просто со слезами упрашивала. И я сделал ещё одну глупость. Той весной моя голова вообще, похоже, работала не лучшим образом: вероятно, от кромешной тоски и одиночества. Я никак не мог свыкнуться с потерей Магдалы. Временами я начинал себя ненавидеть. Я уже Бог знает сколько времени разговаривал по душам только с вампирами. От мысли о спальне меня снова начало мутить. Хотелось как-то поднять угнетённый дух. Ну что ж. Давайте развлекаться. Ничего не могу сказать — плебс изрядно порадовался. Сначала из этого фонтана — дешёвое, кстати, вино, зато из Винной Долины — черпали кубками, потом шапками, а ближе к вечеру там чуть ли не барахтались. Шуты кривлялись. Непотребные девки в город собрались со всех окрестностей. Придворные тоже получили удовольствие — каждый в меру своей испорченности: кто вино жрал, подороже того, в фонтане, кто девок тискал. Марианна так просто визжала и хлопала в ладоши — как эти мужички с голыми ногами, которые плясали на площади. Я только почувствовал некоторое удовлетворение от того, что не взял её в свою ложу — визг меня раздражает. После этого праздника обо мне пошла новая рассказка: король не умеет смеяться. Из этого мужланы заключали, что адские твари всегда мрачны, а смех — нечто вроде оружия против Той Самой Стороны. Дивное подтверждение моей репутации. На самом деле от воплей шутов у меня разболелась голова в первые же четверть часа. Разрежьте меня на части — не понимаю, что смешного в идиоте верхом на свинье или Короле Дураков, считавшем, сколько раз испортит воздух его осёл. Пьяные выходки, спровоцированные даровым вином, грубая и скучная суета. Над глупостью полагается смеяться по канону, но я по-прежнему предпочитаю смеяться над умными остротами, а не над нелепым поведением пьяных бездельников. Ну не привык я веселиться нормальными способами — ничего не поделаешь. Зато уже ближе к концу этого несносного дня разговорился с казначеем о новых пошлинах на вывоз сукна и шерсти — и немного развлёкся. Однако имел неосторожность выпустить из поля зрения Марианну.
А грабли опять как дадут по лбу! Вечерком после этого дурацкого карнавала ко мне пришёл Бернард с докладом. И кроме прочего сообщил прелюбопытную вещь: моя бесценная метресса, видите ли, принимала в своей ложе некую плебейку. И даже — это уже ни в какие ворота не лезет — что-то у мерзавки купила. Отдала перстень с аметистом — мой-то подарок, зараза. А что купила — Бернард не знает: покупочка была в уголок платка завязана. А общались дамочки шёпотом. — И вы, — говорю, — не слыхали ни единого словечка? — И то, ваше прекрасное величество. Разве вот только — догадался, что тётку эту госпожа Марианна ждали, а звали её через Эмму. — Чучельникову жену? — спрашиваю. — Очень интересно. — Её самую и есть, ваше величество, — отвечает. — Сам слыхал, как тётка сказывала — от Эммы, мол, по её порученьицу. Потрясающе. У моей обожаемой коровы завелись с её фрейлиной секреты от государя-батюшки. И ведь обе знают, как я к этому отношусь. И что мне с ними делать? — Змею, — говорю, — настоящую змею, разожравшуюся до свинского состояния, — вот кого я на груди пригрел. Да, Бернард? — Ох, — говорит, — ваше добрейшее величество… Даже и не знаю, что вам сказать… — Пока, — отвечаю, — можете больше ничего не говорить, любезный друг. Вы уже сказали всё, что мне было необходимо услышать. Ведь замыслили? А у него кончик носа просто в иголочку заострился. — Так что ж, — говорит, самым своим умильным голосом, — ведь замыслили! Никак сама госпожа Марианна и замыслила, пакостница. — Спасибо, — говорю, — Бернард. Я удовлетворён. Так и было, если только можно использовать это слово для характеристики человека, ожидающего удара в спину. Но зашёл я к моей толстухе только на следующий день. Тодд мне обрадовался, очень сосредоточенно подковылял поближе и уцепился за мой плащ, чтобы стоять надёжнее. Это дитя меня разубедило в мысли, давным-давно внушённой мне матерью и Розамундой, о том, что меня-де панически боятся младенцы. Конкретно это дитя не боялось. Даже, как мне кажется, вообще не понимало — вероятно, из ребяческой глупости, — что во мне такого уж опасного. Стоило мне заглянуть в покои его матери, как ангелочек норовил заползти на мои колени, дёргал меня за волосы, очень успешно обдирал кружева с воротника и с несколько меньшим успехом пытался оборвать заодно и пуговицы. И очень при этом веселился. Забавно, да? Во всяком случае, меня не бесило. Даже развлекало — и я заглядывал к Марианне чаще, чем прежде. Взглянуть на младенца. Но уж, конечно, я не задерживался у неё надолго. А в тот день только Тодд и вёл себя спокойно, как обычно. А его мать выглядела весьма и весьма напряжённо, и у пресловутой Эммы тоже был несколько нервный вид. Бабий заговор. Очень интересно. Я не стал ни о чём Марианну спрашивать. Знал, что не та у неё выдержка, с какой всерьёз запираются. Просто завёл разговор о пустяках. А она волновалась всё сильней и сильней, а в конце концов предложила мне выпить глинтвейна. Чудо, а не женщина. Принесла свой серебряный кубок — изящную безделушку в эмалевых медальончиках. Нет, было время — я пил из её рук. Но давно это выло. Здесь, во дворце, у меня оловянная посуда с древней каббалой против яда. И я бог знает сколько времени ничего не брал в рот в покоях Марианны. С чего бы вдруг — глинтвейн? С фальшивой улыбкой… Я в ответ улыбнулся нежно. — Девочка, — говорю. — Отпей. У неё глаза забегали. Но тут же взяла себя в руки. Напустила на себя обиженный вид. Оскорблённая добродетель, поди ты! — Вы что, — говорит, — государь-батюшка, не доверяете мне, что ль? Я же, бывало, не только глинтвейн вам делывала! Как вы обо мне понимаете?! — Так ты ведь, — говорю, — девочка, от меня что-то скрываешь. Вжала кулаки в грудь и затрясла подбородками: — Да я ж как на духу! — Хорошо, — говорю. — Тогда выпей. Или тебя убедят это сделать в Башне Благочестия. У бедной свиньи вид сделался беспомощный до смешного. И тут вмешалась чучельникова Эмма. — Вы уж, — говорит, — государь, простите ради светлых небес, но тут же и вправду ничего особенного нету. Госпожа-то Марианна и вправду из этого кубка отпить никак не может, — и хихикает. — Любопытно, — говорю. — Выкладывайте, что вы там затеяли. Эмма снова хихикнула в фартук. А Марианна расплакалась навзрыд, а сквозь слёзы закричала что-то вроде: — Так ведь, государь, что ж мне, горемычной, было делать-то?! Жену-то свою вы из ейного замка выписали — гадюку узкую! У ней в спальне утешаться изволите, а моя-то как же жизнь разнесчастная?! Да уж коли б она вас так любила, как я, змеища! А то ж в ней только то и есть, что благородная! — Стой, — говорю, — погоди, девочка. При чём тут Розамунда? — Как это «при чём»?! — всхлипывает. — Вы ж с ней, со стервой, танцы по балам танцуете, разговоры разговариваете — а меня, чай, думаете в деревню с младенчиком спровадить?! А кто у нас, сиротинок убогих, есть-то, окромя вас?! Бухнулась на колени, запуталась в робах, хватала меня за руки и порывалась их целовать. А дитя завопило из солидарности с маменькой, а может, из сочувствия. У меня голова пошла кругом. — Хватит воплей, — говорю. — Я всё равно ничего не понимаю. С чего ты решила, милая, что я собираюсь тебя выгнать? Что за бред? — Мне, — бормочет, — сказала Эмма. — Так, — говорю. Тут и Эмма повалилась на колени. — Я, — говорит, уже не хихикает, а трясётся, — не хотела… я не знала… мне господин канцлер сказали… будто вы ему говорили… а я госпоже Марианне сказала по дружбе… — А при чём тут, — говорю, — это пойло? Эмма ответила гораздо членораздельнее, чем Марианна: — Это, государь, ничего — любовный напиток. Уж я сама знахарку искала — самую что ни на есть надёжную. Эта Брунгильда моей подруге тоже вот такой варила — и ничего. Всё у них с муженьком славно. Вот я с ней и сговорилась, что она на празднике передаст госпоже Марианне из рук в руки. Порошок, что в вино всыпать надобно. А пить самой нельзя — ни боже мой! — Да, — прорезалась Марианна, прижимая младенчика к могучей груди. — Ни боже мой. А то баба и мужика разлюбит, и деточек, а будет любить только себя. — Точно, — говорит Эмма. — Так Брунгильда и сказывала. Я отставил кубок на поставец и сдёрнул со стола скатерть. А потом вытащил из Марианниной корзинки для рукоделий вязальную спицу и кончиком спицы выцарапал на лакированном дереве древний знак проверки вина. И плеснул капельку глинтвейна в центр звёздочки. Шикарно сработало. Вино полыхнуло ярче подожжённого масла. Чадным зелёным огнём. А завоняло так, будто в комнате спалили дохлую мышь. В моём любимом трактате «Искусство распознания ядов посредством каббалистических символов» говорилось: чем снадобье надёжнее в смысле убойной силы, тем заметнее в синем пламени зеленоватый оттенок. Я же наблюдал чистый цвет весенней травки. Красотища! Ужасно интересно стало, что это они набодяжили в так называемое приворотное зелье, что оно вспыхнуло круче самой изощрённой отравы. Я даже подумал, что хорошо бы разжиться у автора рецептом. А эти две дурищи смотрели на выгоревшее пятно на столе дикими глазами. Смешно: две бабы разного цвета. Марианна багровая, а Эмма зеленовато-белая. И Эмма сообразила первая. — То есть… это… это… — Точно, — говорю. — Это — яд. И тут Марианна дёрнулась и чуть не схватила с Поставца этот несчастный кубок — очень ловко, я едва успел перехватить его первый. А бедная толстуха повалилась мне в ноги и завыла: — Государь! Дайте мне выпить, дуре! Чтоб я, да собственной рукой! Да что ж это! Да как же! Что самое удивительное — она же действительно хотела выхлебать эту отраву. Не изображала, нет — она просто не умела играть в светские истерики. Она была в самом настоящем горе — жалкая корова, глупая наседка… Я рявкнул: — Заткнись, Марианна! Из-за тебя ребёнок плачет. Она замолчала, прижала младенчика к себе, сидела на полу, смотрела на меня снизу вверх… Отвратительна она мне была, да… Но сквозь отвращение проступало нечто странное… вроде брезгливой жалости… или даже… Эмма стояла на коленях, белая, с окаменевшей физиономией. Я мысленно обратился к гвардейцам — двое скелетов вошли в покои Марианны, остановились рядом с её фрейлиной. Эмма упала в обморок. Я выплеснул на неё кувшин воды. — Нечего валяться, — говорю. — Слишком много болтаешь. И слишком много на себя берёшь. Больше, чем надо. В Башню её, под стражу. Кормить, поить, отапливать помещение, никого к ней не впускать. До тех пор, пока я не буду знать всё. Скелеты выволокли её вон в полубеспамятстве. Марианна смотрела на меня, и глаза у неё были такие же большие и круглые, как позапрошлым летом. И толстая рожа вымокла от слёз, а шикарные ресницы слиплись. И не говорила она ничего больше — только пялилась с беспомощным, умоляющим, совершенно убитым видом. А младенчик вытащил из её причёски локон и теребил его пальчиками. Я, вероятно, слишком долго молчал. Потому что Марианна не выдержала: — Чай, удушить меня прикажете, — пробормотала глухо. — За отраву-то… — Не болтай глупостей, девочка, — говорю. — Я найду тебе другую камеристку. Никогда больше не смей ничего делать тайком. Отдыхай и поиграй с ребёнком — ты его напрасно перепугала. Забрал кубок с ядом и пошёл к себе. А у покоев Марианны утроил караул.
Все эти разборки кончились только месяца через два. Господь Вседержитель, как я их всех ненавидел, как я устал от них, как я устал от этого вечного шуршания паскудных крыс под моей постелью! И чем больше узнавал — тем заметнее становилась эта тошная усталость. Опальный премьер с опальным казначеем во главе с канцлером, которого я ещё не отправил в отставку, организовали потрясающе аккуратный заговор. Без лишних, очень хорошо организованный, совершенно без шансов на провал. Они не учли только Бернарда, потому что о нём не знали. И меня спасла лишь моя призрачная Тайная Канцелярия. Всё правильно — с чего это мне боятся, что меня отравит Марианна? Ей это абсолютно невыгодно. Ей выгодно, чтобы я до ста лет прожил: случись что со мной — и она от беды не гарантирована. Так что если бы не Бернард — я бы выпил. А Марианна — обыкновенная деревенская баба. Любит меня, видите ли. Любит — не угодно ли? А думать, ну хоть о самых простых вещах подумать — физически не в состоянии. Она поверила, что мужчину можно заставить пожелать расплывшуюся скандальную жабу, если напоить его какой-то дрянью. Как весело. А Эмме они сообщили, что я собираюсь выслать Марианну в глухую северную деревушку. И та, разумеется, разболтала своей госпоже. Бабы не могут молчать. Эмме даже платить не потребовалось. Они заплатили знахарке. Яда в кубке хватило бы на сотню солдат — отличная концентрация. Знахарка взяла полторы тысячи золотых, и ещё пять ей обещали, когда я отправлюсь к праотцам. Её убедили, что она делает благое дело: ещё бы, любой скажет, что убить некроманта — это святое. Ещё я узнал, что бывший премьер писал Розамунде. В том смысле, что, по наблюдениям дворцовых астрологов, в стране грядут большие перемены — и «примите уверения». Я читал письмо, написанное Розамундой в ответ. Она надеется и уповает только на Господа. А о ворожбе, шаманстве и лжепророках даже слышать не может. Премьеру сочувствует, но всё решает государь, а на прочее — воля Божья. И я тогда так и не понял, что это такое: её глупость, её осторожность или своего рода шифр. Может, всего понемногу. Мне не хотелось уточнять степень виновности Розамунды — зря, конечно, но уж больно было противно. Я читал протоколы допросов. И присутствовал при допросах. Под пытками — в том числе. Меня тошнило от увиденного и услышанного. Иногда мне до судорог хотелось, чтобы всё кончилось. В такие моменты я посматривал на запечатанную воском бутыль с ядом почти вожделенно. Но как-то после очень тягомотного дня мне приснился яркий сон. Как будто я в каком-то странном месте вроде подземелья. Но в нём сад. Мрачный, полутёмный, и над деревьями, вижу, вроде бы, каменный свод. И по этому саду верхом на белом крылатом коне ко мне едет Магдала, а рядом Нарцисс ведёт коня за узду. И они, кажется, живые, но усталые, бледные — и на меня смотрят грустно. Я хочу идти, даже бежать к ним, но откуда-то сверху падает какая-то шипастая решётка. И мы через эту решётку просовываем руки — но никак почему-то друг до друга не дотронуться. Тогда я говорю: — Какого демона они меня к вам не пускают?! Я что, зря травился, что ли? А Магдала отвечает, и насмешливо, и печально: — Мы не в равном положении. Нас с Нарциссом убили, а ты, Дольф, струсил и сбежал. Всё бросил на произвол судьбы. Отдал Междугорье таким, как Ричард. Поэтому мы увиделись только на минутку. Я говорю: — Как же так? Нарцисс, вроде бы, плачет, а Магдала горько усмехается. И около нас появляются какие-то тени с крыльями. И над друзьями моими открывается что-то вроде светящейся лестницы вверх, за этот свод, в лучезарные небеса, а у меня под ногами разверзается какая-то огненная пропасть — и я туда лечу… Проснулся я в поту и в слезах, зато — с прекрасно работающей головой. И всякие бредовые мысли насчёт посчитаться с жизнью меня больше никогда не посещали. Было стыдно перед памятью Магдалы. К середине лета большой судебный процесс закончился. Всю милую троицу заговорщиков я приговорил к четвертованию с конфискацией в пользу казны. Сразу стал впятеро богаче. Их челядь, всех, кто имел хоть маломальское отношение к этой истории — приказал повесить. Знахарку Брунгильду святые отцы и без меня сожгли как ведьму и отравительницу. Эмму я пощадил ради чучельника. Жак был мне нужен и работал с принципиальными вещами. Мне не хотелось получить от него какой-нибудь трюк в отместку. Поэтому, когда он пришёл у меня в ногах валяться, я его выслушал и успокоил, а Эмму потом приказал освободить и отослать к нему в дом. Но больше никогда не звал её ко двору. Её дочку, в этой истории не замешанную, мне тем не менее рядом держать не хотелось. И я дал её мужу чин капитана и отослал в один из дальних гарнизонов в качестве коменданта. Повышение, жалованье — но убрал из столицы. А насчёт высших придворных должностей решил, что увольнять с них надо только посредством эшафота. Столичные жители посчитали, что у меня начинается паранойя. И что я перепугался за свою шкуру. Даже как-то странно, что я раньше не перепугался. А я всего-навсего решил наконец хорошенько заняться порядком внутри страны. Мой сердечный друг Оскар отозвался об этом так: «Слава тебе, Господи, мальчик вырос». Дурацкая история с отравителями стоила мне уймы времени и сил. А могла бы и жизни стоить. И мой преемник-узурпатор, кто бы он ни был, получил бы государство с более-менее налаженными денежными делами, только что выигравшее войну. И с наслаждением начал бы гадить там, где я расчистил. Ну уж нет! У великолепного Бернарда должны быть подчинённые, подумал я. Старик это честно заработал. И то — я с его помощью узнаю всё, что происходит во дворце и поблизости от дворца, а стоило сволочам-заговорщикам переместиться в загородный дом одного из них… Не разорваться же Бернарду, в самом деле! И я занялся спиритизмом.
Нет, это действительно смешно. Дело призрака — стонать, рыдать и греметь цепями. Брать привидения на службу мне казалось идеей ещё более хамской, чем создать лейб-гвардию из мертвецов. Я долго думал, как подойти к такому безумному проекту: с Оскаром посоветовался, с Бернардом. Завалил кабинет трактатами по спиритизму, к которому никогда не относился особенно всерьёз. И в конце концов выработал план. У меня было чем платить привидениям. Дар. До самой зимы я занимался государственными делами днём, а по ночам вызывал духов. Я с наслаждением перепоручил бы подбор кадров кому-нибудь другому — тому же Бернарду, но для этого требовалась отработанная система. Вот её я и пытался создать. Меня не интересовали бедняжки, погибшие мученической смертью, и барышни, отошедшие в мир иной от неразделённой любви. Таких я отпускал сразу, стараясь открыть им по возможности дорогу к престолу Господню. С самоубийцами я беседовал: среди них попадался очень разный народ. Некоторые, считавшие, что с ними обошлись несправедливо, оставались у меня при дворе. Мне казалось, что я могу отчасти удовлетворить их оскорблённые чувства. Но больше всех меня интересовали духи, слетавшиеся не к блюдечку со стрелочкой или к столу, а к пентаграмме, обрызганной моей кровью. Вот где нашлись интересные личности. Убийцы, сутенёры, наёмники, шпионы, насильники и воры, всякая сволочь, убитая в пьяных драках, вздёрнутая на виселицу, издохшая после порки кнутом, — такие типы, что по уму надо было открывать путь в преисподнюю и заталкивать их туда ногами. Именно это я им и обещал. Ребятки моментально понимали, с кем имеют дело. Я им не девочка, крутящая блюдечко с подружками и падающая в обморок, когда кто-нибудь из таких вот продиктует нехорошее слово с грамматической ошибкой. Эти поганые духи отлично чуяли, что некромант видит их насквозь. Они раболепствовали, как могли, — мои сапоги лизали бы, если бы у них была хоть мизерная материальность, дающая возможность совершить такие плотские действия. Услышав о преисподней, они стонали, рыдали и гремели цепями самым трафаретным образом. Они отлично знали, как с ними там обойдутся, и умоляли меня гораздо эмоциональнее, чем своих судей при жизни. Ещё бы — ведь тогда-то они надеялись сбежать от суда в небытие, хитрецы. А теперь были точно в курсе собственной участи и так убивались, что вчуже даже жалко становилось. Я давал им отрыдаться и делал предложение, от которого они не имели сил отказаться.
|