От г-жи д'Орб. Говорят, вам уже стало лучше, и можно надеяться, что скоро мы увидим вас в Кларане
Говорят, вам уже стало лучше, и можно надеяться, что скоро мы увидим вас в Кларане. Друг мой, постарайтесь преодолеть свою слабость, — надо поспешить проехать через горы, пока зима не совсем еще закрыла перевалы. Воздух наших краев вам будет на пользу; в доме вы увидите лишь скорбь и уныние, и, быть может, среди всеобщего горя легче станет сердцу вашему. Вы мне необходимы, — я должна излить свое горе; ведь я одна, не с кем мне ни поплакать, ни поговорить о ней, никто меня не понимает. Вольмар слушает меня и ничего не отвечает. А несчастный отец замкнулся в себе, полагая, что его страдания самые жестокие, чужого горя он не видит и не чувствует, — сердечные излияния невозможны для стариков. Мои дети трогают меня, но сами никогда не могут растрогаться. Я тут совсем одна; вокруг царит мрачное молчание. Душу гнетет какая-то тупая тоска, я ни с кем не общаюсь; сил у меня хватает лишь на то, чтобы сознавать, как ужасна смерть. Придите скорее, придите разделить со мной мою скорбь, ведь мы оба понесли невозвратимую утрату, придите, чтобы оживить горе мое своими сетованиями, растравить рану сердца своими слезами, — это единственное утешение, коего могу я ждать, единственно оставшаяся мне радость. Но, прежде чем мы встретимся, прежде чем я узнаю ваше мнение о том плане, о коем, как мне известно, с вами говорили, я хочу, чтобы вы заранее знали мое решение. Я простодушна и откровенна, я не стану ничего от вас скрывать. Признаюсь, я любила вас; быть может, люблю еще и сейчас, и очень может быть, всегда буду любить, — этого я не знаю и не хочу знать. Кое-кто о чувствах моих догадывается, — я на это не сержусь, мне все равно. Но вот что я хочу сказать вам и прошу вас непременно запомнить: если человек, который любил Юлию д'Этанж, может решиться взять себе в супруги другую женщину, — он в моих глазах существо низкое и подлое, и я сочла бы для себя бесчестьем быть его другом; а касательно меня самой, ручаюсь вам, что, если какой-нибудь мужчина впредь посмеет заговорить со мною о любви, — больше он ни разу в жизни не скажет мне о сем предмете ни слова. Подумайте о заботах, кои ждут вас, о требованиях долга, на вас возложенных, и о той, кому вы обещали выполнить их. Ее дети подрастают и развиваются, ее отец постепенно угасает, ее муж полон тревоги и волнения. Тщетно старается он убедить себя, что ее больше нет. Его сердце восстает против пустых доводов рассудка. Вольмар говорит о ней, говорит с нею, вздыхает. Мне кажется, что осуществляется то, о чем она молила небо столько раз, вам предстоит довершить сие великое обращение. Видите, сколько обязательств призывают сюда вас и вашего друга. Вполне достойно великодушного Эдуарда то, что наше несчастье не заставило его изменить прежнее решение. Итак, приезжайте, дорогие и уважаемые друзья наши, соединитесь с теми, кто осиротел после нее. Соберем здесь всех, кто был ей дорог. Исполнимся духа ее, пусть ее сердце соединит наши сердца, пусть всегда она видит нас вместе в жизни нашей. Я хочу верить, что из обители вечного покоя, где она пребывает, душе ее, по-прежнему любящей и чувствительной, сладко будет возвращаться к нам, находиться среди друзей, хранящих о ней память, видеть, как они подражают ее добродетелям, слышать, как они прославляют ее, чувствовать, как они лобзают ее гробницу и, стеная, произносят ее имя. Нет, она не покинула сих мест, благодаря ей они стали для нас столь милыми — тут все полно ею. Каждый предмет напоминает о ней, на каждом шагу я чувствую ее, каждое мгновение слышу звук ее голоса. Здесь она жила, здесь покоится ее прах? Пока лишь половина ее праха. Два раза в неделю, когда иду я в храм, я вижу место ее упокоения… Красота, так вот где последнее твое убежище!.. Вера, дружба, добродетель, радость, беспечная веселость — все поглотила земля… Неведомая сила влечет меня. Я приближаюсь… я трепещу… Мне страшно, страшно ступать по сей священной земле… Мне кажется, она колышется. Вздрагивает под моими ногами… Я слышу, как жалобный голос тихо зовет меня: «Клара! Родная моя! Где ты? Что делаешь ты вдали от подруги своей?..» В гробнице еще есть место… оно ждет новой своей добычи. Недолго придется ей ждать.[359]
Конец шестой части
Странные приключения милорда Эдуарда в Риме были столь необычайны, что примешать их к повествованию о сердечных делах Юлии было бы невозможно без ущерба для его простоты. Посему удовольствуюсь я лишь кратким изложением означенных происшествий, чтобы можно было понять два-три письма, где о них говорится. Милорд Эдуард, путешествуя по Италии, свел в Риме знакомство с некой знатной неаполитанкой и тотчас в нее влюбился; да и она, со своей стороны, воспылала к нему страстью, которая пожирала ее до конца жизни и свела в могилу. Этот человек, суровый и не склонный к любовным похождениям, но наделенный чувствительной душою, благородный и во всем доходивший до крайности, не мог ни внушать, ни испытывать привязанностей заурядных. Стоические взгляды сего добродетельного англичанина тревожили маркизу. Она решила выдать себя на время отсутствия мужа за вдову — это оказалось нетрудным, так как и она, и супруг ее были чужестранцами в Риме, а маркиз служил в войсках императора. Влюбленный Эдуард вскоре заговорил о браке. Маркиза ссылалась на разницу в вероисповедании, находила и другие предлоги. В конце концов меж ними возникла свободная любовная связь и длилась до тех пор, пока Эдуард не открыл, что муж маркизы жив, а тогда он осыпал ее самыми горькими упреками и решил порвать с нею, ибо не мог перенести мысли, что, неведомо для себя, оказался виновным в преступлении, вызывавшем у него ужас. Маркиза, женщина безнравственная, но ловкая и полная очарования, всячески старалась удержать при себе Эдуарда и добилась своего. Прелюбодеяние оборвалось, но встречи продолжались. Маркиза была недостойна любви, однако она любила; ей пришлось согласиться на бесплодные свидания, — ведь она обожала милорда и не могла сохранить его иначе; добровольно воздвигнутые преграды разжигали в обоих любовь, и от запрета она лишь воспламенялась сильнее. Маркиза была соблазнительна и красива, она не пренебрегала ничем, лишь бы заставить возлюбленного позабыть свои решения. Напрасные усилия, — англичанин оставался тверд, его высокая душа выдерживала испытание. Величайшей его страстью была добродетель: он пожертвовал бы жизнью ради любовницы, но любовницей пожертвовал бы ради долга. А когда искушение стало чересчур сильным, он вознамерился прибегнуть к такому средству, которое остановило бы маркизу и сделало тщетными все ее уловки. Мы даем волю плотским чувствам не по слабости, а по малодушию. Для кого преступление страшнее смерти, того никогда не сделаешь преступником. Немного на свете сильных душ, способных увлечь за собою других в свою возвышенную сферу. Все же встречаются и такие. Эдуард принадлежал к их числу. Маркиза надеялась покорить его своей воле, но незаметно сама ему покорилась. Когда в уроках добродетели слышался голос любви, маркизу это умиляло, и она проливала слезы; в эту низменную душу Эдуард заронил искру священного огня, воодушевлявшего его самого. Ее пленяли чары справедливости и чести, дотоле ей неведомые, ей стало теперь нравиться истинно прекрасное: если бы порочная натура могла переродиться, сердце маркизы изменилось бы. Но от этих легких волнений изменилась лишь ее любовь, — она приобрела больше тонкости, в чувствах маркизы появились черты великодушия; обладая пылким нравом, живя в том климате, где так велика власть страстей, она позабыла о собственных наслаждениях и думала лишь об усладах своего возлюбленного; лишившись возможности их разделять с ним, она пожелала, чтобы Эдуард был ими обязан ей самой. По крайней мере, так она объясняла свой поступок, хотя при ее характере и хорошо ей известном характере Эдуарда эта выходка могла оказаться утонченным соблазном. Она приказала искать по всему Риму, не жалея золота и хлопот, юную красотку, доступную и надежную; такую особу нашли, правда не без труда. Однажды вечером после нежной беседы маркиза представила ее Эдуарду. «Располагайте ею, — сказала она с улыбкой. — Пусть она воспользуется правами моей любви; но я хочу, чтоб она была единственной. С меня достаточно, если вы иной раз вспомните близ нее о той, из чьих рук вы получили ее». И, сказав это, маркиза хотела выйти из комнаты. «Остановитесь! — воскликнул Эдуард. — Если вы считаете меня подлецом, способным принять подобное предложение, да еще в собственном вашем доме, — жертва не велика: о таком негодяе и жалеть не стоит». — «Но раз вы полагаете, что не вправе принадлежать мне, — ответила маркиза, — я хочу, чтобы вы не принадлежали никому; уж если любовь должна утратить свои права, позвольте ей, по крайней мере, распорядиться ими по-своему. Почему вам тягостна моя забота о вас? Вы боитесь оказаться неблагодарным?» Тут она убедила его записать, где проживает Лаура (так звали юную прелестницу), и потребовала от него клятвенного обещания воздержаться от других любовных связей. Это должно было растрогать Эдуарда, и он растрогался. Ему труднее было сдержать чувство признательности, нежели чувство любви; никогда еще маркиза не ставила ему такой опасной ловушки. Маркиза, доходившая, подобно своему возлюбленному, во всем до крайности, пригласила Лауру поужинать с ними и обласкала ее, словно хотела с особой торжественностью совершить величайшую жертву, на какую способна любовь. Эдуард был поражен и охвачен восторгом; волнение чувствительной души изливалось в его взорах, в его жестах; каждое его слово выражало страсть самую пламенную. Лаура была прекрасна, но он едва удостаивал ее взглядом. Не следуя примеру сего равнодушия, она смотрела внимательно, ибо картина истинной любви, оказавшаяся перед ее глазами, являла собою нечто новое, совершенно новое для нее. После ужина маркиза отослала Лауру и осталась наедине со своим возлюбленным. Она рассчитывала, что теперь свидание с глазу на глаз будет опасным для него, и не ошиблась в этом; однако ее расчеты, что он поддастся искушению, не оправдались; вся ее ловкость сделала торжество добродетели лишь более блистательным и для обоих более тяжелым. Именно к этому вечеру и относится, в конце четвертой части «Юлии», восхищение, которое испытывал Сен-Пре перед силою воли своего друга. Эдуард был добродетелен, но он был мужчина; он отличался прямотою человека чести и презирал фальшивое благоприличие, коим ее подменяют в свете, где весьма им дорожат. Проведя еще несколько вечеров близ маркизы все в том же восторженном упоении, он почувствовал, что опасность возрастает, что вот-вот он будет побежден, и предпочел погрешить против правил деликатности, нежели против добродетели. Он навестил Лауру. Увидев его, она вся затрепетала. Он заметил, как она грустна, и вздумал ее развеселить. Ему казалось, что его попытки увенчаются успехом без особых с его стороны усилий. Но добиться этого оказалось не так легко. Ласки его были встречены весьма холодно, все его предложения были отвергнуты, да еще с таким видом, какого нельзя ожидать, когда за притворным отказом скрывается согласие. Столь удивительный прием не отпугнул Эдуарда. Ужели он должен, словно юнец, почтительно обращаться с девицей такого пошиба? И он решил без стеснения воспользоваться своими правами. Несмотря на слезы, вопли, сопротивление, Лаура очутилась в его власти, но, почувствовав себя побежденной, она отчаянным усилием вырвалась и, отбежав в другой конец комнаты, крикнула дрожащим голосом: — Убейте, если хотите, но живой я вам не дамся. Никогда! И жест ее, и взгляд, и тон не оставляли в том никакого сомнения. Эдуард был удивлен до крайности, и это подействовало на него отрезвляюще; он взял Лауру за руку, усадил ее рядом с собою и молча смотрел на нее, холодно ожидая развязки комедии. Лаура не промолвила ни слова, она сидела, потупив глаза, дышала неровно, сердце ее колотилось, и все в ней изобличало необычайное волнение. Наконец Эдуард, нарушив молчание, спросил, что значит сия странная сцена. — Разве вы не Лауретта Пизанская? — добавил он. — Может быть, я ошибся? — Увы, не ошиблись! — воскликнула она дрожащим голосом. — Вот как! — сказал он с насмешливой улыбкой. — Уж не переменили ли вы свое ремесло? — Нет, — ответила Лаура. — Я все та же. Из моего положения вырваться невозможно. Слова эти и выражение, с коим Лаура произнесла их, были столь необычны, что Эдуард подумал, не сошла ли она с ума. Однако он продолжал: — Так почему же, прелестная Лаура, вы делаете для меня исключение? Скажите, чем я навлек на себя вашу ненависть? — Ненависть? — воскликнула она с живейшим волнением. — Я ничуть не любила тех, кого принимала, я могу вытерпеть любого, но только не вас! — Да почему же? Лаура, скажите яснее, я вас не совсем понимаю. — Ах, да разве я сама себя понимаю? Знаю только, что вы никогда меня не коснетесь… Нет, — повторила она с горячностью, — никогда вы не коснетесь меня! В ваших объятиях меня терзала бы мысль, что вы видите во мне продажную девку, и я бы умерла от бешенства. Она воодушевилась, говоря это; Эдуард заметил в ее глазах выражение скорби, отчаяния, и это его тронуло. Обращение его стало менее презрительным, тон более учтивым, сердечным. Она отворачивалась от него, избегала его взглядов. Он ласково взял ее за руку. Почувствовав это прикосновение, Лаура подняла к своим губам его руку, прильнула к ней поцелуем и, разрыдавшись, зашлась слезами. Этот язык, довольно ясный, все же не был точным. Лишь с трудом Эдуарду удалось добиться откровенного изъяснения чувств. Вместе с любовью вернулось целомудрие, и никогда Лаура, расточая ласки, не ведала такого стыда, какой испытывала теперь, признаваясь в любви. Едва зародившись, любовь вспыхнула с великой силой. Лаура обладала натурой живой и чувствительной, была достаточно хороша, чтобы внушить страсть, достаточно нежна, чтобы ее разделить; но еще в ранней юности она была продана недостойными родителями, и прелесть ее, запятнанная развратом, потеряла свое очарование. Среди постыдных утех любовь бежала от нее: разве распутники могли чувствовать или внушать любовь? Воспламеняющиеся вещества не возгораются сами собой, но достаточно одной искры — и вспыхнет пламя. Сердце Лауры зажглось огнем при виде восторгов Эдуарда и маркизы. Неведомый ей прежде язык любви вызвал в ее душе дивный трепет; она прислушивалась внимательно, смотрела жадным взглядом, и от нее ничто не ускользало. Сверкающий взор счастливого любовника проник до самой глубины ее сердца; кровь горячей побежала по ее жилам; переливы голоса Эдуарда волновали ее, все его жесты, казалось ей, выражали нежное чувство; страсть, оживлявшая его черты, захватила ее. Впервые возник перед нею образ любви, и она полюбила того, кто был проникнут столь глубоким чувством. Если б он ничего не питал к другой, быть может, и Лаура осталась бы к нему равнодушной. Смятение чувств не стихало. Волнения зарождающейся любви всегда нам сладостны. Первым стремлением Лауры было предаться столь новому для нее очарованию, а вторым — открыть глаза на самое себя. Тогда она постигла свое положение и пришла в ужас. Все, что питает надежды и желания влюбленных, бушевало в исполненной отчаяния душе. Отдаться возлюбленному полагала она невозможным, видя в том свидетельство гнусного, подлого ремесла продажной твари, ласками которой тешатся, но презирают ее; услады счастливой любви были бы осквернены развратом. Итак, она стала мученицей своей страсти. Чем легче было утолить желание, тем ужаснее представала перед нею ее судьба; женщина без чести, без надежды, без опоры в жизни познала любовь лишь затем, чтобы тосковать о восторгах любви. Так начались ее долгие страдания и кончилось мимолетное счастье. Зародившаяся страсть унижала Лауру в собственных глазах, но возвышала в глазах Эдуарда. Увидев, что она способна любить, он уже не презирал ее. Но какого утешения могла она ждать от него? Какое чувство мог он ей выказать, кроме неглубокого сострадания, кроме жалости, каковую благородное сердце, поглощенное другим чувством, может питать к несчастному созданию, сохранившему лишь крупицу чести, достаточную, однако, для того, чтобы терзаться сознанием своего позора? Эдуард утешал Лауру, как мог, и обещал прийти еще раз. Ни слова не сказал он о ее ремесле, не стал даже уговаривать бросить сие занятие. Зачем было усугублять ее отвращение к самой себе, раз оно и без того переполняло ее безысходным отчаянием? Не стоило касаться сего предмета: всякое неосторожное слово как бы создавало близость меж ними, а близость была невозможна. Величайшая беда позорного ремесла — то, что, бросив его, человек ничего не выигрывает. После второго посещения Эдуард, не позабыв обычной английской щедрости, послал ей шкафчик китайского лака и несколько драгоценностей, вывезенных из Англии. Лаура все отослала обратно со следующей запиской: «Я потеряла право отказываться от подарков; все же дерзаю возвратить вам ваши дары, — ведь, может быть, вы не имели намерения унизить меня. Если снова пошлете, мне придется принять… Но как жестока ваша щедрость!» Эдуарда поразила эта записка, он усматривал в ней и смирение и гордость. Даже в презренном своем состоянии Лаура сохраняла некоторое человеческое достоинство. Самоуничижением она почти стерла свой позор. Эдуард уже не испытывал презрения к ней, он начинал ее уважать. Он продолжал навещать Лауру, не говоря с ней ни слова о подарке, и хотя не мог гордиться ее любовью к нему, невольно ей радовался. Он не скрывал от маркизы своих посещений, — у него не было причин их скрывать, к тому же она могла бы счесть это неблагодарностью. Ей хотелось все узнать подробно. Он поклялся, что не прикоснулся к Лауре. Его сдержанность произвела впечатление совсем для него неожиданное. «Как! — воскликнула маркиза в ярости. — Вы ездите к ней и с ней не сблизились? Зачем же вы у нее бываете?» И тогда в ней забушевала адская ревность, не раз побуждавшая ее посягать на жизнь Эдуарда и на жизнь Лауры и терзавшая ее бешеной злобой до самой смерти. Были и другие обстоятельства, кои распалили ее неистовую страсть и раскрыли истинную натуру этой женщины. Я уже упоминал, что Эдуард, при всей своей неподкупной честности, не отличался большой деликатностью. Он преподнес маркизе те самые подарки, кои возвратила ему Лаура. Маркиза приняла подношение — не из алчности, а потому, что при их близости они нередко обменивались подарками, — правда, маркиза при этом не бывала в убытке. К несчастью, она узнала о первоначальном назначении сих даров и о том, как они к ней попали. Нечего и говорить, что с ней стало: тотчас же все было сломано, разбито и выброшено за окно. Судите сами, что должна чувствовать в подобных случаях ревнивая любовница, и к тому же знатная дама. А Лаура чем больше сознавала, как позорно ее положение, тем менее пыталась избавиться от него; в отчаянии махнула она на все рукой и презрение к себе самой перенесла и на своих совратителей. В ней не было гордости, — какое право имела она гордиться? Глубокая тоска, невыносимое отчаяние, постоянная мысль, что она так замарала себя и не может бежать от своего срама, возмущение сердца, еще сохранившего крупицу чести и чувствовавшего себя навеки опозоренным, — все это терзало ее душу и внушало отвращение к утехам, оскверненным продажной любовью. Даже в низкой душе распутников шевелилось невольное чувство уважения к их жертве, заставлявшее их забывать обычный свой тон, и странное смятение отравляло им все удовольствие: растроганные жребием Лауры, они, уходя от нее, плакали над ее участью и краснели от стыда за себя. Тоска снедала ее. Эдуард, постепенно проникавшийся дружеской приязнью к ней, видел, что она совсем пала духом, что скорее уж следует подбодрить ее, нежели окончательно добивать. Он навещал ее, этого было достаточно, чтобы ее утешить. Беседы с ним были целительны, они поднимали в ней дух; речи Эдуарда, всегда возвышенные и глубокие, возрождали в ее уязвленной душе утраченную силу. Чего не сделают слова, кои исходят из любимых уст и проникают в благородное сердце, обреченное судьбой позорной участи, но от природы созданное для чистой жизни! В сердце Лауры слова Эдуарда пали на добрую почву, и уроки добродетели принесли плоды. Своими благодетельными заботами он в конце концов внушил Лауре более высокое мнение о себе самой. «Пусть люди навеки отмечают клеймом бесчестья растленное сердце, но я чувствую в себе силы стереть свой позор, — говорила она себе. — Пусть меня по-прежнему презирают, — презрение отныне будет незаслуженным, и сама я уже не буду себя презирать. А когда спасусь от ужасов порока, менее горьким станет для меня и людское презрение. Что для меня приговор всего света, если Эдуард будет уважать меня? Пусть взглянет он на дело рук своих и одобрит свое творение — вот что будет мне за все наградой. Если чести мне от того не прибавится, зато прибудет силы в любви. Да, да, — я дам сердцу, горящему любовью, более чистое обиталище. Дивное чувство любви! Никогда не оскверню я твоих восторгов. Мне не суждено изведать счастье. Увы! Я недостойна ласк моего любимого. Но никогда я не потерплю ничьих других ласк»». Состояние Лауры было чересчур тяжким, терпеть его дальше было невозможно; но когда она попыталась избавиться от него, ей встретились непредвиденные помехи. Она убедилась, что, отказавшись от права располагать собою, женщина не может вновь обрести это право по своей воле, что женщина, потерявшая честь, беспомощна пред лицом гражданских законов. Чтобы избавиться от преследований, Лаура нашла лишь один выход: внезапно бежать в монастырь, оставив свой дом почти что на разграбление, — ведь она жила в роскоши, как живут в Италии подобные ей создания, когда молодость и красота придают им цену. Она ничего не сказала Бомстону о своих замыслах, почитая низостью говорить о них до их осуществления. Укрывшись в своем убежище, она сообщила о сем милорду в записке и попросила у него защиты от могущественных особ, которые находили для себя приятность в ее распутстве и будут недовольны ее бегством. Эдуард примчался в ее дом вовремя, — он спас ее имущество. Будучи чужестранцем в Риме, он все же являлся человеком знатным, уважаемым, богатым и, настойчиво защищая дело чести, вскоре добился того, что Лауру оставили в монастыре и даже дозволили ей пользоваться пенсией, назначенной ей по завещанию тем кардиналом, коему она в юности была продана родителями. Эдуард навестил Лауру. Она была красива и любила его, она раскаивалась в прошлом и была обязана Эдуарду всем, чем могла стать в будущем. Сколько оснований затронуть сердце такого человека, как он! Эдуард пришел к ней, исполненный всех чувств, какие могут оказать благое воздействие на впечатлительные души и привести их на путь добра: не хватало у него лишь одного чувства, — как раз того, которое могло сделать Лауру счастливой, — в этом он не был волен; но даже и такое его отношение превосходило все ее мечты. Она полна была восторга и уже горела топ лихорадкой, от коей редко исцеляются. Она говорила себе: «Я честная женщина; добродетельный человек принимает во мне участие. О любовь, мне более не жаль ни слез, ни вздохов, коих ты мне стоишь, ты меня уже за все вознаградила! Ты моя сила, ты мне награда, ты научила меня чтить требования долга, и ты сама — мой первый долг. Сколько счастья уготовано мне одной! Любовь возвышает меня, любовь возвращает мне честь, любовь исторгла меня из бездны преступлений и позора; любовь может угаснуть в моем сердце лишь вместе с добродетелью. Ах, Эдуард! Тогда лишь разлюблю тебя, когда вновь стану достойной презрения». Бегство Лауры в монастырь наделало много шума. Низкие души, кои всех меряют на свой аршин, не могли поверить, что Эдуард защищает ее лишь из сострадания и благородства. Лаура была весьма привлекательна, а посему заботы, расточаемые ей мужчиной, казались им подозрительны. Маркиза, имевшая своих шпионов, первая узнала обо всем; горячность, которой она не могла сдержать, окончательно разоблачила ее связь с Эдуардом. Слухи о сем дошли наконец до ее мужа, находившегося в Вене, и на следующую зиму он приехал в Рим, желая ударом шпаги восстановить свою честь, которая от сего, однако ж, ничего не выиграла. Так начался этот двойной роман. В такой стране, как Италия, он, естественно, подвергал Эдуарда множеству всяких опасностей — то со стороны мужа, военного человека; то со стороны ревнивой и мстительной женщины; то со стороны поклонников Лауры, приходивших в бешенство из-за того, что они лишились ее. Странный роман, какого, пожалуй, и не встретишь более, и, однако ж, из-за него Эдуард бесцельно шел навстречу опасностям, метался меж двух страстно влюбленных в него женщин, не обладая ни одной из них: отвергнутый куртизанкой, которую не любил, он отвергал знатную даму, хотя ее обожал. Конечно, Эдуард остался добродетельным; но, полагая, что идет путем благоразумия, повиновался лишь своим страстям. Трудно сказать, что влекло друг к другу столь противоположные натуры, как Эдуард и маркиза, но, невзирая на разницу в нравственных правилах, они не могли совсем расстаться. И можно представить себе отчаяние этой пылкой женщины, когда она решила, что сама, по безрассудному своему великодушию, нашла себе соперницу, да еще какую соперницу! Упреки, презрение, оскорбления, угрозы, нежные ласки — ко всему она поочередно прибегала, лишь бы оторвать Эдуарда от недостойной дружбы, и никак не могла поверить, что сердце Эдуарда тут не затронуто. Он оставался непоколебимо твердым, он дал себе в этом слово. Вся надежда Лауры, все ее счастье заключалось лишь в одном: изредка видеть Эдуарда. Рождавшаяся в ней добродетель нуждалась в опоре; Лауру влекло к тому, кто пробудил в ней добрые чувства, а он считал своим долгом поддержать ее, — вот что он говорил маркизе и самому себе, но, может быть, говорил не все. Где найдется столь суровый человек, что он готов бежать от взоров прелестной женщины, жаждущей лишь позволения любить его? Где найдется благородный человек, чье сердце хоть немного не растрогают слезы прекрасных глаз? Где найдется человек, чье самолюбие не тешит мысль о добром деле, которое он совершил, и кто не хотел бы насладиться его плодами? Эдуард, благодаря коему Лаура стала достойной уважения, уже не мог только уважать ее. Не будучи в силах добиться, чтобы он больше не виделся с этой несчастной, маркиза пришла в ярость. У нее недоставало мужества порвать с Эдуардом, но он внушал ей теперь некий ужас. Она вздрагивала при виде его кареты, подъезжавшей к крыльцу; она трепетала от страха, слыша его шаги, когда он поднимался по лестнице. Она почти лишалась чувств при взгляде на него. Она едва дышала, пока он находился близ нее; на прощанье она осыпала его упреками; расставшись, плакала от бешеной злобы; на уме у нее была только месть; кровожадная ненависть этой женщины подсказывала ей замыслы, достойные ее. Несколько раз маркиза подсылала убийц, и на Эдуарда нападали, когда он выходил из монастыря, где укрывалась Лаура; маркиза устраивала ловушки и самой Лауре, желая выманить ее за монастырские стены и похитить. Все это не могло исцелить Эдуарда. На следующий день он возвращался к той, которая накануне пыталась его убить; не отказываясь от своего несбыточного намерения вернуть ей разум, он сам едва не лишился разума и, полагая, что служит добродетели, лишь поддавался своей слабости. Через несколько месяцев муж маркизы, у коего плохо залечили рану, умер в Германии; быть может, его свело в могилу горе и дурное поведение жены. Это событие, казалось, должно было сблизить Эдуарда и маркизу, однако оно еще более отдалило их друг от друга. Эдуард нашел, что вдова слишком спешит воспользоваться полученной свободой, и с дрожью отвращения отвергал ее ласки. Одна уж мысль, что рана, полученная маркизом, быть может, способствовала его смерти, леденила его сердце и гасила в нем желание. Он думал: «Права супруга умирают вместе с ним, но для его убийцы они должны оставаться нерушимыми. Если бы даже человечность, добродетель и законы ничего тут не предписывали, то разве разум не говорит нам, что наслаждения, связанные с продолжением рода человеческого, не должны покупаться ценою крови? Иначе средства, предназначенные природой для зарождения жизни, были бы источником смерти и вели бы к гибели рода человеческого, а не к сохранению его». Так прошло несколько лет; Эдуард все не принимал решения и метался от одной возлюбленной к другой, зачастую испытывая желание порвать с обеими, и все не мог расстаться ни с Лаурой, ни с маркизой; рассудок, приводя ему сотни доводов, гнал его прочь от них, а чувства тысячью голосов звали его обратно; тщетны были его усилия разорвать сети — с каждым днем он все сильнее запутывался в них, то уступая сердечной склонности, то покоряясь долгу; бежал в Лондон, оттуда мчался в Рим, из Рима снова устремлялся в Лондон и нигде не мог обосноваться; натура пылкая, живая, страстная, никогда не был он слабым или развращенным существом, силу свою он черпал в высокой и прекрасной душе, хотя и полагал, что обязан ею разуму; каждый день возникали у него безумные замыслы, но всякий раз, опомнившись, он отбрасывал их и жаждал разбить оковы недостойной страсти. Во время одного из первых приступов отвращения к маркизе он чуть было не отдал свою привязанность Юлии д'Этанж, и весьма вероятно, что так бы оно и случилось, не окажись ее сердце занятым. Однако же маркиза все больше теряла в его глазах из-за своих пороков, а Лаура все больше привлекала его своими добродетелями. Постоянством две эти женщины были равны друг другу, но заслуга их в том была неодинакова. К тому же маркиза, огрубев, нравственно опустившись, дойдя до преступления и устав от безнадежной любви, прибегла к утешениям, коих Лаура себе не дозволяла. При каждом своем путешествии в Рим милорд Бомстон находил в Лауре все новые совершенства: она научилась говорить по-английски, она знала наизусть все, что Эдуард ей советовал читать, она искала просвещения во всех областях, занимавших его; она стремилась претворить свою душу по его образу и подобию, и то, что оставалось в ней от прежней Лауры, не претило ему. И, надо сказать, она еще была в том возрасте, когда красота с каждым годом возрастает, а маркиза уже вступила в ту пору, когда женская краса клонится к упадку; и хотя она настраивала свои чувства на такой лад, который пленяет и трогает, и так мило говорила о человечности, верности, о добродетели, — такие слова при ее поведении казались смешными, дурная слава, ходившая о ней, противоречила этим прекрасным речам. Эдуард слишком хорошо ее знал и уже не питал никакой надежды, что она исправится. Он все больше отдалялся от маркизы, но не мог порвать с нею, — не скоро еще он стал к ней равнодушен: сердце вновь и вновь влекло его к маркизе, ноги сами собой приводили его к ней. Чувствительный человек, что бы ни делал, никогда не забывает прежнюю близость. Козни, коварство, черные преступления маркизы внушили ему наконец презрение, но, и презирая эту женщину, он все еще жалел ее и никогда не мог забыть ни жертв, принесенных ею ради него, ни прежнего своего чувства. Итак, оказавшись в плену сердечных склонностей, а еще более того — в плену привычки, Эдуард не в силах был разорвать узы, привязывавшие его к Риму. Мечта о радостях счастливого супружества вызывала у него желание изведать их, пока не пришла старость. Иной раз он обвинял себя в несправедливости, в неблагодарности и причиною всех дурных черт маркизы считал ее страсть к нему; иногда он забывал, кем прежде была Лаура, и сердце его, без всяких рассуждений, преодолевало преграду, стоявшую меж ними. Впрочем, он стремился и разумом оправдать свою склонность к Лауре; задуманное же путешествие послужило ему поводом для того, чтобы подвергнуть испытанию своего друга, причем он и не подумал, что и самого себя подвергает испытанию, коего без своего друга не выдержал бы. Успех его замысла и развязка событий, к сему относящихся, подробно описаны в XII письме пятой части и в III письме шестой части, так что все становится ясным, несмотря на скупые сведения, разбросанные в предшествующих письмах. Эдуард, любимый двумя возлюбленными и не обладавший ни той, ни другой, как будто оказался в смешном положении, но добродетель принесла ему радости более сладостные, нежели обладание красавицами, и к тому же радости неисчерпаемые. Отвергая любовные утехи, он был более счастлив, чем какой-нибудь сластолюбец, жадно вкушающий их. Он любил дольше, оставаясь свободным, и лучше наслаждался жизнью, нежели тот, кто прожигает свою жизнь. Ах, слепцы мы, слепцы! Все гонимся за химерами. Ужели мы так никогда и не узнаем, что из всех безумств человеческих счастье приносят лишь безумства благородной души?
N. — Вот ваша рукопись. Я прочитал ее всю. R. — Всю? Понимаю: вы полагаете, что мало кто последует вашему примеру. N. — Vel duo, vel nemo[360]. R. — Turpe et miserabile?[361] Но прошу вас высказаться. N. — He смею. R. — Вы уже посмели — одним этим словом. Скажите подробнее. N. — Суждение зависит от ответа, который вы дадите мне. Скажите, это настоящая или вымышленная переписка? R. — Не вижу связи. Для того чтобы сказать, хороша или плоха книга, разве важно знать, как она возникла? N. — Очень важно — касательно этой книги. Схожий портрет всегда ценен, какой бы странной ни была натура. Но в картине, созданной воображением, каждый человеческий образ должен иметь черты, свойственные человеческой природе, а иначе картина ничего не стоит. Предположим даже, что и портрет и картина хороши, — останется та разница, что портрет заинтересует немногих, а публике может понравиться только картина. R. — Понимаю теперь. Если эти письма — портрет, они никого не заинтересуют, если же это — картина, она плохо подражает действительности. Верно я понял? N. — Совершенно верно. R. — Итак, я вырвал у вас ответ прежде, чем вы ответили. А что до заданного вами вопроса, не могу удовлетворить ваше любопытство, придется вам пока обойтись без моего ответа и сначала ответить мне. Предположите самое худшее: моя Юлия… N. — О! Если б она действительно существовала! R. — Ну и что же? N. — Но ведь это, конечно, вымысел. R. — Допустим. N. — В таком случае трудно представить себе что-либо скучнее: письма — не письма, роман — не роман, — все действующие лица из какого-то другого мира. R. — Очень огорчен за наш мир. N. — Утешьтесь. Сумасшедших в нем достаточно, но ваши безумцы неестественны. R. — Я мог бы… Нет, нет! Вижу, что любопытство завело вас в сторону. Но почему вы так решили? Разве вы не знаете, насколько люди отличны друг от друга, насколько противоположны их характеры? Насколько нравы и предрассудки меняются в зависимости от времени, места и возраста? Кто же дерзнет установить точные границы естественности и скажет: вот до сего предела человек может дойти, а дальше нет? N. — При таком прекрасном рассуждении неслыханных уродов, великанов, пигмеев, всякого рода чудищ — решительно все можно почитать естественным и возможным в природе. Тогда все было бы искажено, у нас больше не стало бы общего для всех образца. Повторяю — в картинах, изображающих человечество, каждый должен узнавать человека. R. — Согласен, лишь бы умели различать то, что составляет разновидность от основного, существенного для всего рода человеческого. Что вы скажете о тех, кто распознавал бы людей только в том случае, если они одеты во французские кафтаны? N. — А что сказали бы вы о тех, кто не изображал бы ни черт лица, ни стана да еще вздумал бы закутывать человеческую фигуру в покрывало? Разве вы не имели бы право спросить его: «Где же человек?» R. — Ни черт лица, ни стана? Разве это справедливо? В моем сборнике нет никаких совершенных людей, — вот и весь сказ. Девушка, погрешившая против добродетели, которую чтит, и вновь обращающаяся к долг
|