Студопедия — От г-на де Вольмара
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

От г-на де Вольмара






Я не хотел ничего писать вам в первые скорбные дни, — мое письмо только растравило бы вашу рану. Вы не в силах были бы перенести некоторые подробности, а я не мог бы о них говорить. Быть может, ныне они будут дороги нам обоим. Мне остались лишь воспоминания о ней, мое сердце жаждет их!

Вы можете теперь лишь плакать о ней, и слезы эти будут вашим утешением. В сем облегчении горестей мне, скорбящему, отказано, — я несчастнее вас.

Говорить я хочу не о недуге ее, но о ней самой. Другие матери тоже могут броситься в воду, чтобы спасти своего ребенка. Несчастный случай, болезнь, смерть — все это естественно: это обычная участь людей; но ее последние минуты, ее слова, ее чувства, душа ее — все было необыкновенным и могло быть только у Юлии. Она жила совсем не так, как другие; и я не знаю никого, кто бы умер так, как она. Вот что я один мог заметить и что вы можете узнать только от меня.

Вам уже известно, что от ужаса, от волнения она, после того как ее спасли и вытащили из воды, долго была без чувств и окончательно пришла в себя только дома. Когда ее привезли в Кларан, она снова пожелала увидеть сына, его привели; убедившись, что он твердо стоит на ногах, ходит и отвечает на ее ласки, она совсем успокоилась и согласилась немного отдохнуть. Она забылась коротким сном, а потом, пока не приехал лекарь, позвала нас — Фаншону, свою кузину и меня, и попросила сесть возле ее постели. И она стала говорить о своих детях, о том, как она по-особому воспитывает их и как требует это воспитание постоянных забот, как тут опасно хоть краткое небрежение воспитателя. Своему недугу она не придавала большого значения, но предвидела, что некоторое время он не даст ей нести обязанности, выпавшие на ее долю в сих заботах, и она поручала нам распределить их меж собою вдобавок к нашим обязанностям.

Она говорила о всех своих планах и о ваших намерениях, о том, какие средства лучше всего употребить, дабы успешно осуществить их; говорила о своих наблюдениях, показывавших, что для сих замыслов благоприятно, а что может им повредить, — словом, обо всем, что должно было помочь нам заменить ее в материнских трудах на все то время, пока она вынуждена будет прервать их. «Как много распоряжений, — думал я. — Разве так говорила бы она, полагая, что будет лишена дорогих ей занятий всего лишь на несколько дней». И совсем уж испугали меня ее речи, когда она еще подробнее стала давать наставления относительно Генриетты. Распоряжения о сыновьях касались лишь раннего их детства, словно заботы о воспитании их в юности она переложила на кого-то другого, но для девочки она предусматривала и всю пору молодости, чувствуя, что никто не может прийти к тем размышлениям, кои подсказывал ей собственный опыт, она коротко, но очень твердо и ясно изложила нам задуманный ею план воспитания Генриетты и, обращая к ее матери самые убедительные, самые трогательные доводы, заклинала Клару следовать ее предначертаниям.

Все эти мысли о воспитании юного поколения и об обязанностях матерей, перемежавшиеся с воспоминаниями о собственной ее жизни, не могли не сделать ее речи горячими. Я видел, что она слишком оживлена. Клара держала ее за руку и, поминутно приникая к руке устами, в ответ только рыдала; не более спокойна была и Фаншона; я заметил, что у самой Юлии слезы навертываются на глаза, но она не позволяет себе плакать, боясь еще больше встревожить нас. И тотчас я подумал: «Она уверена, что умрет». У меня оставалась лишь одна надежда: быть может, перенесенный ужас вводит ее в заблуждение, она преувеличивает опасность, а на самом деле ее состояние, возможно, не так уж плохо. Но я слишком хорошо ее знал и, к несчастью, не мог полагать, что она ошибается. Я несколько раз пытался ее успокоить; все просил ее не волновать себя понапрасну такими разговорами, — обо всем этом можно поговорить на досуге. «Ах! — воскликнула она. — Для женщины вреднее всего молчание. И раз уж меня немножко лихорадит, а жар, как известно, располагает к болтливости, лучше потолковать о полезных вещах, чем нести всякий вздор. Не правда ли?»

Лишь только прибыл врач, в доме поднялось неописуемое волнение. Все слуги столпились у дверей спальни и, сложив молитвенно руки, вперив в него тревожный взгляд, ждали его слов о состоянии больной их госпожи, словно приговора, решающего их собственную участь. Зрелище это так потрясло бедняжку Клару, что я стал опасаться за ее рассудок. Пришлось под различными предлогами удалить слуг, для того чтобы у нее перед глазами не было этой ужасающей картины. Врач подал некоторую надежду, но весьма туманно и таким тоном, что вполне мог лишить меня всякой надежды. Юлия тоже не сказала, что она думает, — при Кларе ей приходилось скрывать это. Когда доктор кончил, я пошел его проводить. Клара хотела идти с нами, но Юлия, бросив на меня взгляд, который я прекрасно понял, удержала свою кузину возле себя. Я поспешил предупредить врача, что, если есть опасность, надо ее скрыть от госпожи д'Орб так же заботливо, как от самой больной, и, быть может, еще старательнее, а иначе Клара придет в полное отчаяние и уже будет не в силах ухаживать за своей подругой. Врач заявил, что действительно опасность есть, но, так как несчастье случилось лишь сутки тому назад, нужно немного выждать, а иначе невозможно с уверенностью дать заключение об исходе болезни, — все решит следующая ночь, и лишь на третий день он скажет свое слово. Единственной свидетельницей этого разговора была Фаншона, и, не без труда обязав ее сдерживать свои чувства, мы договорились, что и как следует сказать госпоже д'Орб и всем остальным в доме.

Ввечеру Юлия уговорила свою кузину, которая всю прошлую ночь провела у ее постели, пойти отдохнуть несколько часов. И в этот промежуток времени больная, узнав, что ей собираются пустить кровь и что уже делают приготовления к этому, велела позвать врача и обратилась к нему с такими словами: «Господин дю Боссон[347], когда люди считают своим долгом обмануть боязливого больного и скрыть от него истинное его состояние, я считаю такие старания гуманными и одобряю их; но ведь это сущая жестокость — распространять на всех одинаково неприятные для больных заботы, из коих многие совершенно не нужны. Предпишите мне что угодно, но только действительно полезное, и я всему подчинюсь беспрекословно. Но что касается средств, действующих только на воображение, — пощадите меня; болезнь постигла мое тело, а не дух мой, я не боюсь смерти, а боюсь плохо воспользоваться оставшимися мне днями. Последние минуты жизни слишком драгоценны, и нельзя зря растрачивать их. Если вы не можете продлить мою жизнь, то хоть не сокращайте ее, отнимая у меня те мгновения, кои еще подарила мне природа. Чем меньше остается их у меня, тем более должны вы уважать их. Спасите мне жизнь или оставьте меня в покое; я прекрасно могу умереть и одна». Вот так Юлия, женщина столь застенчивая и кроткая в обычных отношениях с людьми, заговорила твердым и решительным тоном при обстоятельствах исключительных.

Решающая ночь была страшной: удушье, стеснение в груди, обмороки, горячая и сухая кожа. В бреду лихорадки Юлия часто вскрикивала и громко звала Марселина, словно хотела удержать его, а иногда произносила и другое имя, которое некогда столь тревожно повторяла она при подобных же обстоятельствах. Наутро врач напрямик заявил мне, что больной, как он полагает, не прожить и трех дней. Эту страшную тайну он доверил мне одному, и я пережил ужаснейшие часы, когда хранил его приговор в глубине сердца своего, не зная, как мне поступить. Одиноко бродил я в рощах, раздумывая, какое решение принять, и мне невольно приходили печальные мысли о жестокости судьбы, ибо на старости лет она вновь привела меня к одиночеству, коим томился я до того, как познал жизнь более сладостную.

Накануне я обещал Юлии в точности передать ей заключение врача, и она так трогательно заклинала меня сдержать свое слово. Я чувствовал, что обязан выполнить обещание. Но как быть? Во имя мнимого и бесполезного долга мне придется опечалить ее душу, из-за меня она заранее изведает весь ужас смерти. Зачем так жестоко предварять события? Возвестить умирающей, что близится ее последний час, — разве это не значит ускорить его? Что станется тогда с ее желаньями, надеждами, всеми основами жизни? Разве можно радоваться жизни, видя, что так близок миг расставания с нею? Ужели я сам, своею рукой должен умертвить Юлию?

Я шел стремительным шагом, охваченный таким волнением, какого еще никогда не испытывал. Тяжкая тоска неотступно томила меня; невыносимое бремя навалилось на сердце. Наконец мне пришла мысль, заставившая меня решиться. Не старайтесь угадать, сейчас все расскажу вам.

Ради кого веду я эту борьбу? Ради нее или ради себя? Из чего исхожу я в своих рассуждениях? Из ее взглядов или из моих? Что является для меня доказанным в тех и других? То, во что я верю, является именно моим верованием, — то есть моим мнением, обладающим некоторой вероятностью. Правда, нет никаких доказательств, опровергающих мое мнение, но какие доказательства подтверждают его? То, во что она верит, является только ее верованием — то есть тоже ее мнением, но она-то усматривает в нем очевидность: это мнение и ее глазах служит доказательством. И раз дело идет о ней, какое право имею я предпочесть свое мнение, для меня самого спорное, ее мнению, которое она считает непреложным? Сравним последствия как моих, так и ее воззрений. По мысли Юлии, от расположения ее души в последний час жизни на веки веков зависит ее участь в ином мире. По моему мнению, бережная забота о ее спокойствии, которую я хочу проявить, через три дня будет ей безразлична. Через три дня она, по моему убеждению, уже ничего более не будет чувствовать. Но, быть может, она права? Как велика тогда разница: вечное блаженство — или же вечная мука!.. Быть может… Ужасное слово! Несчастный! Рискуй своей, но не ее душою.

Вот первое сомнение, вызвавшее у меня подозрение в правильности тех взглядов, на которые вы так часто нападали. Первое, но не последнее, — с тех пор оно часто возникало у меня. Как бы то ни было, сомнение это избавило меня от мучительных колебаний, — я тотчас же принял решение и, опасаясь изменить его, поспешил к Юлии. Приказав всем выйти, я сел у ее постели, — посудите сами, в каком я был состоянии. Я не стал принимать тех предосторожностей, кои необходимы в отношении людей малодушных. Я ничего не сказал, но, взглянув на меня, она все поняла. «Вы думаете — я не знаю? — сказала она, протягивая мне руку. — Нет, друг мой, я хорошо это чувствую. Смерть торопит меня, надо нам расстаться».

И тут она долго говорила со мной. Когда-нибудь перескажу вам ее слова, коими она вписала мне в сердце свое завещание. Если б я даже не знал ее сердца, достаточно было бы мне услышать последние ее распоряжения, чтобы постигнуть его.

Она спросила, знают ли в доме, в каком она состоянии находится. Я ответил, что все глубоко встревожены, но никто ничего толком не знает, что Боссон открыл истину лишь мне одному. Она стала умолять меня сохранить все в тайне до конца дня. «Ведь Клара, — добавила она, — может вынести такой удар лишь от моей руки. Если кто-нибудь другой нанесет его, она умрет. Для печальной сей обязанности я отвожу нынешнюю ночь. Из-за этого-то я главным образом и хотела знать мнение врача. Я боялась на основе одного лишь своего чувства подвергать несчастную свою сестру столь тяжкому испытанию. Постарайтесь, чтобы она ничего не узнала раньше времени, а иначе вы можете лишиться верного друга и оставить детей своих без матери».

Она спросила об отце. Я признался, что послал за ним в Блоне нарочного. Но не решился сказать, что посланный, вместо того чтобы только передать письмо, как я ему велел, не удержался и тут же стал рассказывать, да так неловко, что мой старый друг вообразил, будто дочь его утонула; от ужаса он упал на лестнице, сильно расшибся и несколько дней будет прикован к постели. Надежда увидеть перед смертью отца весьма ее обрадовала, но я-то знал, что чаяния ее напрасны, и это было одним из многих огорчений, кои мне пришлось тогда пережить.

От страданий, перенесенных в прошлую ночь, она чрезвычайно ослабла. Долгий разговор не способствовал укреплению ее сил. Придя в полное изнеможение, она днем попыталась уснуть; лишь через день я узнал, что спала она очень мало.

Тем временем в доме царила мертвая тишина, каждый в мрачном молчании ждал, чтобы мы облегчили его горькую муку, но никто не осмеливался расспрашивать, боясь услышать больше того, чем ему хотелось знать. Все думали: если вести будут добрые, нас поспешат порадовать, а если пришла беда, мы и так все узнаем слишком рано. Исполненные страха, они и тем уж были довольны, что ничего нового не произошло. Все пребывали в угрюмом бездействии, одна госпожа д'Орб была деятельна и говорлива. Лишь только она выходила из комнаты Юлии, то, вместо того чтобы пойти к себе отдохнуть, она обежит весь дом, каждого остановит, спросит, что сказал врач и что об этом говорят. Она была свидетельницей событий прошлой ночи и не могла не знать того, что происходило у нее на глазах; но все пыталась сама себя обмануть и не желала верить собственным глазам. Люди, коих она спрашивала, давали ей лишь утешительные ответы; это побуждало ее расспрашивать и других, и она делала это с такой горячей тревогой, с таким испуганным лицом, что, если бы даже собеседники ее знали всю правду, они ни за что не решились бы открыться ей.

Близ Юлии она сдерживала свои чувства, и трогательный вид больной склонял ее к тихой скорби, а не к бурному горю. Больше всего она боялась показать Юлии свои опасения, но ей плохо удавалось скрыть их: ее смятение сквозило даже в самом старании казаться спокойной. Со своей стороны, Юлия не жалела усилий, чтобы ее обмануть. Боли у нее не стихали, но она уверяла, что они совсем прошли, и, казалось, горевала лишь о том, что не так-то скоро выздоровеет. А для меня было пыткой видеть, как они стараются ободрить друг друга, я знал, что у них обеих нет в душе той надежды, какую каждая из них пыталась внушить подруге.

Госпожа д'Орб не спала две ночи кряду, третий день не раздевалась. Юлия предложила ей пойти поспать, — Клара ни за что не соглашалась. «Ну что же, — сказала Юлия, — пусть поставят в моей спальне раскладную кровать, — и, подумав немного, добавила: — А может быть, она захочет лечь со мной? Что на это скажешь, сестрица? Болезнь у меня не заразная, ты мною не брезгаешь, ложись-ка со мною рядышком». Так и решили сделать. Меня же отослали в мою спальню, — я и в самом деле нуждался в отдыхе.

Утром встал я очень рано. С тревогой я думал о том, как прошла ночь, и при первом же звуке голосов вошел в комнату Юлии. Помня, в каком состоянии была накануне госпожа д'Орб, я полагал, что найду ее в полном отчаянии и буду свидетелем исступленного горя. Войдя, я увидел, что она сидит в креслах, расстроенная и бледная, без кровинки в лице, с потускневшим и почти угасшим взором; но она была кротка, спокойна, говорила мало, без возражений подчинялась всему, что ее просили делать. Что до Юлии, то она казалась не такой слабой, как накануне; голос ее стал тверже, движения быстрее, словно к ней перешла живость ее кузины. Мне не трудно было понять, что мнимое улучшение на самом деле лишь лихорадочное возбуждение, но я видел также, что глаза ее блестят от какого-то тайного и радостного волнения, и не мог угадать, его причины. Однако врач уверенно подтвердил свое вчерашнее заключение; больная думала то же самое, и у меня не осталось ни малейшей надежды.

Я должен был на некоторое время отлучиться, а когда возвратился, заметил, что комната тщательно прибрана, что в ней царит порядок и изящество; Юлия приказала поставить на камин горшки с цветами, занавеси на окнах были раздвинуты и подобраны; комнату проветрили, в воздухе разливался приятный аромат. Никто бы не сказал, что это спальня больного. Столь же тщательно Юлия позаботилась о своем туалете. В ее, казалось бы, небрежном наряде было столько вкуса и прелести. Можно было подумать, что это светская дама, ожидающая гостей, а не сельская жительница, приготовившаяся к смертному своему часу. Заметив мое удивление, она улыбнулась; она угадала мои мысли и уже хотела ответить мне, но тут привели, детей. Речь пошла только о них; и вы, конечно, хорошо понимаете, что, чувствуя близость расставания с ними, Юлия не могла ограничиться спокойными ласками. Я даже заметил, что она чаще других и более пламенными ласками дарит того, чье спасение стоило ей жизни, как будто из-за сей жертвы он стал ей еще дороже.

Все эти объятия, вздохи, восторги были для бедняжек детей непостижимой тайной. Они любили ее нежно, но с тою нежностью, какая возможна в их возрасте; им не понятны были ни ее состояние, ни горячность ее ласк, ни горькие ее сетования на то, что больше она не увидит их; они заметили, как мы печальны, и потому все трое расплакались, а понять ничего не могли. Сколько ни твердите детям слово «смерть», они не имеют о ней никакого представления, они не боятся ее, — ни для себя, ни для других; они боятся физической боли, а не смерти. Когда страдания исторгали стоны у матери, дети оглашали воздух жалобными криками, когда же им говорили, что они потеряют мать, они стояли как дурачки. Одна лишь Генриетта, — ибо она постарше братьев и у девочек чувства и ум развиваются раньше, — забеспокоилась, встревожилась, увидя, что мамочка ее все еще лежит в постели, меж тем как она всегда вставала раньше детей. Помню, что по этому поводу Юлия высказала мысль, очень для нее характерную: она посмеялась над глупым тщеславием Веспасиана, который возлежал на своем ложе, когда мог действовать, и встал, когда уж ничего не мог делать[348][349]. «Не знаю, — добавила она, — должны ли императоры умирать стоя, но хорошо знаю, что матери семейства дозволительно слечь, только когда она умирает».

Излив на детей родник любви, переполнявшей ее сердце, Юлия каждого из них подозвала в отдельности; особенно долго держала она возле себя Генриетту и осыпала ее поцелуями, на которые девочка отвечала, стеная и плача, а затем Юлия попросила подвести к ней всех троих, благословила их и, указывая на госпожу д'Орб, сказала: «Вот, детки, ваша вторая мать, сам господь дает ее вам, он не оставил вас сиротами; ступайте бросьтесь к ее ногам». И тотчас дети подбегают к Кларе, становятся перед ней на колени, цепляются за ее руки, называя ее маменькой, второй своей матерью. Клара наклонилась к ним, схватила их в объятия, но тщетно пыталась заговорить: из уст ее вырывались лишь стенания, она задыхалась от слез и не могла произнести ни слова. Судите сами, как была взволнована Юлия. Сцена становилась слишком тяжелой. Я постарался прекратить ее.

Когда миновала минута умиления, все собрались у постели больной, началась беседа, и хотя Юлия опять ослабела и не было в ней прежнего оживления, ее черты, как и раньше, выражали удовлетворенность; обо всем она говорила с интересом, слушала внимательно, что доказывало полную свободу ее души от горестных забот; ничто от нее не ускользало, она всецело отдавалась разговору, словно больше ей нечего было делать; чтоб не расставаться с нами ни на минуту, она предложила нам пообедать в ее спальне; вы, конечно, понимаете, что отказ был просто невозможен. На стол накрыли без шума, без суеты, все шло в таком прекрасном порядке, будто Юлия угощала нас в «триклинии Аполлона». Дети и Фаншона сидели с нами за столом. Видя, что ни у кого нет аппетита, Юлия сумела заставить нас попробовать всего понемногу, — то, словно желая проверить, удалось ли кушанье кухарке, то якобы намереваясь узнать от нас, стоит ли ей самой отведать его, то убеждая нас поесть ради собственного здоровья, которое нам необходимо для того, чтобы ухаживать за ней; и постоянно она показывала нам, какое большое удовольствие мы доставляем ей, принимаясь за еду. Ну, как тут можно было отказаться? — да еще она вкладывала столько веселости в свои речи, что отвлекала нас от печального предмета, занимавшего мысли наши. Словом, самая разумная хозяйка дома, пользуясь цветущим здоровьем и желая оказать внимание гостям, не могла бы проявить больше приветливости, любезности, заботливости, чем проявила их умирающая Юлия, когда угощала свою семью. Не осуществлялись мои предвидения, казалось бы, вполне вероятные, а то, что я видел, не укладывалось в моей голове. Я не знал, что и подумать, я уже ничего не мог понять.

После обеда доложили, что пришел священник. Он зашел запросто, как друг дома, — он бывал у нас очень часто. Хоть я и не посылал за ним, потому что Юлия не просила меня об этом, — признаюсь, меня крайне обрадовал его приход: полагаю, что и горячо верующий человек не был бы так рад видеть священника при подобных обстоятельствах. Ведь он мог разрешить многие мои сомнения и вывести из довольно странного замешательства.

Вспомните, какая причина побудила меня открыть Юлии, что смерть ее близка. По-моему, весть эта должна была оказать вполне определенное действие, и для меня непостижимым было то впечатление, какое она произвела в действительности. Как! Женщина благочестивая, которая ни одного дня не могла провести без уединенной молитвы и для которой молитва была одной из первых радостей существования, умирает, ей жить осталось не больше двух дней; она полагает, что после кончины своей предстанет перед грозным судией; но, вместо того чтобы подготовиться к сему страшному мгновению, вместо того чтобы привести в порядок свою совесть, она тешит себя совсем иными заботами: украшает свою спальню, принарядилась, беседует с близкими, старается развлекать их за трапезой; и во всех ее речах нет ни слова о боге, о спасении души! Что же я должен думать о ней и об истинных ее чувствах? Совместимы ли подобные поступки с моим представлением о ее благочестии? Как согласовать ее поведение в последние минуты жизни с ее словами, когда она говорила врачу, что эти минуты дороги ей? На мой взгляд, все это представляло необъяснимую загадку. Конечно, я не ожидал найти у нее ханжеского кривлянья богомолок, но мне все же казалось, что ей пора подумать о том, что для нее так много значило и уже не терпело никаких отлагательств. Если человек пронес свою набожность через всю земную суету, разве может он измениться в минуту расставания с жизнью, когда ему остается думать лишь об ином мире?

Сии размышления породили во мне удивительное душевное состояние, коего я никак не ожидал. Я почти начал тревожиться, что взгляды мои, кои я не стеснялся защищать перед Юлией, в конце концов на нее повлияли. Я не соглашался с ее взглядами и все же не хотел бы, чтобы она отказалась от них. Если б я заболел, то, конечно, умер бы с теми самыми убеждениями, с коими жил, но мне хотелось, чтоб и она умерла, верная своим убеждениям, и я полагал, что она, так сказать, подвергает себя опасности больше, нежели я. Противоречия эти, несомненно, покажутся вам весьма странными; я и сам не нахожу их разумными, и тем не менее они существовали. Я не пытаюсь в них разобраться, а просто о них рассказываю.

И вот пришла минута, когда мои сомнения должны были разрешиться: легко было предвидеть, что рано или поздно пастор заведет речь о том, что составляло его обязанность как священнослужителя; и если б даже Юлия была способна хитрить в своих ответах, ей было бы трудно притворяться в такой мере, чтобы я, внимательный и осведомленный слушатель, не мог угадать ее истинных чувств.

Все произошло так, как я и ожидал. Я оставляю в стороне те избитые фразы, перемешанные с похвалами, кои послужили пастору мостиком для перехода к основному предмету беседы, оставляю в стороне и трогательные его рассуждения о том, какое счастье для человека увенчать свою добродетельную жизнь христианской кончиной. К сему он добавил, что, откровенно говоря, он иной раз замечал, что в некоторых вопросах ее взгляды не вполне согласуются с учением церкви, то есть с тем учением, которое здравый смысл может извлечь из Священного писания; но так как она никогда не дерзала упрямо защищать эти своя мнения, он надеется, что Юлия пожелает умереть так же, как и жила, — то есть в единении с истинно верующими и полностью принимая общее для всех христиан исповедание веры.

Ответ Юлии, разрешивший мои сомнения и не заключавший в себе ничего еретического против общих догматов, я передам почти дословно, так как слушал речи ее очень внимательно и тотчас же записал их.

«Прежде всего я хочу, сударь, — сказала она, — поблагодарить вас за все ваши заботы обо мне. Вы всегда старались направить меня на благой путь — на путь нравственности и веры христианской. И еще позвольте мне поблагодарить вас за то, что вы с такою мягкостью поправляли или сносили мои ошибки, когда я заблуждалась. Глубоко ценя ваше рвение, я полна также признательности к вам за вашу доброту и с радостью заявляю, что вам я обязана всеми своими благими решениями, что вы всегда призывали меня к хорошим поступкам и к вере в истину.

Я жила и умираю в протестантском вероисповедании, которое правила свои извлекает лишь из Священного писания и разума человеческого. Сердце мое всегда было согласно с тем, что произносили мои уста; и если поучения ваши я, быть может, не всегда воспринимала со всею должной покорностью, то причиною тому было отвращение мое к любому притворству: если для меня невозможно было верить в то или иное, я не могла сказать, что я верю; я всегда искренне искала того, что согласуется с истиной и славой божией. В поисках своих я могла ошибаться; у меня нет горделивой уверенности, что я всегда была права, — может быть, даже я всегда заблуждалась; но намерения мои всегда были чисты, и если я говорила: «Верю», то действительно в это верила. Вот и все, что зависело от меня в вопросах веры. Если бог не просветил мой разум выше сего, что ж… ведь он милосерден и справедлив, — разве может он призвать меня к ответу за то, что нет у меня дара, коим он не наделил меня?

Вот, сударь, самое главное, что я хотела сказать вам касательно взглядов, кои я исповедую. Что до всего остального, то не забудьте нынешнее мое состояние. Недуг отвлекает меня, бред лихорадки владеет мною, где же мне сейчас рассуждать лучше, чем прежде я рассуждала, когда разум мой был в полной силе. Если я прежде ошибалась, то разве теперь я способна судить вернее? И ныне, когда все силы мои подавлены, могу ли я верить иначе, чем так, как верила, будучи здоровой? Ведь именно разум наш решает, какие взгляды нам должно предпочесть, а мой разум утратил лучшие свои свойства, и разве могут жалкие его крохи дать мне уверенность в правоте мнения, которое я теперь предпочту? Что же мне остается? Только полагаться на то, чему я верила раньше: намерения мои столь же чисты, как и прежде, умалилась лишь способность суждения. Если я заблуждаюсь, то невольно, и этого достаточно, чтобы мне не тревожиться за свои верования.

Мне должно подготовиться к смерти, и я уже подготовилась, сударь, — правда, плохо подготовилась, но старалась, как умела, и, во всяком случае, лучше, нежели могла бы подготовиться к ней сейчас. Чтобы выполнить столь важный долг, я не дожидалась того времени, когда это уже невозможно сделать. Будучи здоровой, я молилась, а ныне смиренно терплю. Терпение — вот молитва больного; честно прожитая жизнь — вот приуготовление к смерти, иного приуготовления я себе и не мыслю. Когда я беседовала с вами, когда я сосредоточивалась мыслями в уединении, когда я старалась выполнять обязанности, возложенные на меня господом, — я уже тогда готовилась предстать перед ним, и я поклонялась ему, устремляя к сему все силы, дарованные мне небом. А что я могу сделать ныне, утратив их? Способна ли ослабевшая душа вознестись к богу? Достойное ли это приношение господу — остатки полуугасшей жизни, поглощенной страданием? Нет, сударь, он дарует их мне, чтобы я посвятила их тем, кого он повелел мне любить и с кем я по воле его расстаюсь: я прощаюсь с ними, чтобы уйти к нему. Мне надо побыть с ними, ведь я скоро буду только с ним одним. Последние мои радости на земле — вместе с тем и последние мои обязанности: разве это не значит служить господу и выполнять волю его, когда мы предаемся заботам, которые человеческие чувства налагают на нас, пока еще душа не покинула бренную свою оболочку? Должна ли я успокоить свое душевное смятение? Но его нет у меня! Совесть моя спокойна: если иной раз ее тревожили страхи, то я испытывала их гораздо больше, когда была здорова. Моя воля рассеивает их, я говорю себе, что милосердия у господа больше, чем у меня грехов, и моя надежда на прощение возрастает по мере того, как я чувствую, что все больше приближаюсь к нему. Я не принесу ему неполное, запоздалое, вынужденное раскаяние, подсказанное страхом, а потому неискреннее, — раскаяние, которое является лишь уловкой, желанием обмануть господа. Я не хочу принести ему в дар свои последние дни, полные боли и тоски, недугов, страданий и страха смерти, — убогое окончание жизни, которое я бы посвятила богу лишь оттого, что мне оно уже ни к чему. Я несу ему всю свою жизнь, полную грехов и ошибок, но свободную от угрызений совести, терзающих людей нечестивых, и от преступлений злых сердец.

На какие муки господь мог бы осудить мою душу? Отверженные, говорят, ненавидят его. Но разве он мешал мне любить его? Нет, я не боюсь, что увеличу собою легион ненавистников господа. О предвечный! Боже великий, верховный разум, источник жизни и радости, творец и вседержитель, отец человека и царь природы, боже всемогущий, всеблагий, ни на миг не усомнилась я в тебе и всегда хотела жить перед всевидящим твоим взором. Скоро я предстану и перед престолом твоим и, зная это, радуюсь. Пройдет несколько дней, и душа моя, сбросив бренную свою оболочку, начнет более достойно возносить тебе бессмертную хвалу, которая будет блаженством моим на веки веков. А все, что совершится до этого мгновения, уже никакого значения не имеет. Тело мое еще живет, но духовная жизнь моя кончена. Я уже завершила свой жизненный путь и должна быть судима по прошлой своей жизни. Страдать и умереть — вот все, что мне еще остается, — это дело природы; но я всегда старалась жить так, чтобы мне не надо было бояться смерти, и ныне, когда она близится, я без страха смотрю ей в лицо. Кто засыпает в лоне отца своего, не боится пробуждения».

Эта речь, произнесенная вначале спокойно и сдержанно, а затем более выразительным и звонким голосом, произвела на всех присутствующих, не исключая и меня, живейшее впечатление, тем более что глаза говорившей горели огнем сверхъестественным; лицо ее оживилось яркими красками и, казалось, излучало сияние; если есть что-либо в мире, что заслуживает наименования небесного, — то, конечно, небесным было в тот миг лицо Юлии.

Сам пастор был поражен, преисполнился восторга, услышав такие слова, и, воздев к небу руки и взор свой, воскликнул: «Боже великий, вот поклонение, достойное тебя; будь милостив к душе сей, господи. Немногие смертные радеют о славе твоей, подобно ей!»

«Сударыня, — сказал он, подойдя к постели больной, — я думал преподать вам наставление, но не я, а вы наставили меня. Мне больше нечего вам сказать. Вы познали истинную веру, веру, исполненную любви к богу. Унесите с собой сей драгоценный покой чистой души, — он не обманет вас; я видел многих христиан в таком же состоянии, как ваше, но лишь в вас одной я нашел сие спокойствие. Как не похожа столь мирная кончина на последние мучительные часы трепещущих от страха грешников: они нагромождают целые горы сухих и бесплодных, тщетных молитв — молитв, ибо были недостойны того, чтоб небеса вняли им. Сударыня, кончина ваша так же проста, как и жизнь ваша: вы жили ради добрых дел, вы умираете мученицей материнской любви. Сохранит ли господь вам жизнь, дабы вы служили нам примером, призовет ли он вас к себе, дабы вознаградить на небесах за добродетели ваши, — о, если б все мы могли жить и умереть так же, как вы! Тогда мы были бы уверены, что в мире ином нас ждет вечное блаженство!»

Он хотел удалиться. Юлия удержала его. «Ведь вы принадлежите к числу моих друзей, — сказала она ему, — да еще таких друзей, которых видеть мне особенно приятно: из-за них мне и дороги последние минуты жизни. Нам предстоит расстаться надолго, стало быть не надо расставаться так быстро». Пастор остался с великой радостью, — и тогда я вышел из комнаты.

Возвратившись, я увидел, что они продолжают беседовать. Разговор шел о том же, но совсем в другом тоне, — словно о безразличном предмете. Пастор говорил о ложном понимании христианства, которое превращают в религию умирающих, делая из священников вестников несчастья. «На нас смотрят, — говорил он, — как на посланцев смерти; согласно весьма удобному мнению, достаточно четверть часа покаяться, и тебе простится пятьдесят лет преступной жизни; а посему нас охотно видят только перед смертью. Нам полагается носить одежду мрачных цветов, иметь особо суровый вид и всячески стараться, чтобы наш облик внушал людям страх. В других религиях дело обстоит еще хуже. Умирающего католика нарочно окружают предметами, вызывающими у него ужас, и совершают над ними такие обряды, словно заживо хоронят его. Да еще столь старательно отгоняют от него дьяволов, что ему кажется, будто вся комната полна ими; бедняга сто раз умирает от ужаса, прежде чем его доконают, — и ведь в это состояние смертельного страха церковь любит погружать верующих для того, чтобы побольше выгрести из его кошелька». — «Возблагодарим небо, — сказала Юлия, — что мы не принадлежим от рождения к одной из тех алчных религий, кои убивают людей для того, чтобы попользоваться их наследством, и продают местечки в раю богачам, перенося тем самым и в загробный мир несправедливое неравенство, царящее в земной жизни. Я нисколько не сомневаюсь, что эти мрачные выдумки порождают неверие и вызывают вполне естественное отвращение к религии. Надеюсь, — добавила она, устремив на меня взгляд, — надеюсь, что тот, кому предстоит воспитывать наших детей, будет придерживаться противоположного воззрения и не сделает для них религию учением мрачным и печальным, постоянно примешивая к ней мысли о смерти. Если он научит их жить достойно, они сумеют и умереть достойно».

Во всем этом разговоре, который был менее последовательным и более отрывистым, нежели в моей передаче, мне окончательно стали ясны воззрения Юлии и понятным сделалось ее поведение, сперва испугавшее меня. Все ее поступки объяснялись тем, что, зная, насколько положение ее безнадежно, она думала лишь о том, чтобы устранить ту бесцельную, зловещую обстановку, которую охваченные страхом умирающие создают вокруг себя, — то ли она хотела смягчить нашу скорбь, то ли хотела избавить себя от удручающего и совершенно ненужного зрелища. «Смерть и без того тяжела, — говорила Юлия, — зачем же делать ее еще и отвратительной? Другие тщетными усилиями пытаются продлить свою жизнь, а я стараюсь радоваться жизни до последнего ее мгновения: надо только смириться, и тогда все пойдет само собою. Неужели я превращу свою спальню в больницу, в место, внушающее отвращение и тоску, тогда как мое последнее желание — собрать здесь всех, кто мне дорог? Если я допущу, чтобы в этой комнате был спертый, тяжелый воздух, придется удалить отсюда детей или подвергать опасности их здоровье. Если я своим убранством буду пугать людей, никто меня не узнает, — я уже не буду прежней Юлией; вам останется только вспоминать, как вы любили меня, но смотреть на меня станет несносно, и еще при жизни передо мною будет жестокая картина: я увижу, как облик мой внушает ужас даже друзьям моим, словно я лежу на постели уже мертвая. А я нашла способ прожить последние свои часы полной жизнью, не пытаясь продлить ее. Я существую, я люблю, я любима, я действительно буду жить, пока не испущу последний вздох. Мгновение смерти ничто; страдания, установленные природой, не так уж страшны, — а духовные страдания я изгнала».

Все эти беседы и другие, подобные им, происходили между Юлией, пастором (а иногда и врачом), Фаншоной и мною. Госпожа д'Орб при этих разговорах присутствовала, но не вмешивалась в них. Со страстным вниманием следила она за всем, что нужно больной подруге, и мгновенно исполняла все ее желания. Остальное время, оцепеневшая, почти безжизненная, она взирала на нее, не произнося ни единого звука, не слыша ни единого слова окружающих.

Что касается меня, то я боялся, как бы эти долгие беседы совсем не изнурили Юлию, и, воспользовавшись минутой, когда врач и пастор о чем-то разговорились между собой, сказал ей на ухо: «Больным нельзя столько разговарив







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 385. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Машины и механизмы для нарезки овощей В зависимости от назначения овощерезательные машины подразделяются на две группы: машины для нарезки сырых и вареных овощей...

Классификация и основные элементы конструкций теплового оборудования Многообразие способов тепловой обработки продуктов предопределяет широкую номенклатуру тепловых аппаратов...

Именные части речи, их общие и отличительные признаки Именные части речи в русском языке — это имя существительное, имя прилагательное, имя числительное, местоимение...

Метод Фольгарда (роданометрия или тиоцианатометрия) Метод Фольгарда основан на применении в качестве осадителя титрованного раствора, содержащего роданид-ионы SCN...

Потенциометрия. Потенциометрическое определение рН растворов Потенциометрия - это электрохимический метод иссле­дования и анализа веществ, основанный на зависимости равновесного электродного потенциала Е от активности (концентрации) определяемого вещества в исследуемом рас­творе...

Гальванического элемента При контакте двух любых фаз на границе их раздела возникает двойной электрический слой (ДЭС), состоящий из равных по величине, но противоположных по знаку электрических зарядов...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.01 сек.) русская версия | украинская версия