Пояснительная записка 4 страница
На отрезке длинной заброшенной дороги мы видим одинокую бакалейную лавку. Внутри, в подсобке находим какие-то ящики, устраиваемся на них посидеть и пьем баночное пиво. Усталость и боль в спине начинают сказываться. Я подталкиваю ящик к столбу и прислоняюсь. По выражению лица Криса я вижу, что ему становится погано. Позади -- долгий и трудный день. Еще в Миннесоте я сказал Сильвии, что можно ожидать спада в настроении на второй или третий день -- и вот пожалуйста. Миннесота... когда это было? Женщина, в стельку пьяная, покупает пиво какому-то мужику, который остался в машине на улице. Она никак не может выбрать марку, и жена хозяина начинает злиться. Тетка еще размышляет, но видит нас, машет рукой и спрашивает, не наши ли мотоциклы. Мы киваем, она хочет покататься. Я устраняюсь и предоставляю заниматься этим Джону. Он учтиво отнекивается, но она все лезет и лезет, предлагая за прогулку доллар. Я отпускаю по этому поводу какие-то шуточки, но все не смешно, поэтому депрессия усугубляется. Мы выходим, и снова -- бурые холмы и жара. В Леммон мы приезжаем уже совершенно без сил. В баре слышим, что южнее есть место, где можно разбить лагерь. Джон хочет поставить палатки в парке посреди города; это заявление звучит странно и очень злит Криса. Сейчас я так устал, что не могу даже вспомнить, когда в последний раз со мной было что-то подобное. Другие -- тоже. Но мы тащимся через универсам, собираем какую-то бакалею -- что приходит в голову -- и с некоторыми осложнениями укладываем все на мотоциклы. Солнце уже так низко, что нам не хватает света. Через час уже стемнеет. Мы, кажется, никак не можем сдвинуться с места. Не могу понять, мы просто сачкуем, или как? -- Давай, Крис, поехали, -- говорю я. -- Не ори на меня. Я готов. Мы выезжаем из Леммона по грунтовке и, изможденные, едем, наверное, целую вечность, хотя долго быть не может: солнце -- по-прежнему над горизонтом. Лагерь пуст. Хорошо. Но осталось меньше получаса дневного света, а сил никаких больше нет. Теперь -- самое трудное. Я пытаюсь распаковаться как можно быстрее, но от усталости так одурел, что бросаю все прямо возле дороги, не замечая, насколько паршиво это место. Потом вижу, что здесь слишком ветрено. Это ветер Высоких Равнин. Здесь -- полупустыня, все выжжено и сухо, если не считать озерка, больше похожего на пруд, под нами. Ветер дует от самого горизонта через озеро и бьет по нам резкими порывами. Уже прохладно. Ярдах в двадцати от дороги -какие-то чахлые сосенки, и я прошу Криса перенести все туда. Он не слушается. Бредет куда-то к пруду. Я переношу вещи сам. Между ходками я вижу, что Сильвия очень старательно устраивает нам кухню, хотя устала так же, как и я. Солнце заходит. Джон собрал валежник, но бревна такие большие, а ветер -- такой порывистый, что развести костер трудно. Надо порубить на щепки. Я возвращаюсь к сосенкам и в сумерках роюсь в вещах, пытаясь найти мачете, но уже так темно, что ни черта не видно. Нужен фонарик. Ищу теперь его, но в темноте и его кошки съели. Я возвращаюсь, завожу мотоцикл и еду обратно, чтобы найти фонарик при свете фары. Методично перерываю все вещи в его поисках. Проходит достаточно времени прежде, чем я соображаю, что мне фонарик вовсе не нужен, мне нужен мачете, который давно лежит у меня под носом. Пока я ходил за мачете, Джон развел огонь. Я раскалываю несколько больших бревен все равно. Появляется Крис. Фонарик -- у него! -- Когда мы будем есть? -- хнычет он. -- Как только, так сразу, -- отвечаю я. -- Оставь фонарик здесь. Он опять исчезает, прихватывая фонарик с собой. Ветер задувает пламя -- оно не достает до жарящихся стейков. Из больших камней, валяющихся у дороги, мы пытаемся соорудить защитную стенку, но слишком темно. Подводим оба мотоцикла и освещаем стройку перекрестным светом фар. Странное освещение. Ветер поднимает из костра пепел, который внезапно вспыхивает белым в лучах, а потом исчезает вовсе. БАХ! У нас за спинами раздается громкий взрыв. Потом слышу, как хихикает Крис. Сильвия расстроена. -- Я нашел хлопушки, -- говорит Крис. Я успеваю сдержаться и говорю ему: -- Пора есть. -- Мне нужны спички, -- отвечает он. -- Сядь и поешь. -- Сначала дай мне спички. -- Сядь и поешь. Он садится, и я пытаюсь разрезать стейк своим армейским столовым ножом, но мясо слишком жсткое, и я взамен достаю охотничий. На меня падает свет фары, поэтому когда я кладу нож на место, он попадает в тень, и я не вижу, куда положил его. Крис говорит, что свой он разрезать тоже не может, и я передаю ему нож. Наклонившись за ним, он вываливает вс из своей тарелки на брезент. Никто не произносит ни слова. Я не сержусь на то, что он все опрокинул, я сержусь, что весь остаток поездки брезент будет в жирных пятнах. -- Еще есть? -- спрашивает он. -- Ешь это, -отвечаю я. -- Это же брезент, а не земля. -- Все равно грязь, -- говорит он. -- Значит, больше ничего нет. Бьет волна депрессии. Я хочу пойти и просто лечь спать. Но он сердится, и я жду, когда подкатит одна из его маленьких сцен. Она не замедляет начаться. -- Это невкусно, -- говорит он. -- Да, Крис, жестко. -Я ничего не хочу. Мне вообще этот лагерь не нравится. -- Это же была твоя мысль, -- напоминает ему Сильвия. -- Ты же хотел разбивать лагерь. Лучше б она этого не говорила, но откуда ж ей знать? Заглатываешь его приманку, а он подбрасывает еще одну, потом еще и еще, пока, наконец, его не стукнешь, а это -- то, чего ему, на самом деле, хочется. -- Мне наплевать, -- говорит он. -Не смей так говорить, -- отвечает она. -- Буду. Близится взрыв. Сильвия и Джон смотрят на меня, но я сижу с каменным лицом. Мне очень жаль, что все идет именно так, но сейчас я не смогу ничего сделать. Любые споры только усугубят это дело. -- Я не хочу есть, -- говорит Крис. Никто не отвечает. -- У меня болит живот, -- говорит он. Взрыва не будет: Крис поворачивается и уходит в темноту. Мы заканчиваем ужинать. Я помогаю Сильвии вымыть посуду, а потом мы немного сидим вокруг костра. Фары выключаем, чтобы сэкономить аккумуляторы -и из-за того, что их свет уродлив сам по себе. Ветер подутих, и костер слабо освещает все вокруг. Через некоторое время глаза привыкают. Еда и злость несколько сняли усталость. Крис не возвращается. -- Ты думаешь, это он просто наказывает? -- спрашивает Сильвия. -- Да, -- отвечаю я, -- хотя звучит как-то не так. Немного подумав, добавляю: -- Это термин из детской психологии, а такой контекст мне не нравится. Давай лучше просто скажем, что он -законченный негодяй. Джон посмеивается. -- Все равно, -- говорю я, -- хороший был ужин. Вы уж меня за него извините. -- Да все в порядке, -- отвечает Джон. -- Только жалко, что он ничего не поест. -- Ему хуже не станет. -- Ты не боишься, что он заблудится? -- Нет, он тогда начнет орать. Теперь, когда он ушел, и нам нечего делать, я начинаю проникаться пространством вокруг нас. Нигде ни звука. Одинокая прерия. Сильвия говорит: -- Как ты думаешь, у него на самом деле болит живот? -- Да, -- как-то догматично отвечаю я. Мне жаль, что эта тема продолжается, но они заслуживают лучшего объяснения, чем то, которое я им предложил. Вероятно, чувствуют, что за этим прячется больше, чем они услышали. -- Я уверен, что болит, -- наконец, произношу я. -- Его уже раз десять проверяли. Однажды было так плохо, мы думали, что аппендицит... Помню, мы были в отпуске на севере. Я только закончил составлять техническое предложение на пятимиллионный контракт -- оно едва меня не прикончило. Это совсем другой мир. Ни времени, ни терпения -- и шесть сотен страниц информации, которые надо выжать из себя за неделю. Я уже был почти готов убить трех совершенно разных людей, -- и вот мы подумали, что лучше на некоторое время податься в леса. Я уже не помню, где именно мы тогда были. Голова кругом шла от технических данных, а Крис просто криком кричал. Мы не могли до него дотронуться, пока я, наконец, не понял, что надо быстро его хватать и везти в больницу; где она находилась, я никогда не вспомню, но там у него ничего не нашли. -- Ничего? -- Ничего. Но потом так опять повторялось. -- И врачи так ничего и не определили? -- спрашивает Сильвия. -- Этой весной они поставили диагноз -- начинающиеся симптомы душевной болезни. -- Что? -- переспрашивает Джон. Слишком темно: не видно ни Сильвии, ни Джона, ни очертаний холмов. Я хочу услышать хоть что-нибудь вдали, но ничего не слышу. Я не знаю, что им ответить, поэтому не говорю ничего. Если вглядеться, можно различить звезды над головой, но из-за костра перед нами разглядеть их трудно. Ночь вокруг -темная и густая. Моя сигарета дотлела до самых пальцев, и я гашу ее. -- Я не знала, -- произносит голос Сильвии. Все следы злости растаяли. -- Мы думали: почему ты взял с собой его, а не жену. Хорошо, что сказал. Джон подталкивает неогоревшие концы дров в костер. Сильвия спрашивает: -- Как ты думаешь, из-за чего это? Джон резко выдыхает, словно бы одергивая ее, но я отвечаю: -- Не знаю. Причины и следствия, наверное, не применимы. Причины и следствия -результат мысли. Мне же кажется, что душевная болезнь наступает до мысли. Для них это не имеет смысла, я уверен. Для меня смысла тоже не очень-то много, а я слишком устал, чтобы обдумывать это, и я бросаю мысль, не договорив. -- А что думают психиатры? -- спрашивает Джон. -- Ничего. Я это прекратил. -Прекратил? -- Да. -- Так лучше? -- Не знаю. Я не могу назвать разумной причины, почему это было бы не хорошо. Просто у меня самого -- ментальное затмение. Я об этом думаю -- обо всех "за", планирую визиты и даже ищу номер телефона, -- а потом наступает затмение, будто дверь захлопнули. -- Здесь что-то не так. -- Вот-вот, все так считают. Мне кажется, я не смогу держаться вечно. -- Но почему? -- спрашивает Сильвия. -- Не знаю я, почему... просто... Не знаю... Они не родные... Удивительное слово, думаю я про себя. Раньше я его никогда не употреблял. Не родня... Звучит как-то по-крестьянски... Но крестьяне -- не такие, как они... Добрые(6)... У них не может быть к нему никакой настоящей доброты -- они не родня ему... Вот какое чувство, точно, да. Старое слово -- такое древнее, что почти ушло на дно. Как все переменилось в веках! Теперь любой может быть "добрым". И предполагается, что каждый так и поступает. Вот только тогда, давно, в "доброте" ты уже рождался -- и не мог без нее жить. А теперь это отчасти всего лишь прикид -- как учителя в первый день учебного года. Но что действительно знают о доброте те, кто не родня? Мысли возвращаются вновь и вновь... mein Kind -- дитя моё. Вот оно -- на другом языке. Mеin Кinder... "Wer reitet so spt durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind."(7) От этого -- странное чувство. -- О чем ты думаешь? -- спрашивает Сильвия. -- Об одном старом стихотворении. Гте. Ему уже лет двести, наверное. Мне его как-то давно пришлось выучить. Не знаю, чего ради я его сейчас вспомнил, если не считать... Странное чувство возвращается. -- О чем оно? -- спрашивает Сильвия. Я пытаюсь припомнить: -- Человек едет в бурю по берегу. Это отец; с ним -- его сын, которого он крепко прижимает к себе. Он спрашивает сына, почему тот так побледнел, а сын отвечает: "Папа, разве ты не видишь призрака?" Отец пытается успокоить мальчика: мол, это всего лишь туман над водой, да шелест листьев на ветру, но сын продолжает повторять, что это призрак, и отец скачет сквозь ночь все быстрее и быстрее. -- А чем заканчивается? -- Плохо... ребенок умирает. Призрак победил. Ветер раздувает угли в костре, и я вижу, что Сильвия потрясенно смотрит на меня. -- Но то -другая страна и другое время, -- говорю я. -- Здесь же в конце -- только жизнь, и призраки не имеют значения. Я в это верю. В это все я тоже верю, -продолжаю я, глядя в темную прерию, -- хотя пока не уверен, что все это значит... Я в последнее время почти ни в чем не уверен. Может, поэтому так много болтаю. Угли медленно умирают. Мы курим по последней сигарете. Крис -где-то в темноте, но я не собираюсь бегать за ним по кустам. Джон старательно молчит, и Сильвия молчит, и внезапно мы все -- порознь, одиноки в своих личных вселенных, и никакой связи между нами нет. Мы заливаем огонь и возвращаемся к спальным мешкам среди сосен. Я обнаруживаю, что наше единственное крохотное убежище в соснах, куда я положил спальники, -- еще и приют от ветра для миллионов комаров, живущих на пруду. Репеллент не останавливает их вообще. Забираюсь поглубже в мешок и оставляю только дырочку, чтобы дышать. Я уже почти сплю, когда, наконец, появляется Крис. -- Там большая куча песка, -говорит он, хрустя иголками под ногами. -- Да, -- отвечаю я. -- Ложись спать. -- Ты должен ее посмотреть. Завтра сходишь и посмотришь, ладно? -- У нас не будет времени. -- А утром мне можно там поиграть? -- Да. Он никак не может раздеться и залезть в спальник. Наконец, шорохи прекращаются. Затем он начинает ворочаться. Потом все затихает, и он начинает ворочаться опять. Зовет меня: -- Пап? -- Что? -- Как было, когда ты был маленьким? -- Да спи же, Крис! -- Тому, что я в силах выслушать, есть предел. Чуть позже слышу резкое хлюпанье: он плачет, и я не сплю, хоть и вымотан до предела. Несколько слов утешили бы его. Он старался быть дружелюбным. Но слова почему-то не приходят. Слова утешения больше подходят для незнакомых людей, для больниц -- не для родни. Маленькие эмоциональные пластыри, вроде этого, -- не для него, не они нужны... Я не знаю, что ему нужно. Из-за сосен медленно поднимается полная луна, и по ее медленной, терпеливой дуге через все небо я за часом час отмеряю свой полусон. Слишком устал. И луна, и странные сны, и комариный зуд, и разрозненные фрагменты воспоминаний беспорядочно мешаются в нереальном утраченном пейзаже, где сияет луна и в то же время лежит туман, и я скачу на лошади, а Крис со мной, и лошадь перескакивает через ручей, бегущий где-то по песку к океану. А потом все ломается... И возникает вновь. И в тумане появляется подобие фигуры. Она исчезает, если я смотрю прямо на нее, но потом я ее снова вижу -- краем глаза. Я хочу что-то сказать, позвать ее, узнать ее; но останавливаюсь, зная, что признать ее хоть жестом -- значит, придать ей реальность, которой у нее быть не должно. Но фигуру эту я узна, хоть и не позволяю себе. Это Федр. Злой дух. Безумно. Из мира без жизни и без смерти. Фигура тает, и я еле сдерживаю поднимающуюся панику... крепко... не спеша... пусть просто утонет... ни веря в это, ни не веря... но волосы медленно шевелятся у меня на затылке... он зовет Криса, что ли?.. Да?.. На моих часах девять. И спать уже слишком жарко. Снаружи солнце уже высоко. Воздух вокруг чист и сух. Я поднимаюсь с помятым лицом и ломотой во всем теле от лежания на земле. Во рту пересохло, губы потрескались, а руки все в комариных укусах. Болит какой-то вчерашний солнечный ожог. За соснами -выжженная трава, глыбы земли и песок; вс такое яркое, что трудно смотреть. От жары, тишины, голых холмов и пустого неба возникает чувство огромного, насыщенного пространства. Ни капли влаги в небе. Сегодня будет палево. Я выхожу из сосен на участок голого песка среди кое-какой растительности и долго смотрю, размышляю... Я решил, что с сегодняшнего Шатокуа начнется исследование мира Федра. Намерение было таково: сначала сформулировать еше раз некоторые его идеи относительно технологии и человеческих ценностей, и при этом не соотносить их с ним лично, -- но схема мышления и воспоминания, пришедшие вчера ночью, подсказали, что это не метод. Выпускать сейчас из виду его лично означало бы бежать от того, от чего бежать не следует. То, что Крисс рассказал вчера о бабушке своего индейского друга, в первом утреннем свете вернулось ко мне, кое-что прояснив. Она сказала, что привидения появляются, когда кого-нибудь правильно не похоронили. Так и есть. Его так правильно и не похороиили -- в этом-то как раз и источник всего беспокойства. Немного погодя я оборачиваюсь и вижу, как Джон непонимающе глядит на меня. Он еще не вполне проснулся и теперь бродит кругами, чтобы очухаться. Сильвия вскоре тоже поднимается; ее левый глаз полностью заплыл. Я спрашиваю, что случилось. Она говорит, что комар укусил. Я начинаю собирать вещи и привязывать их на мотоцикл. Джон делает то же самое. Когда все упаковано, мы разводим костер, а Сильвия разворачивает бекон, яйца и хлеб на завтрак. Еда готова, и я иду будить Криса. Он не хочет вставать. Я бужу его еще раз. Он отказывается. Я хватаю дно спальника, мощно дергаю его, как скатерть со стола, и Крис вываливается, хлопая глазами, прямо на сосновые иголки. Некоторое время он соображает, что произошло, а я пока сворачивают спальник. Он приходит завтракать с оскорбленным видом, откусывает один раз, говорит, что не голоден, и что у него болит живот. Я показываю на озеро внизу, такое странное посреди полупустыни, но он не проявляет никакого интереса. Только твердит про свой живот. Я пропускаю его жалобы мимо ушей, Джон и Сильвия тоже не обращают внимания. Я рад, что они теперь знают про Криса. Иначе возникли бы трения. Мы молча доедаем, и я странно умиротворен. Может быть, оттого, что решил, что делать с Федром. Но, возможно, еще и потому, что мы -- футах в ста над озером и смотрим поверх него в какие-то западные просторы. Голые холмы, нигде ни души, ни звука; а в таких местах что-то как-то поднимает дух и заставляет думать, что вс, наверное, образуется. Загружая остаток вещей на багажную раму, я с удивлением замечаю, что задняя шина сношена до основания. Должно быть, сказалось вс вместе: скорость, большая нагрузка, вчерашняя жара на дороге. Цепь тоже провисает, я достаю инструменты отрегулировать ее и не могу сдержать стона. -- Что случилось? -- спрашивает Джон. -- В регуляторе цепи резьбу сорвало. Я вытаскивают регулирующий винт и осматриваю нарезку: -- Сам виноват -- сорвал, когда как-то пытался подтянуть, не ослабив осевой гайки. А болт еще хороший. -- Я показываю ему. -- Похоже, это внутренняя резьба в раме сорвана. Джон долго глядит на колесо: -- Думаешь, доберешься до города? -- А? Да, конечно. Оно может работать целую вечность. Просто цепь подтягивать трудно будет. Он внимательное наблюдает за тем, как я выбираю гайку задней оси до тех пор, пока она едва держится, слегка подстукиваю ее молотком в сторону, пока не исчезает провис цепи, затягиваю гайку изо всех сил, чтобы ось потом не соскользнула вперед, и ставлю шплинт на место. В отличие от осевых гаек автомобиля, эту можно затягивать плотно. -Откуда ты знаешь, как вс это делать? -- спрашивает он. -- Это можно просто вычислить. -- Я бы не знал, с чего начать. Я думаю про себя: да-а, проблема так проблема -- где начать? Чтобы доехать до Джона, надо сдавать все дальше и дальше назад, и чем дальше назад сдаешь, тем яснее видишь, что остается еще больше -- пока то, что сначала казалось небольшой проблемой понимания, не оборачивается огромным философским исследованием. А посему, как я думаю, и существует Шатокуа. Я пакую инструменты, закрываю боковую крышку и думаю: хотя он стоит того -- чтобы пытаться до него доехать. Воздух на дороге сушит испарину от этих цепных дел, и я некоторое время чувствую себя хорошо. Хотя когда пот высыхает, становится жарко. Уже под восемьдесят, должно быть. На этой дороге нет движения, и мы едем очень неплохо. Хорошо в такой день путешествовать. Теперь я хочу начать обещанное с того, что существовал некто (его здесь больше нет), которому было что сказать, и который сказал это, но ему никто не поверил, или его никто по-настоящему не понял. Его забыли. По причинам, которые станут понятными позже, я бы предпочел, чтобы о нем и не вспоминали, но другого выбора нет -- только вновь открыть его дело. Я не знаю его истории полностью. И никто никогда не будет знать, кроме самого Федра, а он говорить больше не может. Но из его записей, из того, что говорили другие, и из фрагментов моих собственных воспоминаний должно сложиться вместе какое-то подобие того, о чем он говорил. Поскольку основные идеи, взятые для этого Шатокуа, были заимствованы у него, то большого отклонения, на самом деле, не произойдет -- будет только увеличение, от которого Шатокуа станет понятнее, чем если бы я его представил в чисто абстрактном виде. Цель этого увеличения -- не агитировать в его пользу и уж конечно не превозносить его. Цель -похоронить его. Навсегда. Когда мы ехали в Миннесоте по болотам, я упоминал о "формах" технологии, о "силе смерти", от которой, кажется, бегут Сазерленды. Теперь я хочу двинуться в направлении, противоположном Сазерлендам, навстречу этой силе -- и в самое ее ядро. Сделав это, мы вступим в мир Федра, единственный мир, ведомый ему, мир, в котором все понимание заключено в понятия лежащей в основе всего формы. Мир формы, лежащей в основе, -необычный предмет для обсуждения, поскольку сам по себе, в сущности, -- способ обсуждения. Вещи описываешь в понятиях их непосредственного внешнего вида или же в понятиях лежащей в их основе формы; когда же пытаешься описывать сами эти способы описания, то втягиваешься в то, что можно назвать проблемой платформы. У тебя нет платформы, с которой можно их описывать, -- кроме самих этих способов. До сих пор я описывал его мир лежащей в основе формы -- или, по крайней мере, один из аспектов его, называемый технологией, -- лишь с внешней точки зрения. Теперь, я думаю, правильнее будет говорить об этом мире с его собственной точки зрения. Я хочу говорить о форме, лежащей в основе мира самой лежащей в основе формы. Чтобы это сделать, для начала необходима дихотомия, но прежде, чем я смогу честно ею пользоваться, необходимо сдать назад и сказать, чем она является и что означает, а это, само по себе, -- уже долгая история. Часть проблемы сдавания назад. Прямо сейчас же я просто хочу воспользоваться этой дихотомией, а объяснять ее буду потом. Я хочу разделить человеческое понимание на два вида -- на классическое и романтическое. В понятиях истины в последней инстанции такая дихотомия мало что означает, но она вполне законна, когда действуют в рамках классического способа, используемого для открытия или создания мира лежащей в основе формы. Понятия классический и романтический в том смысле, в каком их употреблял Федр, означают следующее: Классическое понимание видит мир, в первую очередь, как саму форму, лежащую в основе. Романтическое видит его, в первую очередь, в понятиях его непосредственной видимости. Если бы пришлось показывать машину, механический чертеж или электронную схему романтику, то, вероятнее всего, он не увидел бы в них ничего особо интересного. Это его к себе не притягивает, поскольку та реальность, которую он видит, -- поверхность. Скучные сложные списки названий, линии и цифирь. Ничего интересного. Но если бы пришлось показывать тот же самый чертеж или схему, или давать то же самое описание классическому человеку, он бы мог взглянуть на него и проникнуться его очарованием, поскольку видит в тех линиях, формах и символах потрясающее богатство лежащей в основе формы. Романтический способ, в первую голову, ориентирован на вдохновение, воображение, созидание, интуицию. В большей степени доминируют чувства, а не факты. Когда "Искусство" противопоставляется "Науке", оно зачастую романтично. Романтический способ не подчиняется разуму или законам в своем развитии. Он подчиняется чувству, интуиции и эстетическому сознанию. В культурах Северной Европы романтический способ обычно ассоциируется с женским началом, но такая ассоциация, конечно же, не является необходимой. Классический способ, напротив, управляется разумом и законами, -- которые сами по себе являются формами, лежащими в основе мысли и поведения. В европейских культурах это, в первую очередь, мужской способ, и сферы науки, юриспруденции и медицины, как правило, непривлекательны для женщин именно по этой причине. Хотя езда на мотоцикле романтична, уход за мотоциклом -- чисто классичен. Грязь, смазка, требуемое владение основной формой -- все это сообщает ему столь отрицательное романтическое влечение, что женщины никогда и близко к нему не подходят. Хотя в классическом способе понимания часто можно найти поверхностное безобразие, оно внутренне не присуще ему. Существует и классическая эстетика, которую романтики зачастую пропускают мимо из-за ее тонкости. Классический стиль прямолинеен, неприкрашен, неэмоционален, экономичен и обладает тщательно выверенными пропорциями. Цель его -- не вдохновлять эмоционально, а из хаоса извлекать порядок и неизвестное делать известным. Этот стиль -- отнюдь не эстетически свободный и естественный стиль. Он эстетически сдержан. Все находится под контролем. Его ценность измеряется умением, с каким этот контроль поддерживается. Романтику этот классический способ часто кажется скучным, неуклюжим и безобразным -- как и само техническое обслуживание. Все определяется кусками, частями, компонентами и пропорциями. Ничего не вычисляется, пока не будет десять раз пропущено через компьютер. Все надо измерять и доказырать. Подавляет. Тяжко. Бесконечно серо. Сила смерти. Тем не менее, из классического способа восприятия романтик тоже кое-как выглядит. Он фриволен, иррационален, рассеян, ненадежен, прежде всего заинтересован в поисках удовольствий. Мелок. Нет сути. Зачастую -- паразит, неспособный или не желающий нести свой собственный груз. Настоящий тормоз общества. Что -знакомые боевые позиции? Тут-то и зарыт источник смуты. Люди склонны думать и чувствовать только в одном режиме, а посему склонны неверно понимать и недооценивать сущность противоположного способа. Никто ведь не желает отказываться от той истины, которую видит, и, насколько я знаю, никто из ныне здравствующих не смог по-настоящему примирить эти две истины или два способа. Не существует точки, в которой эти вдения реальности сошлись бы. И поэтому в последнее время мы стаях свидетелями того, как между классической культурой и романтической контркультурой происходит громадный разлом: два мира все более и более отчуждаются, наполняются ненавистью друг к другу; а все в это время задаются вопросом: всегда ли так будет -- дом воюет против самого себя? В действительности никто ведь этого не хочет -- несмотря на то, что может подумать его антагонист в другом измерении. Как раз в этом контексте имеет значение то, о чем думал и что говорил Федр. Но в то время ни один лагерь не слушал его; сначала все считали его просто эксцентриком, потом -нежелательным элементом, потом -- слегка повернутым, а потом -- по-настоящему безумным. Уже, наверное, почти нет сомнений в том, что он был безумен, но бльшая часть написанного им в то время указывает на то, что с ума его сводило именно это враждебное мнение. Необычное поведение склонно отстранять людей, что, в свою очередь, усугубляет необычное поведение, ведущее к остраненности -- и так далее, подпитывающими самих себя кругами, до тех пор, пока не дойдет до какой-то кульминации. У Федра ею стал полицейский арест по распоряжению суда и постоянное удаление от общества. Я вижу слева поворот на шоссе 12, и Джон съезжает с дороги заправиться. Я подъезжаю к нему. Термометр у дверей станцни показывает 92 градуса. -- Сегодня опять будет круто, -- говорю я. Когда баки наполнены, мы направляемся к ресторану через дорогу выпить кофе. Крис, конечно, проголодался. Я говорю ему, что ждал этого. Что он либо ест со всеми вместе, либо не ест вообще. Говорю не сердито. Обыденно. Он смотрит с упреком, но понимает, что так и будет. Сильвия бросает мне мимолетный взгляд облегчения. Очевидно, она считала проблему продолжительной. Когда мы заканчиваем кофе и опять выходим наружу, жара -такая яростная, что мы чуть ли не бежим к мотоциклам. Снова эта моментальная прохлада, но она быстро пропадает. Выгоревшая трава и песок так ярки от солнца, что приходится прищуриваться, чтобы глаза так не резало Это шоссе 12 -- старое и плохое. Разбитый бетон -- весь в пятнах мазута и буграх. Дорожные знаки предупреждают об объездах впереди. По обеим сторонам дороги изредка встречаются ветхие сараи, хижины и придорожные ларьки -- они накапливались здесь годами. Сейчас тут сильное движение. Я просто счастлив, что думаю о рациональном, аналитическом, классическом мире Федра. Его типом рациональности пользовались со времен античности, чтобы удалить себя от скуки и депрессии непосредственного окружения. Это трудно увидеть, поскольку там, где он когда-то использовался, чтобы бежать этого всего, побег оказался таким успешным, что сам теперь стал "этим всем", от чего пытаются сбежать романтики. Этот мир так трудно ясно увидеть не из-за его странности, а из-за его обычности. Близкое знакомство тоже может ослеплять. Его способ смотреть на вещи порождает тот вид описания, который можно назвать "аналитическим". Это еще одно название классической платформы, с которой обсуждают вещи в понятиях формы, лежащей в их основе. Федр был абсолютно классическим человеком. А чтобы полностью описать, что это такое, я хочу развернуть его аналитический подход на само себя и проанализировать сам анализ. И сделать это, с самого начала приведя его обширный пример, а затем -- рассекая то, чем он является. Такой подходящий пример -- мотоцикл, поскольку сам мотоцикл изобрели классические умы. Слушай: С целью классического рационального анализма мотоцикл можно разделить по составным агрегатам и функциям. Если делить его по составным агрегатам, то самое основное деление -- на силовой агрегат и двигательный агрегат. Силовой агрегат можно разделить на двигатель и систему снабжения. Сначала возьмем двигатель. Двигатель состоит из картера, содержащего передачу, топливно-воздушной системы, системы зажигания, индукции и системы смазки. Передача состоит из цилиндров, поршней, соединительных стержней, коленчатого вала и маховика. Компоненты воздушно-топливной системы, являющейся частью двигателя, включают бензобак с фильтром, воздушный фильтр, карбюратор, клапаны и выхлопные трубки. Система зажигания состоит из генератора переменного тока, выпрямителя батареи, высоковольтной обмотки и запальных свечей. Система индукции состоит из кулачковой передачи, распределительного вала, пальцев и распределителя. Система смазки состоит из масляного насоса и каналов для распределения масла, проходящих через картер. Система распределения мощности, сопутствующая двигателю, состоит из сцепления, трансмиссии и цепи. Вспомогательный агрегат, сопутствующий силовому агрегату, состоит из рамы, включая подставки для ног, сиденье и брызговики; рулевого управления; переднего и заднего амортизаторов; колес; контрольных рычагов и кабелей; огней и звукового сигнала; указателей скорости и пробега. Это -- мотоцикл, разделенный по компонентам. Чтобы знать, для чего предназначены компоненты, необходимо также разделение по функциям: Мотоцикл можно разделить на обычные двигательные функции и особые функции, контролируемые оператором. Обычные двигательные функции могут подразделяться на функции в течение цикла всасывания, сжатия, силового цикла и цикла выхлопа. И так далее. Я мог бы перечислять и дальше, какие функции следуют за какими в их должной последовательности в течение каждого из циклов, потом перейти к функциям, контролируемым оператором, и у нас получится очень общее описание формы, лежащей в основе мотоцикла. Оно будет крайне коротким и рудиментарным, как и все описания подобного рода. Почти о любом из упомянутых компонентов можно распространяться до бесконечности. Я прочел целый технический том по одним контактным иглам -- простой, маленькой, но жизненно важной детали распределителя. Существуют другие типы двигателей, отличающиеся от одноцилиндрового двигателя Отто, описанного выше: двухцикловые, многоцилиндровые, дизельные, двигатели Ванкеля; но и этого примера достаточно. Это описание будет охватывать "что" мотоцикла в понятиях его компонентов и "как" двигателя в понятиях функций. Ему еще очень понадобится анализ "где" в форме иллюстраций, а также анализ "почему" в форме инженерных принципов, которые привели к данной конформации частей. Но цель наша -- отнюдь не утомительно анализировать мотоцикл. Цель -- задать начальную точку, способ понимания вещей, который сам станет объектом анализа. Конечно же, в этом описании нет ничего странного на первый взгляд. Похоже на вводный курс учебника или первый урок профессионального образования. Необычное начинает проглядывать, когда перестает быть способом дискурсии и становится объектом дискурсии. В этом случае можно кое-что отметить. Первое замечание настолько очевидно, что его следует придержать, а не то оно утопит все остальные наблюдения. Это скучнее стоячей воды в канаве. Бу-бу, бу-бу, бу-бу, бу, карбюратор, передаточное число, сжатие, бу-бу-бу-бу, поршень, свечи, всасывание, бу-бу, бу, дальше, дальше и дальше. Это -- романтическое лицо классического способа. Скучно, неуклюже и безобразно. Очень немногие романтики продвигаются дальше. Но если сдержать это, самое очевидное, наблюдение, то можно заметить и кое-что еще -- то, чего сначала не видно. Во-первых, мотоцикл, описанный таким образом, почти невозможно понять, если еще не знаешь, как он работает. Непосредственных поверхностных впечатлений, жизненно необходимых для первичного понимания, нет. Остается только лежащая в основе форма. Во-вторых, не хватает наблюдателя. В описании не сказано, что для того, чтобы увидеть поршень, надо снять головку цилиндра. "Тебя" в этой картинке нигде нет. Даже "оператор" -- нечто вроде безличностного робота, чье выполнение функции в этой машине совершенно механистично. В описании нет настоящих субъектов. Существуют только объекты, независимые от какого бы то ни было наблюдателя. В-третьих, полностью отсутствуют слова "хорошо", "плохо" и все их синонимы. Нигде не высказывается никаких оценочных суждений, только факты. В-четвертых, здесь работает нож. И причем смертоносный: интеллектуальный скальпель, столь быстрый и острый, что иногда даже не замечаешь, как он движется. Создается иллюзия, что все эти детали просто существуют, и их называют так, как они существуют. Однако, их можно называть совсем иначе и располагать совершенно по-другому -- в зависимости от того, как движется нож. Например, механизм индукции, включающий в себя распредвал, кулачковую передачу, пальцы и распределитель, существует постольку, поскольку этим аналитическим ножом проведен необычный разрез. Если же придешь в отдел запчастей для мотоцикла и спросишь у них индукционный агрегат, то они не поймут, что это ты, к чертовой матери, там мелешь. Они его таким образом не разбирают. Не существует двух похожих производителей, разбиравших бы его совершенно одинаково, и каждый механик знаком с проблемой запчасти, которую не можешь купить потому, что не можешь ее найти потому, что производитель считает эту деталь деталью чего-то другого. Важно видеть этот нож таким, каков он есть, а не глупо-доверчиво считать, что мотоциклы или что-то другое именно таковы только потому, что нож по случаю взрезал их вот таким образом. Важно сосредоточиться на самом ноже. Потом я еще покажу, как способность творчески и эффективно использовать этот нож может привести к решениям проблемы раскола классического и романтического. Федр владел этим ножом мастерски, пользовался им ловко и с осознанием собственной силы. Одним ударом аналитической мысли он рассекал целый мир на части по собственному выбору, рассекал части и рассекал фрагменты частей, вс тоньше, тоньше и тоньше -- до тех пор, пока не уменьшил этот мир до желаемого размера. Даже особое употребление понятий "классического" и "романтического" -- пример его мастерского владения ножом. Если бы дело только в этом аналитическом мастерстве, я бы немедленно заткнулся. Но он пользовался своим мастерством столь причудливо и в то же время -- столь значимо, что не затыкаться по его поводу очень важно. Никто никогда этого не видел. Я не думаю даже, что это видел он сам. Может, это моя личная иллюзия, но нож, которым он пользовался, был скорее лезвием плохого хирурга, нежели ножом наемного убийцы. Возможно, никакой разницы и нет. Но он видел, как происходило что-то гадкое и больное, и резал глубоко -- все глубже и глубже, лишь бы добраться до корня. Он что-то искал. Вот что важно. Он что-то искал и брал нож потому, что тот был его единственным инструментом. Но он взвалил на себя так много и зашел так далеко в конце, что сам пал своею жертвой.
|