И Седьмое ноября. Чита
Праздник. Рихтер шел в училище под звуки гремящего из репродуктора As-dur'ного полонеза Шопена; эхо множило звучание музыки на торжественных улицах. Как всегда, Святослав Теофилович отнесся к происходящему очень серьезно и профессионально. − Не те темпы, не там акценты. Ритмически совершенно неправильно. Акценты на неважном. Никакого достоинства. Кто играл? Не сказали, — досадовал Рихтер, возвратившись из училища. − Софроницкий, — продолжал он, — замечательно играл Шопена, но Скрябина — еще лучше, — правда, не Пятую сонату. Пятую сонату лучше всех играл Нейгауз. Софроницкий очень мало, но замечательно играл Дебюсси и Прокофьева. Вообще же ни у кого не было таких взлетов, как у Нейгауза. Пятый концерт Бетховена, Первый концерт Шопена, Второй концерт Шопена, Второй концерт Листа, Концерт Скрябина, В-dur'ный концерт Брамса он играл изумительно; у него был колоссальный репертуар... Вариации Макса Регера, «Крейслериана» и Фантазия Шумана... Но его конек — это Фантазия Скрябина, — раннее сочинение, но очень хорошее, страстное... Третью сонату Мясковского — сочинение, в общем, корявое — он играл гениально. Я просто спрятался за рояль и плакал. В семьдесят лет он представлял собой само совершенство. Решился тогда играть Вариации Регера на тему Баха. Труднейшие, просто ужас. Сочинение с невероятно сложным контрапунктом. Играл, как будто ему двадцать семь лет. Еще, конечно, «Патетическая» соната Бетховена, Фантазия Шопена... Через Генриха Густавовича я проникся Скрябиным. Мне нравится в особенности Шестая соната. Нейгауз — пианист в одном ряду с Софроницким. Изумительный. Слишком много времени отдавал преподаванию. Нейгауз был Музыкант. Большого масштаба, большой культуры — даже не «культуры» — это не так важно, — большого кругозора. − Нейгауз — один из ваших любимых музыкантов? − Конечно, самый вообще. Самый понятный для меня. Ну слушайте, человек, знающий наизусть всего Вагнера, широчайше образованный музыкант — европейского масштаба. − Кого же вы можете сопоставить с ним из пианистов европейского масштаба? − Ну, конечно, Артура Рубинштейна, но он гораздо более легковесный, хотя и успех, и блеск, и пресса — все при нем, но ведь это совсем не то... Кто еще? Ну, наверное, Рудольф Серкин хороший пианист; в свое время Эдвин Фишер. А у нас, конечно, Блюменфельд. − И человек он был для вас привлекательный? − Ну, Нейгауз!.. Да более обаятельного человека я вообще в жизни не видел, непосредственного, молодого, как мальчик, и абсолютно незаурядного... Габричевский как-то, будучи навеселе, сказал: «Гарри — это роза!» Его, по-моему, все любили. Хотя Генрих Густавович всегда говорил все, что думал, — то, что другие, может быть, не сказали бы. «А вот сегодня это все-таки не так было». Люди же не могли этого ему простить. Мне он тоже всегда говорил правду, и слава Богу! Иначе было бы просто ужасно. − Нейгауз писал о вас лучше всех. − Ну, это совсем особенная тема, но я скажу вам, что про меня очень хорошо писал Григорий Михайлович Коган. Знаете, что он про меня написал?... Но это мне даже неудобно говорить... Я такого не ожидал. Он ведь был очень строгий и критиковал меня, и все говорил, что я иногда делаю слишком большие контрасты, уже на грани того, что нельзя делать, но это была какая-то дата, и кончил он вдруг так... неловко даже повторять... − Я знаю, он назвал вас одним из трех «Р»: Рубинштейн, Рахманинов, Рихтер... − Ну, знаете ли, это уже слишком... Это уж такая похвала, что дальше идти некуда. Нейгауз никогда так не говорил. Даже неудобно вспоминать. И еще один человек писал очень хорошо, Давид Абрамович Рабинович *, очень серьезный и хороший музыкант... Приведу здесь и письмо Генриха Густавовича Нейгауза Рихтеру (оно оказалось в «архиве Елены Сергеевны Булгаковой», о котором расскажу позже). 19 5/1 64 Славочка дорогой! После вечера у вас — Пяти сонат — не могу отделаться от мысли, что все мои «высказывания» (печатные и непечатные) о Тебе — страшный вздор — не то! Прости! Мне следовало 50 лет писать, «набивать руку», чтобы написать о Тебе хорошо и верно. Целую. Твой, Твой, Твой Г. Нейгауз
− Святослав Теофилович! Я хотела спросить у вас о «слишком больших» контрастах. Разве у Бетховена они не должны быть именно очень сильными? − Ну, конечно, сильные! А у Шуберта разве нет? Он пишет sforzando fortissimo, потом сразу три piano. И когда я играл в Зальцбурге Сонату Шуберта, какой-то критик написал, знаете что? «После первого же слишком сильного акцента (хорошенький акцент, когда это fortissimo!) Шуберт покинул зал». Эта усредненная игра на mezzo forte противоречит не только Бетховену и Шуберту, но и всей музыке. Во всей музыке есть такое. Даже у Шопена есть. Конечно, forte должно быть мощное и красивое, а не стук, и звук должен быть слышен, если это piano; но forte может быть сколь угодно сильное, потому что может быть три forte и четыре forte. Бетховен — самый резкий композитор... Ну конечно, такие сильные контрасты, скажем, у Моцарта невозможны, у Гайдна — уже скорее, у Баха же нет особенных контрастов, у него все — такими террасами; мне кажется, у Баха все какое-то другое... Pianissimo — так уж извольте всю пьесу играть pianissimo. − А как вы представляете себе es-moll'ную прелюдию Баха из первого тома Хорошо темперированного клавира? − Очень строго. Строго и важно. И в общем в какой-то степени печально. Печально и очень строго. Главное, держать все внутри, никуда не сдвинуться и никакого rubato. Мне кажется, что Фуга еще лучше прелюдии. В своей записи я почему-то случайно сыграл ее всю на pp. Ну, можно и так. Можно играть и forte, и piano, но только надо тогда всю так играть. Когда я был в Монреале, я играл там Семнадцатую сонату Бетховена. Все играют ее очень быстро, а там написано Largo, очень медленно; я довольно удачно сыграл, и критика там была просто «замечательная»: «Очень странное впечатление от Рихтера: мы думали, что это такой опытный пианист, который не волнуется и все прочее, а он играл первую часть так, что мы все боялись, что он сейчас остановится...» Понимаете, это все те неожиданности, которые у Бетховена написаны и которые должны все время немножко действовать вам на нервы, а они не привыкли, они решили, что я от волнения потерял темп, а там темп все время ломается... Еще про меня пишут: «Почему он так играет Дебюсси? Ничего почти не слышно». «Лунный свет», знаете? Он начинается на два piano, а потом вторая половина идет на три piano... И вот вам типичная Франция. Я играл там Дебюсси, с большим успехом. Через три года: «Ну, конечно, Дебюсси — это не его сфера», — забыли! За разговорами прошел обед. Рихтер снова отправился заниматься. О болезни уже как будто забыл. В отведенный мне следующий час я стала расспрашивать Святослава Теофиловича о его поездке на БАМ. − Очень трудные для человека климатические условия. Тридцатого октября был концерт в Ургале. Ехали в Ургал через тайгу. Она похожа на поле битвы, только в природе. Встретил какой-то человек. Я пошел в гостиницу. Лифта нет. Пятый этаж. Натоплено, как в бане. Приготовили роскошный обед. Все люди были очень симпатичные. Пошел в клуб, там и простудился, потому что занимался в таком натопленном зале, что пришлось открыть двери настежь, оттуда очень сильно дуло, был сильный мороз, а в зале невозможно продохнуть из-за духоты. Дети глазели на меня, держа пальцы во рту. Им стало жарко, они начали раздеваться, потом их как ветром сдуло. Два года тому назад там купили рояль, он стоял в холодном помещении, начальство не разрешало смотреть на него, и если бы не какая-то сердобольная женщина, никто и не вспомнил бы о нем. Люди очень внимательные, готовы расшибиться в лепешку, но не понимают самого простого, — не знают, где начало и где конец, — не знают музыку. Новый Ургал — это новые дома, но их не больше двадцати. Довольно добротные, но вокруг пустыня. Причем построили как будто не без любви, с орнаментом из цветного кирпича, пятиэтажные, но чувствуется, что на большее просто пороху не хватило, и все это бросили. Тем не менее народу в зале было полно. Встречали удивительно тепло, аплодировали горячо, требовали, чтобы я играл еще и еще. Играл в доме культуры «Украина» концерт из двух отделений: в первом две сонаты Гайдна, B-dur и Es-dur. Во втором — Шумана и Брамса; и в общем, хотя это был сарай, и дуло, и все было плохо, но лица были приветливые, счастливые, и две девушки попросили разрешения и меня поцеловали. Но, конечно, там я уже простудился. Играть на БАМе... Даже если в пять человек проник интерес послушать, уже хорошо. Ощущение, что из филармонии туда никто не ездит. Публика страшноватая. Самодеятельность, — на этом они воспитаны. Ощущение, что эта публика ничего такого не слыхала. Тридцать первого приехали в Чегдомын, за двадцать минут до концерта. В зале сидела какая-то «масса», которая подавила и вытеснила музыкальную школу, — они ждали потом на улице. Тоже не знают, где начало и конец. Но сидели очень тихо. Ведущая, очень уверенная в себе, забыла тем не менее фамилию Брамса. А почему? Люди совершенно не думают, не умеют сосредоточиться. Это ведь не только у нас, но и, скажем, во Франции. Уже лет пятнадцать публика не интересуется, что сыграно «на бис». Один раз, правда, меня спросили, но это было после того, как я сыграл «Hammerklavier» *, а потом «на бис» повторил финал, и вот тогда меня спросили. От равнодушия. Бывает, в артистической кто-то что-то спрашивает, я начинаю объяснять, а ему уже неинтересно. Равнодушие. На БАМе решили, что мне лучше к ним не ехать, — нет инструментов, залов и т. д. Но начальство даже не удосужилось мне это передать. Поэтому они были очень сконфужены. Когда же я приехал, все было на высоте. Народу и в Чегдомыне было полно. Слишком часто возникает ощущение запущенности культурной жизни. Все суконно, официально. В Чегдомыне только музыкальная школа пыталась как-то реагировать... − А что вы там играли? − Гайдна — две сонаты, этюды Шумана по Паганини и Вариации Брамса на тему Паганини. − Мне рассказывали, что после вас там должен был выступать ВИА. − Вий?! − Нет, ВИА. − А что это такое? − Это такой эстрадный ансамбль. − Ну и что? От очевидцев я слышала, что дышать было нечем, публика сидела в пальто. В большой комнате репетировал ВИА, в крошечной — с дверью прямо на улицу — ждал выхода на сцену Рихтер. − Из Чегдомына, — продолжал Святослав Теофилович, — поездом в Кульдур. Там лежал и болел. Хотя должен был играть. Читал Островского «Не так живи, как хочется», «Не в свои сани не садись», «Бедная невеста», «Неожиданный случай». Ощущение осталось такое — одеяло и солнце, которое очень ярко светило, и я злился. Из Кульдура — в Благовещенск, снова в постель. В Благовещенске очень симпатичные, радушные люди. Город музыкальный — жаль, что не пришлось там играть.
27 августа 1988 года Святослав Теофилович дал концерт в Благовещенске, в концертном зале филармонии: I отделение. Моцарт, Соната а-moll; Брамс, Вариации и Фуга на тему Генделя B-dur. II отделение. Лист, Полонез, «Серые облака», «Утешение», 17-я венгерская рапсодия, Скерцо и Марш. Город — чистый, старина, величавый Амур, на другой стороне Китай. В зале много музыкантов, но это все уже из второго путешествия.
Вечером в Белогорск, оттуда в Читу... И снова занятия в училище. Святослав Теофилович играл два часа, с семи до девяти вечера. Слушать его во время занятий — это не меньшее потрясение, чем во время концерта. Наблюдать вблизи такое явление природы — это как чудо. Я пришла к концу. Святослав Теофилович играл Вариации Брамса на тему Паганини. Кончил. Закрыл рояль. Оделся. − Какие все-таки замечательные Вариации Брамса. Безупречные. Вариации на тему Генделя я тоже люблю и даже хотел играть. Хочу. А есть сочинения, которые я не хочу играть, хотя они хорошие. Например, сонаты Шопена. Или Третью сонату Брамса. Рихтер учтиво простился с молодежью, столпившейся у вахтерского столика, вышел на улицу, и вдруг на небе вспыхнули россыпи цветных огней, сначала скромные, потом более пышные. Святослав Теофилович обрадовался салюту, остановился, восклицал, как это красиво, каждый букет огней характеризовал отдельно, — один нравился ему больше, другой меньше: «ах, вот сейчас — посмотрите, по-настоящему красиво!» По дороге Святослав Теофилович восхищался Шимановским. − Как же может быть, — спросила я, — чтобы такого замечательного композитора так мало играли? − Потому что он очень трудный. Невозможно играть. − Зачем же он так трудно писал? − Зато из-за этого музыка замечательная, иногда не хуже, чем Скрябин и Рихард Штраус. За ужином, состоявшим из пшенно-тыквенной каши и китайских яиц, привезенных из Японии (две крайности: самое простое и самое изысканное), — рассказывал о своей юности: − Впервые я встретился с Гилельсом в Одессе. Я, как обычно, по средам музицировал у друзей. Мы играли в четыре руки с пианистом-любителем Сережей Радченко «Прелюды» Листа, симфонии Мясковского. Радченко отличался суетливостью, разводил все время какую-то деятельность. Известный петроградский критик Тюнеев привел Гилельса с пожаром на голове (хоть вызывай пожарную команду!). Мне было тогда семнадцать лет, а Гилельсу пятнадцать — он был уже «знаменитый» мальчик. Гилельс послушал и сказал: − Этот мне нравится. Хороший, — про меня. — А тот никуда не годится. Я аккомпанировал в филармонии с пятнадцати лет до двадцати двух. Но я это обожал. В это время дирижером Одесской оперы была Елена Сенкевич — она вела кружок в Доме моряков, где два раза в неделю выступали не нашедшие себя певцы. Опероманы. Ставили отрывки из опер, всегда одни и те же. Например, вторую картину «Пиковой дамы» (у Лизы). Однажды во время показа пошел сильный дождь и рояль до краев наполнился водой (мне было тогда пятнадцать или шестнадцать лет). При этом участники всегда пытались достать костюмы. Когда я пришел в первый раз, они ставили отрывок из «Фауста»: Фауст в саду с Мефистофелем. Мефистофель в трико (его пел отставной капитан корабля Никулин), а на ногах высокие ботинки со шнурками! Или, например, «Аида»: сцена ревности. Поднялся страшный ветер. Все юбки у Амнерис поднялись. Матросы кричали: «Давай! Давай!» Помню, мы готовили с певцами и певицами «Золотой петушок». Тогда было принято возмущаться Римским-Корсаковым. «Какофония!» — говорили все кругом, потому что это было новое. Все ругали, а мне ужасно нравилось. Там работал Самуил Александрович Столерман, и я под его руководством играл. У него были белые глаза. Если в оркестре происходило что-то не то, он не кричал, а смотрел на провинившегося взглядом удава. Это был честный и хороший музыкант. Он безупречно поставил «Царскую невесту», «Лоэнгрин» же оказался Одессе не совсем по зубам. Интересный был театр, и режиссер, и балетмейстер. Когда я приехал в Москву, пошел в Большой театр, то страшно разочаровался. Там, в Одессе, была живая струя, а в Большом театре все затхлое, старое, неинтересное. Святослав Теофилович сделал паузу, вздохнул и сказал: − Давайте попишем еще «числа»... 14 июля 1986 г. Противный период. Мы приехали в Ленинград, через Выборг, по постылой Финляндии, Зеленоградск, Куоккала — ближе — ближе к Ленинграду, репинские места. Митя * вел новую машину. Все было очень традиционно. Приехали в Ленинград, в объятия Зои Томашевской *. Я был в депрессии, а Нина Львовна хотела, чтобы я играл. 20-го, 21-го, 22-го я сыграл в Большом зале Ленинградской филармонии два Рондо, Двадцать восьмую сонату и «Диабелли» Бетховена; Фуги, Марш, Паганини, Токкату, Новеллетту Шумана; As-dur, C-dur и Es-dur-ные сонаты Гайдна. Публика разделилась на две группы: спорили, кто лучше: Шуман или Гайдн. Потом поехали с Митей и Таней *, я побывал в Новгороде, Пскове, Великих Луках, Наумове, Ржеве, Калинине. 4 августа. Москва. Концерт в Институте физиологии растений имени Тимирязева. Благотворительный. До этого был дома, пытался привести что-то в порядок, смотрел письма, ничего не успел, не сумел. Переставил только картину на пюпитре. Стоял Мантенья (фреска), а я поставил Коро «Шартрский собор». Что-то записал, повздыхал, полежал, посмотрел на Москву сверху (тоска), потом мы поехали, с Виктором * и Тутиком{end-tooltip} и Тутиком{end-tooltip} и Тутиком * Устроители хотели показывать, как они выращивают растения, и это было для них главное, а не концерт. Какое-то хвастовство, причем официальное. Почему я не люблю казенное и официозное? Потому что не люблю скучное. Играл две сонаты Гайдна, Двадцать восьмую сонату Бетховена и Вариации Брамса-Паганини. Концерт был неважный. Милочка перелистывала страницы. После этого вернулся — домой или на дачу — не помню. Московское интермеццо. Все то же самое. В Москве полное отсутствие свободы. Ничего нового, все как было. Болото... 18 сентября. Первый концерт в Нагаоке с Олегом Каганом в Джоэцу. Первое исполнение после Хабаровска: Брамс, Григ, Равель. Удачное. От Нагаоки один час до Джоэцу. Японское море, холмы, деревья, сосны, — все в полумраке, точно, как в их живописи, все выходит из тумана, то что-то есть, то ничего нет. В Нагаоке жили в отеле с видом на весь город; напротив временный зоопарк: слон, дикие кошки, много цыплят. Под открытым небом. Зал великолепный, как всегда. При въезде уже ждут два японца, показывают путь. Быстро, точно. Там в Нагаоке люстры в овалах внутри. Олег сказал: «Это уже слишком. На потолке я не могу принимать ванну». После этого мы были в Джоэцу, сидели по-японски, на полу, на циновках, без обуви (есть специальная обувь для комнаты, но и ее надо снимать к столу), в носках. Олега Кагана я в первый раз увидел в Лондоне в 1969 году, когда Ойстрах ему дирижировал концерт Сибелиуса. Олег его играл тогда восхитительно. И я сразу решил, что с этим скрипачом буду играть. Шостакович написал тогда к шестидесятилетию Ойстраха скрипичную сонату. Мы слушали эту сонату на двух роялях — Тамара Ивановна (жена Д.Ф. Ойстраха — В. Ч.), Давид Федорович, Олег — абсолютное дитя, и Кристиан — он был тогда с нами и произвел на Олега огромное впечатление. Я познакомился с Олегом, и мы пошли с ним на концерт Булеза. Исполнялись c-moll-ная соната Моцарта для духовых инструментов. Мы пришли в полный восторг, а во втором отделении Пятая Симфония Бетховена — лучшее исполнение, именно так Бетховен написал. Точное бетховенское исполнение — Булез не побоялся в последней части повторить экспозицию. В первом же отделении произошел тяжелый случай: после Моцарта был виолончельный концерт Шумана, — играл Фурнье и довольно так себе. Безумно мне понравился тогда Аббадо — в «Симоне Бокканегра», очень хорошая опера Верди, большая, длинная и очень убедительная.
|