II Эрот
Принято говорить, что Сократ в историческом отношении впервые представляет мышление западного толка. По точному замечанию В. Йегера 77\ сократическая литература, обозначенная творениями Платона и Ксенофонта, стремилась к созданию портрета литературного Сократа, стараясь передать его единственность. Такое намерение породило, конечно, опыт исключительный, подразумевающий столкновение с личностью необычайной. К тому же, по словам Кьеркегора 78), и чрезвычайная напряженность чувства atopos, atopia, ato-potatos, часто ощущаемая в «Диалогах» Платона 79) при описании характера Сократа, например, в Теэтете (i49a): «...рассказывают, <...> что-де я вздорнейший человек (atopotatos) и люблю всех людей ставить в тупик (aporta)». Это слово этимологически значит «лишенный места», посторонний, причудливый, нелепый, не поддающийся общественным канонам, сбивающий с толку. В Пире, в панегирике Сократу, Алкивиад настаивает на этой его особенности. Алкивиад живет обычно; мы, говорит он, люди общества, представляем собою типы, сопоставляемые с кем-либо; например, бывает человек «величайшего благородства и мужественности»: таков, во времена Гомера, Ахилл, сейчас с ним сопоставим Брасид, спартанский полководец; есть тип «человека красноречивого и осмотрительного» — в гомеровской древности это Нестор, троянец Антенор; сейчас с ними сравним Перикл. Но с Сократом никого не сравнишь. Никого не найдется на него похожего, — заключает Алкивиад, — разве что силены и сатиры 80>. Да, Сократ — единственный в своем роде, это индивидуум, который любим Кьеркегором, пожелавшим, чтобы его надгробной эпитафией было: «Тот, Единичный» 81). И тем не менее, несмотря на всю необычность характера Сократа, мы видим в нем пронзенность мифическими стрелами Эрота 82). И действительно: Эрот — своего рода двойник фигуры Сократа. Тайная подоплека диалогической иронии у Сократа — здесь та же «ирония любви», несущая за собой «переворачивание» ситуации, точь-в-точь как это происходит в случае дискурсивной иронии. Уточним: любовь
подразумевается гомосексуальная и, как следствие, любовь воспитующая. Ведь в Греции времен Сократа мужская любовь — это воспоминание и переживание старого военного воспитания, в ходе которого юноши из благородных семей воспитывали в себе добродетели аристократической чести в школе мужской дружбы и под присмотром старшего. Четко зафиксированное софистикой отношение наставник-ученик — в следовании образцам эпохи архаики — требовало эротической терминологии. Причем искусство риторики, как и правила литературы, заставляли в беседах ссылаться на себя 83). Любовная ирония Сократа заключается, разумеется, в том, чтобы притворяться влюбленным до тех пор, пока тот, кого он преследует своими воздыханиями, посредством иронического переворачивания не влюбляется сам. Вот что рассказывает Алкивиад в своей похвале Сократу. Обманутый многочисленными заявлениями, сделанными ему Сократом, Алкивиад, веря, что это говорилось всерьез, однажды вечером пригласил Сократа к себе, надеясь того соблазнить. Он проник к Сократу в постелю, обнял. Но Сократ вполне владел собою и не поддался соблазнителю. «Начиная с этого времени, — говорит Алкивиад, — именно я был низведен до рабства, я нахожусь в состоянии человека, ужаленного гадюкой» 84>. «Ибо именно в сердце, или в душу, или как иначе еще нужно назвать это, и поразил меня зуб и укус философских речей. Когда я его слышу, сердце у меня бьется гораздо сильнее, чем у кори-бантов в их вдохновенных восторгах, его слова вызывают у меня потоки слез. <...> Я не единственный, с кем он обошелся таким образом. Но также Хармид, <...> Евфи-дем <...> и другие в очень большом числе, которых он усыпляет, притворяясь влюбленным, тогда как скорее он играет роль возлюбленного, чем любовника» 85). Можно ли найти лучший комментарий для этого
текста, чем у Кьеркегора: «Быть может, тут мы не ошиблись бы, называя его Сократа соблазнителем: он притягивал к себе юность, пробуждая в ней стремления, которые не удовлетворял. Он обманывал их всех, как он обманывал Алкивиада. Он приманивал молодых людей, и когда они устремлялись к нему, когда они хотели найти возле него покой, тогда он уходил, очарование исчезало, и они чувствовали глубокую боль несчастной любви, тогда они чувствовали, что были обмануты и что не Сократ их любил, но именно они любили Сократа 86). Ироническая любовь Сократа, соответственно, заключается в притворной влюбленности. Со своей диалектической иронией Сократ делал вид, задавая свои вопросы, что желает, чтобы его собеседник сообщил ему свое знание или свою мудрость. Но по ходу этой игры вопросов и ответов собеседник обнаруживал, что он не способен исправить невежество Сократа, ибо в действительности не обладает ни знаниями, ни мудростью, которые мог бы дать Сократу. И посему именно в школе Сократа, то есть фактически в школе осознания своего неведения, и желал оказаться собеседник. Сократ же в своих иронически-любовных словах выражает желание, чтобы объект его притворной любви предоставил ему не свое знание, а скорее свою телесную красоту. Понятная ситуация: Сократ некрасив, юноша красив. Но на этот раз любимый или называемый таковым открывает для себя в виду отношения Сократа, что не способен удовлетворить любовь Сократа, ибо не обладает настоящей красотой. И открывая для себя то, чего ему недостает, он влюбляется в Сократа, то есть не в красоту, ибо Сократ таковой не обладает, но в любовь, которая, согласно определению самого Сократа в Пире 87), есть желание красоты, которой мы лишены. Таким образом, быть влюбленным в Сократа — это значит быть влюбленным в любовь.
Именно в этом и заключается смысл Пира Платона 88). Диалог строится так, чтобы можно было угадать тождественность между фигурой Эрота и фигурой Сократа. Следуя Платону, все гости, слева направо, по очереди, согласно обычаю, будут возносить похвалу Эроту. Именно так и поступают, следуя друг за другом, Федр и Павсаний, затом врач Эриксимах, комический поэт Аристофан, поэт-трагик Агафон. Что касается Сократа, то, когда приходит его очередь, не произносит непосредственно похвалу любви (это бы противоречило его методу), но сообщает о беседе, состоявшейся у него некогда с Диотимой, жрицей Мантинейской, которая рассказала ему миф о рождении Эрота. Обычно диалог должен был бы на этом закончиться, но внезапно вторгается в зал пиршества Алкивиад, увенчанный фиалками и листьями бука, и довольно хмельной. Он все-таки подчиняется закону пира, но вместо того чтобы воздать хвалу Эроту, он произносит похвалу Сократу. Здесь тождество между Сократом и Эротом подчеркивается не только прямой похвалой Сократу в ряду уже произнесенных похвал Эроту, но также сходством многих и значительных черт в портрете Эрота, очерченных Диотимой, и в портрете Сократа, очерченных Алкивиадом. В день рождения Афродиты, рассказывает Диотима, был пир у богов. В конце трапезы Пения (то есть «бедность», «лишения») пришла просить милостыню. Она увидела Пороса (Poros) (то есть «средство», «способ», «богатство»), опьяненного нектаром и уснувшего в саду Зевса. Чтобы избавиться от своей обездоленности, Пения решила заполучить от Пороса ребенка, легла рядом с заснувшим и таким образом зачала Любовь. Итак, генеалогия Эрота, по Диотиме, позволяет толковать себя так неоднозначно, что описание можно интепретировать с нескольких точек зрения. Прежде
всего, согласно букве мифа, мы узнаем в Эроте черты его отца и матери: с отцовской стороны он наследует свой изобретательный ум, свою euporia; co стороны матери — нищету, свою апорию (aporta). Через это описание на свет появляется весьма своеобразная концепция любви. Тогда как другие гости описывали Эрота идеализированно, Сократ сообщает о своей беседе с Диотимой для восстановления более реалистичного видения любви. Любовь не прекрасна, как того хотел трагический поэт Агафон. Без этого она не была бы любовью. Ведь, по своей сути, Эрот является желанием, а желать можно лишь то, чего мы лишены. Эрот не может быть красивым: сын Пении, он лишен красоты; но как сын Пороса, он способен компенсировать это лишение. Агафон спутал любовь с ее объектом, то есть с любимым. Но для Сократа любовь есть любовник. То есть это не бог, как думает большинство людей, но только демон (daмmorм), промежуточное существо между божественным и человеческим. Вот почему описание Эрота Диотимой несет в себе что-то комическое. В нем мы распознаем изнуряющий род жизни, на который обрекает любовь. Это пресловутая тема: «Militвt omnis amans·». Влюбленный стоит на страже у двери любимого, проводит ночь под звездным небом. Это нищий и солдат. Но он и неистощим на выдумки, он колдун, волшебник, умелый собеседник, потому что любовь делает изобретательным. Для него падение духом и надежда, нужда и насыщение чередуются друг с другом без перерыва, вместе с удачами, успехами и провалами его любви. Это Эрот-негодник, нахал, упрямец, болтун, дикарь, это настоящее чудовище, о проделках которого с удовольствием рассказывает греческая поэзия, вплоть до византийского периода 89). Но в этой фигуре Эрота-охотника Платон с удивительным самообладанием и мастерством проявляет
черты Сократа, то есть «философа». Эрот, говорит нам Диотима, вовсе не деликатен и не красив, как думает Агафон, он всегда беден, неопрятен и необут. Сократ, восхваляемый Алкивиадом, тоже ходит босым, с наброшенной на себя накидкой из грубой материи, которая плохо защищает его от зимней стужи 90>. Комические поэты также будут потешаться над его босыми ногами и его изношенной накидкой, и мы узнаем в контексте диалога, что Сократ искупался в виде исключения — чтобы прийти на пир 91>. Комедиографы также вдоволь будут потешаться над его босыми ногами и грубым плащом 92). Эта фигура Сократа как нищенствующего Эрота будет фигурой философа-киника, фигурой Диогена, бродяги, у которого нет ни кола ни двора — одно покрывало и дорожная сумка; Диогеном, «взбешенным Сократом», как, по всей вероятности, он определял сам себя 93>. Как заметил П. Фридлендер 94), этот босоногий Эрот еще напоминает первобытного человека, согласно описанию в Протагоре (32ic 5) и Государстве (z/2a 5)· Мы, таким образом, снова подведены к фигуре силена, то есть к чисто натуральному существу первобытной силы, которое предшествовало культуре и цивилизации. Эта составляющая должна входить в сложный портрет Сократа-Эрота, ибо она соответствует именно такому перевертыванию ценностей, спровоцированному сократическим сознанием. Для того, кто берет на себя заботу о своей душе, главное не во внешних признаках, не в костюме или комфорте, но в свободе. Однако Диотима нам говорит, что Эрот имеет черты своего отца: «...он по-отцовски тянется к прекрасному и совершенному, он храбр, смел и силен, он искусный ловец, непрестанно строящий козни, он жаждет разумности 95> и достигает ее, он искусный (parimos) чародей, колдун и софист» 9б) (Пир. 2030!). Невольно кажется, будто мы слышим Стрепсиада из Облаков
Аристофана, описывающего, каким он надеется стать благодаря сократическому воспитанию: «негодяем, нахалом, шутом, наглецом, шарлатаном, буяном,... задирой,... клещом» 97). В своем панегирике Сократу Алки-виад трактует его как бесстыдного силена 98), а еще до него, Агафон, наградил Сократа эпитетом hybrмstes 99). Для Алкивиада Сократ есть волшебник 100), красноречивый говорун, умело привлекающий внимание красивых мальчиков 101>. Что касается физической крепости Эрота, мы ее находим в портрете Сократа в армии, нарисованном Алкивиадом: он нечувствителен к холоду, голоду, страху и способен так же хорошо переносить вино, как и продолжительную медитацию 102). Во время отступления Делиона, рассказывает Алкивиад, Сократ шагал с такой лее легкостью, как если бы он был на улицах Афин, или, по описанию Аристофана, бродил «босой, озираясь / направо, налево, /... чванно и важно, в лохмотьях, дрожа, / вскинув голову, нас обожая» 103>. Вот таков не очень лестный портрет Сократа-Эрота. Разумеется, мы тут сталкиваемся с расцветом платонической, если не сократической иронии. Но фигура от этого не приобретает менее глубокого психологического значения. Эрот — это daimon, говорит нам Диотима, то есть посредник между богами и людьми. Еще раз мы подведены к проблеме положения посредника, и мы снова констатируем, насколько такое положение неудобно. Демон Эрот, которого описывает нам Диотима, не определяется и не классифицируется, он, как и Сократ, atopos. Он ни бог, ни человек, ни красив, ни уродлив, ни мудр, ни безумен, ни хорош, ни плох 104). Но он есть желание, потому что, как Сократ, он осознает, что он не красив и не мудр. Вот почему он фило-соф, влюбленный в мудрость, то есть желающий достичь уровня бытия, который был бы уровнем божественного совершенства. В описании Диотимы Эрот есть желание
своего собственного совершенства, своего настоящего «я». Он страдает, что лишен полноты бытия, что лишен полноты ее и стремится ее достичь. Таким образом, когда другие люди любят Сократа-Эрота, когда они любят любовь, раскрытую Сократом, в Сократе они любят именно это стремление, эту любовь Сократа к красоте и к совершенству бытия. Соответственно, они находят в Сократе дорогу к своему собственному совершенству. Как Сократ, Эрот есть лишь призыв, открывающаяся возможность, но он не есть ни мудрость, ни красота в себе. Правда, силены, о которых говорит Алкивиад, раскрываются, если мы их открываем, и мы видим, что они наполнены изваяниями богов 105>. Но сами силены не являются изваяниями. Они только открываются, чтобы позволить добраться до них. Порос, отец Эрота, этимологически означает «проход», «доступ», «выход». Сократ есть только силен, открывающий проход к чему-то, что находится за пределами. Таков философ: призыв к существованию. Сократ иронически говорит красивому Алкивиаду. «Если ты меня любишь, это потому, что ты должен был заметить во мне необычайную красоту, которая ни в чем не походит на изящество твоих срорм. Но исследуй вещи с большим тщанием из страха, что ты заблуждаешься по поводу меня и по поводу моего реального ничто» 106). Так Сократ предостерегает Алкивиада; любя Сократа, он любит только Эрота, сына Пении и Пороса, а не Афродиты. Но он любит его именно потому, что предчувствует, что Сократ ему открывает дорогу к необычайной красоте, трансцендирующей все земные красоты. Добродетели Сократа — эти статуи богов, спрятанные в ироничном силене. Эти добродетели Сократа, которыми восхищается Алкивиад 107), являются лишь отражением, предвкушением совершенной мудрости, желаемой Сократом и желаемой Алкивиадом через Сократа, m Таким образом, мы снова находим в сократическом Эроте (eros) ту же самую фундаментальную структуру, что и в сократической иронии, раздвоенное сознание, страстно чувствующее, что оно является не тем, чем оно должно было быть. И из этого чувства разделения и лишения и рождается любовь. Тут мы подходим к одной из великих заслуг Платона: он сумел, придумав миф Сократа-Эрота, ввести измерение любви, желания и иррационального в философскую жизнь. Посредством диалога, такого типично сократического опыта, он стремится общими силами высветить страстно увлекающую обоих собеседников проблему. За рамками диалектического движения логоса (logos) эта дорога, пройденная вместе Сократом и собеседником, эта совместная решимость прийти к взаимному согласию уже являются любовью, и в этом духовном упражнении философии гораздо больше, чем в построении системы. Задача диалога и состоит-то главным образом в том, чтобы показать пределы языка, невозможность для языка сообщить моральный и экзистенциальный опыт. Но сам диалог в качестве события, в качестве духовной деятельности — уже моральный и экзистенциальный опыт. Дело в том, что сократическая философия не является одиночной разработкой системы, но пробуждением сознания, переходом на уровень бытия, который может реализоваться лишь в отношении человека к человеку. Эрот, так же как и Сократ-ироник, ничему не обучает, ибо он невежествен: он не делает более ученым, он делает другим. Он тоже май-евтик. Он помогает душам породить самих себя. Есть что-то очень волнующее в том, когда на протяжении истории снова и снова находишь воспоминания о сократическом Эроте 108); например, в Александрии III века после Р. X. христианин Григорий Чудотворец воздаст хвалу своему учителю Оригену в следующих словах: «Как искра, брошенная посреди наших душ,
возжигалась и возгоралась в нас любовь к Логосу и любовь к этому человеку, другу и толкователю Логоса. <...> Это человек, — говорит он дальше,— умевший по способу Сократа приручать нас, как диких лошадей, своим самообладанием» 109>. И как великолепно показал Э. Бертрам 110), именно эту традицию сократического Эрота, традицию воспитательного демонизма мы находим и у Ницше. Три формулы, согласно Э. Бертраму, прекрасно выражают это эротическое измерение педагогики. У самого Ницше: «Только из любви рождаются самые глубокие видения»; у Гёте: «Мы учимся только у того, кого мы любим»; у Гёльдерлина: «С любовью смертный отдает лучшее в себе». Три формулы, показывающие, что именно во взаимной любви мы получаем доступ к настоящему сознанию П1). Это измерение любви, желания, а также иррационального и есть — воспользуемся словарем Гёте — «демоническое». Это измерение Платон находил в самом Сократе. Datrnon Сократа и был, как мы знаем, тем вдохновением, которое иногда овладевало им совершенно иррациональным образом, как отрицательный знак, запрещающий ему совершать тот или иной поступок. Это был в некотором роде его собственный «характер», его настоящее «я». Кстати, этот иррациональный элемент сократического сознания, вероятно, не чужд сократической иронии. Если Сократ утверждал, что ничего не знает, то, скорее всего, потому, что вверял себя в действии своему собственному демону и верил демону своих собеседников. Как бы то ни было — и на этой точке зрения в 1966 году настаивал Хилмон — весьма вероятно, что именно Платон, встретившись в Сократе с демоническим, и зафиксировал словесно в отношении учителя великий daimon Эрота 112). Как описать это измерение демонического? Нашим лучшим проводником в этом вопросе может быть только Гёте, который всю свою жизнь был очарован и обеспокоен тайной «демонического». Кстати, именно в Sokratische Denkwьrdigkeiten Гамана 113) у него, вероятно, произошла первая встреча с демоническим в лице демона (daмmorм) самого Сократа — того Сократа, который так притягивал к себе Гёте, что в письме к Гердеру в I/72 году мы читаем этот необычайный вскрик: «War' ich einen Tag und eine Nacht Alzibiades und dann wollt' ich sterben!» 114) *. Демоническое Гёте имеет все двойственные, двусмысленные черты сократического Эрота. Как он нам говорит в двадцатой книге Поэзии и правды, это сила, которая не является ни божественной, ни человеческой, ни дьявольской, ни ангельской, но она разделяет и объединяет все существа. Как Эрота из Пира, ее можно определить только одновременными и противоположными отрицаниями. Но это сила, дающая тем, кто ею обладает, невероятную мощь над существами и вещами. Демоническое представляет во вселенной измерение иррационального, необъяснимого, некоторый род естественной магии. Этот иррациональный элемент есть движущая сила., необходимая всякому осуществлению, это слепая, но неумолимая динамика, которую нужно уметь использовать, но которой нельзя избежать. О демоне (daimorм) индивида Гёте сказал в Urworte orphtsch: «So muЯt du sein, dir kannst du nicht entfliehen, / so sagten schon Sibyllen, so Propheten; / und keine Zeit und keine Macht zerstьckelt / geprдgte Form, die lebend sich entwickelt»I15) **. Для Гёте существа, представляющие * На один день и ночь стать (вдруг) Алкивиадом — потом я и умереть готов! ** Себя избегнуть — тщетное старанье; / Об этом нам еще сивиллы пели. / Всему наперекор вовек сохранен / Живой чекан, природой отчеканен. — И. В. фон Гёте. Перво- глаголы. Учение орфиков: Демон. Пер. С. Аверинцева. больше всего этот демонический элемент, появляются с чертами Эрота из Пира. Как хорошо показал А. Раа-бе 116), это особенно относится к Миньоне. Как Эрот, Миньона живет обездоленно и стремится к чистоте и красоте, ее одежды бедны и грубы, в то время как ее музыкальные дарования раскрывают ее внутреннее богатство. Как Эрот, она лежит на голой земле или на пороге дома Вильгельма Мейстера. И, как Эрот, она есть проекция, воплощение ностальгии, которую Вильгельм испытывает к более высокой жизни. Оттилия из Избирательного сродства также является демоническим существом. Она представлена как натуральная сила, мощная, странная, вызывающая притяжение, манящая. Ее глубокое отношение с Эротом показано более скрыто, чем в случае Миньоны, но оно так же реально. Следует еще упомянуть гермафродита Гомункула, который во второй части «Фауста» так ясно соотносится с Эротом 117). Как элемент двусмысленный, двузначный, неопределенный, демоническое не является ни хорошим, ни плохим, только лишь моральное решение человека дает ему окончательную оценку. Но этот иррациональный и необъяснимый элемент неотделим от существования. Нельзя уклониться от встречи с демоническим, от опасной игры с Эротом. III Дионис Теперь вернемся к этой странной влюбленной ненависти Ницше к Сократу. Правда, на эту тему Э. Бертрам 118) сказал самое главное, но может быть, мы сможем лучше понять сложное отношение Ницше, рассмотрев некоторые менее бросающиеся в глаза детали фигуры Сократа в Пире.
Ницше хорошо знал странный соблазн, исходящий от Сократа: «Этот насмешливый и влюбленный афинский урод и крысолов, заставлявший трепетать и заливаться слезами заносчивых юношей» 119). Ницше стремился показать механизм этого соблазнения: «Я дал понять, чем мог отталкивать Сократ; тем более надо объяснить то обстоятельство, что он очаровывал» 120). И он предлагает их несколько: Сократ со своей диалектикой польстил вкусу борьбы у греков, он был эротичен, он понял историческую роль, которую мог играть, принеся с собой лекарство рационализма и разрушение инстинктов. По правде говоря, все эти объяснения не имеют никакой притягательности. Но Ницше предлагает нечто более глубокое. Соблазнение, осуществляемое Сократом относительно потомков, исходит от его отношения к смерти и, что еще более важно, от почти умышленного характера его смерти. С самого своего первого произведения Рождение трагедии Ницше создает грандиозный образ по последним строкам Федона и Пира: «Но что его приговорили к смерти, а не к изгнанию, этого <...> добился сам Сократ, с полным сознанием и без естественного страха перед смертью; он пошел на смерть с тем же спокойствием, с каким он, по описанию Платона, как последний сотрапезник, покидает при брезжущем рассвете дня пир, чтобы начать новый день, между тем как за его спиной на скамьях и на земле остаются заспавшиеся гости, чтобы грезить о Сократе, этом истинном эротике. Умирающий Сократ стал новым, никогда дотоле не виданным идеалом для благородного эллинского юношества...» 121> Ницше чувствовал и угадал в конце Пира Платона символ смерти Сократа. Конечно, слова Платона очень просты: «(Аристодем) увидел, что <...> бодрствуют еще только Агафон, Аристофан и Сократ, которые пьют из
большой чаши, передавая ее по кругу слева направо, причем Сократ ведет с ними беседу. <...> Суть же беседы <...> состояла в том, что Сократ вынудил их признать, что один и тот же человек должен уметь сочинить и комедию и трагедию <...> их клонило ко сну, и сперва уснул Аристофан, а потом, когда уже совсем рассвело, Агафон. Сократ же, оставив их спящими, встал и ушел... Придя в Ликей и умывшись, Сократ провел остальную часть дня обычным образом, а к вечеру отправился домой отдохнуть» 122). В этом сдержанном по тону рассказе поэты чувствуют двусмысленный символизм. Именно образ умирающего Сократа К. Ф. Мейер усматривает в заре, когда только философ не спит: Da mit Sokrates die Freunde tranken, Und die Hдupter auf die Polster sanken, Kam ein Jungling, kann ich mir entsinnen, Mit zwei schlanken Flцtenblдserinnen. Aus den Kelchen schьtten wir die Neigen, Die gesprдchesmьden Lippen schweigen, Um die welken Krдnze zieht ein Singen... Still! Des Todes Schlummerflцten klingen! * Для Гёльдерлина здесь, напротив, — фигура Сократа, влюбленного в жизнь: Nur hat ein jeder sein Mass Denn schwer ist zu tragen Das Unglьck, aber schwerer das Glьck. Ein Weiser aber vermocht es * К. Ф. Мейер. Стихотворения. IV. Конец праздника (С. F. Meyer. Cediуte. IV. Das Ende des Festes): Когда пир Сократа с друзьями близился к концу / И головы уже клонились ко
Vom Mittag bis in die Mitternacht Und bis der Morgen erglдnzte Beim Gastmahl helle zu bleiben *. И именно такова загадка, которую Сократ задает Ницше. Почему Сократ, кажется, влюбленный в жизнь, в своей воле к смерти, ненавидит существование? Ибо Ницше знает и любит Сократа, влюбленного в жизнь, и потому говорит в Страннике и его тени: «Если прогресс пойдет должным путем, то настанет время, когда люди, для своего нравственного и умственного развития, станут все охотнее прибегать к Memorabilмen Сократа („самая притягательная книга греческой литературы", говорится в Неизданном (июль 1879 г.), и тогда Монтень и Гораций будут служить руководителями для познания вечного и наипростейшего мудреца, Сократа. К нему ведут все пути самых разнообразных философских систем с их различными взглядами на жизнь <...> К тому же Сократ имел то преимущество, что обладал юмором серьезного человека и той плуто-витой мудростью, которая является источником лучшего душевного состояния человека» 123. Эта мудрость, полная шаловливости, такова она у Сократа танцующего, который появляется в Пире Ксенофонта124, такова сну, / Тут, вспоминаю, взошел юноша. / Его сопровождали две хрупкие флейтистки. / Из чаш мы пьем последние капли, / Уставшие от бесед губы молчат, / Над увядшими венками льется песня... / Тише! В музыке флейты — смертная дрема! * Ф. Гёльдерлин. Рейн. (F. Hцlderlin. Der Rhein). Но каждому по его мере / Тяжек груз несчастья / А счастье еще тяжелее/ / Однако был мудрец, / Сохранивший на пиру ясный разум / От полудня и до середины ночи / И до первых проблесков зари.
она у Сократа шутящего и ироничного, изображенного в Диалогах Платона, это тот философ, влюбленный в жизнь, о котором говорит Гёльдерлин в своей поэме Сократ и Алкивиад: Warum huldigest du, heiliger Sokrates, Diesem Jьnglinge stets? Kennest du Grцsseres nicht? Warum sieht mit Liebe Wie auf Gцtter, dein Дug' auf ihn? Wer das Tiefste gedacht, liebt das Lebendigste Hohe Jugend versteht, wer in die Welt geblickt Und es neigen die Weisen Oft am Ende zu Schцnem sich *. В Шопенгауэре как воспитателе эта фигура Сократа, влюбленного в живое, связана для Ницше с Шопенгауэром. Но, говоря о веселости мудреца, он вспоминает как раз стихи Гёльдерлина и пишет следующие незабываемые строки: ...человек не может пережить ничего лучшего и более радостного, чем близость к одному из тех победителей, которые, познав глубочайшее, должны полюбить самую основу жизни, и, будучи мудрецами, в конце пути приходят к красоте. Они действительно говорят, a не заикаются и не болтают вслед за другими; они действительно движутся и живут, и не в тех жут- * Ф. Гёльдерлин. Сократ и Алкивиад (F. Hцlderlin. Sokrates und Alkibtades). Зачем, божественный Сократ, воздаешь ты почести / Этому юнцу? Разве ты не познал того, что есть величайшее? / Почему ты смотришь на него с любовью, / Как созерцают богов? / Тот, кто прозрел глубину, любит живое, / Благородная юность понимает, кто заглянул в мир / И мудрецы часто в конце тянутся к красоте.
ких масках, в которых обыкновенно живут люди. Поэтому в их присутствии мы действительно чувству- ем себя человечно и естественно и готовы воскликнуть вместе с Гёте: «Какая роскошная, драго- ценная вещь — живое! Как приноровлено оно к своему состоянию, как истинно, как реально!»125). Сократ музыкант*. Ницше верил в это, он предчувствует его приход в Рождении трагедии. Отвечая на призыв божеств, которые в его снах приглашали философа посвятить себя музыке, эта фигура Сократа-музыканта примиряет ироническую ясность рационального сознания и демонический энтузиазм. Это действительно был бы человек трагического познания, говорится в Неизданном 126). В этом Сократе-музыканте Ницше воплощает свою собственную мечту, свою ностальгию по примирению между Аполлоном и Дионисом. И в Умирающем Сократе Ницше снова видит отражение своей собственной драмы. Сократ умирая, произнес следующие загадочные слова: «Критон, мы должны Асклепию петуха» 127), как если бы, избавившись от болезни, стал должником бога здоровья. «Это смешное и страшное „последнее слово", — с волнением пишет Ницше,— значит для имеющего уши: „О Критон, жизнь — это болезнь*" Возможно ли! Такой человек, как он, проживший солдатом весело и на глазах у всех,— был пессимист! Он только сделал жизни хорошую мину и всю жизнь скрывал свое последнее суждение, свое сокровеннейшее чувство! Сократ, Сократ, страдал от жизни*. И он отомстил еще ей за это — тем таинственным, ужасным, благочестивым и кощунственным словом! Должен ли был Сократ мстить за себя? Недоставало ли его бьющей через край добродетели какого-то грана великодушия? — Ах, друзья! Мы должны превзойти и греков» 128).
Как превосходно показал Э. Бертрам, здесь Ницше дает читателю угадать свой собственный секрет, свое собственное внутреннее сомнение, драму своего существования. Он, Ницше, который хотел быть певцом радости существования и жизни, не подозревает ли он, не страшится ли тоже, в конце концов, того, что существование есть всего лишь болезнь. Сократ выдал эту тайну, он дает понять, что думает о земной жизни. Но Ницше хочет принадлежать к «более высокому классу умов», таких умов, которые умеют молчать об этом ужасающем секрете. «Его пылкий — дионисийский — дифирамб жизни и ничему, кроме жизни,— пишет Э. Бертрам,— разве он не был лишь только формой тишины, в которой великий воспитатель жизни не верил в жизнь?» * В последней переоценке в Сумерках идолов дается новое толкование предсмертных слов Сократа. Болезнь, от которой Сократ будет излечен, это не просто жизнь, но тот род жизни, который вел Сократ: «Сократ не врач,— тихо сказал он себе,— одна смерть здесь врач... Сократ сам был только долго болен...» 129). На сей раз это было бы сократической ясностью ума, сократической моралью, которая и представляет собой болезнь, разъедающую жизнь. Однако эта болезнь Сократа, не является ли она болезнью самого Ницше, его ясностью разума, растворяющей мифы, его безжалостным сознанием?!. Влюбленная ненависть Ницше по отношению к Сократу вполне тождественна той влюбленной ненависти, которую Ницше испытывает по отношению к самому себе. И двусмысленность фигуры Сократа у Ницше, разве она в конечном счете не основана на двусмысленности центральной фигуры * Цит. по: E. Bertram. Nietzsche. Versuch einer Mythologie. 9. Aufl. Bonn, 1985. S. 341.
ницшеанской мифологии, фигуры Диониса, бога смерти и жизни? В конце концов, довольно таинственным для нас образом Платон в Пире разместил целое созвездие дионисийских символов вокруг фигуры Сократа 130). Можно было бы даже весь диалог целиком назвать Судом Диониса, поскольку Агафон заявляет Сократу, что касательно того, чтобы знать, он или Сократ обладает наибольшей мудростью, они отдадут себя на суждение Дионису — то есть тот, кто выпьет больше и лучше, и выиграет это соревнование в мудрости (sopbia) и знании, помещенное под знак бога вина 131). Позднее Ал-кивиад в пышном венке из плюща и фиалок вторгается в пиршественный зал, как Дионис 132). Едва вошед, Ал-кивиад украшает голову Сократа венком из Агафоновых повязок, как принято делать для победителей речей 1ЪУ). Однако, Дионис — бог трагедии и комедии. Воздавая похвалу Сократу, Алкивиад сам сочиняет то, что Сократ затем называет «сатиро-силеновской драмой»134', поскольку с этими существами он сравнил Сократа. Но именно сатиры и силены составляют кортеж; Диониса, и сатирическая драма первоначально строилась на страсти Диониса. В завершающей сцене Сократ остается один с Агафоном, трагическим поэтом, и Аристофаном, комедиографом, и постепенно вынуждает их допустить, что один и тот же человек должен быть и трагическим, и комическим поэтом 135). Но ведь Агафон сказал в своей похвале Эроту, что любовь есть самый великий из поэтов 136). Таким образом, Сократ, который совершенствуется в сфере Эрота, также совершенствуется и в сфере Диониса. Кстати сказать, Сократа никто никогда не видал во хмелю 137), и он выигрывает соревнование в мудрости благодаря суждению Диониса, потому что только он остается бодрствующим в конце пира 138). Не следует ли также признать диони-
сийскую черту в долгих экстазах и восторгах, которые дважды упоминаются в диалоге... 139) Таким образом, в Пире Платона имеется и, по всей вероятности сознательно и умышленно, целый набор аллюзий на дионисийский характер фигуры Сократа, которая достигает своего апогея в финальной сцене диалога, где Сократ, лучший поэт и наилучший любитель вина, торжествует в суждении Диониса. Итак, не надо удивляться, что в итоге мы находим это парадоксальное, секретное, может быть, бессознательное совпадение фигуры Сократа у Ницше с фигурой Диониса. В конце книги По ту сторону добра и зла Ницше посвящает Дионису необычайную похвалу «гения сердца» 140) и в ЕссеНото 141) он повторяет этот текст, чтобы иллюстрировать свое психологическое мастерство, отказываясь на этот раз сказать, кому его адресует. В этом гимне звучит в некотором роде отголосок Veni Sбnete Spiritus, старой средневековой хвалы этого святого духа, фигурой которого в глазах Гамана 142) был демон Сократа: «Flecte quod est rigidum, fove quod est frigidum, rege quod est devium». Гений сердца обладает чудесной деликатностью, чтобы делать гибче, теплее, выправлять. В этом портрете наставника душ с демонической властью Ницше хотел описать действия Диониса. Но, как предполагал Э. Бертрам 143), не имел ли и Ницше в виду Сократа,— сознательно или инстинктивно,— когда произносил эту похвалу; отсюда наше заключение, великолепно объединяющее все темы изложения: «Гений сердца, свойственный тому великому Таинственному, тому богу-искусителю и прирожденному крысолову совестей 144), чей голос способен проникать в самое преисподнюю каждой души, кто не скажет слова, не бросит взгляда без скрытого намерения соблазнить; <...> гений сердца, который заставляет все громкое и самодовольное молчать и прислушиваться, который
* П. Адо. Духовные упражнения и античность * полирует шероховатые души, давая им отведать нового желанья,— быть неподвижными, как зеркало, чтобы в них отражалось глубокое небо... <...> гений сердца, после соприкосновения с которым каждый уходит от него богаче, но не осыпанный милостями и пораженный неожиданностью, не осчастливленный и подавленный чужими благами, а богаче самим собою, новее для самого себя, чем прежде, раскрывшийся, обвеянный теплым ветром, <...> быть может, более нежный, хрупкий, надломленный, но полный надежд, которым еще нет названья» 145). МАРК АВРЕЛИЙ Физика
|