Никто нигде 13 страница
— Мне пора, — сказала я. — Я провожу тебя до дверей, — сказал Юлиан. В первый раз я сама потянулась к нему, чтобы его обнять. Мысленно повторяя себе: «Все нормально, все нормально. Если станет слишком больно — обещаю, тут же уйдем». Юлиан приподнял мое лицо за подбородок, взглянул мне в глаза. Я блаженно улыбалась. — Я здесь. А ты? — сказала я. Юлиан улыбнулся в ответ. В этот миг страх взял надо мной верх. Торопливо и не слишком вежливо бросив: «Пока!», я повернулась и, глядя себе под ноги, ринулась прочь из дома. — Все нормально, — повторяла я себе. — Видишь, я же говорила: как только станет слишком больно, уйдем. Это меня успокоило; я остановилась и вернулась к Юлиану. Подняла голову, грустно посмотрела ему в глаза — так же, как смотрела на дедушку, когда чувствовала, что его реальность от меня ускользает. Но Юлиан не ускользал. По лицу моему катились слезы, но я улыбалась, счастливая и гордая тем, что нашла в себе силы выразить свои чувства — и доверие, чтобы позволить ему их увидеть. — Я буду по тебе скучать, — сказала я, шмыгнув носом. — Приезжай как-нибудь еще, — предложил Юлиан. — Может быть, — ответила я. — Приезжай еще, — повторил он. Я снова его обняла — и поспешила на улицу, где ждала меня машина.
* * *
С рюкзаком на спине, в черном пальто и шляпе, я стояла на обочине шоссе, ловя попутку на станцию, откуда поезд унесет меня в Бельгию. На поезд из Германии, как и недавно на паром, я садилась одна. Паром, на котором мне предстояло вернуться в Англию, уже стоял на причале. Мне пришлось бежать. Не только для того, чтобы успеть на паром. Юлиан остался далеко — но мое «я», которое я нашла и сумела удержать, уже так долго было на виду, что я знала, что это и есть выход. Куда ехать — я не знала; но меня тянуло к океану. Я встретилась со своими эмоциями — и символически, и в реальности; научилась осознавать сразу и «мир», и себя, не теряя ни того, ни другого. И я направилась в Уэльс.
* * *
Я приехала к валлийцу домой. Он как раз возвращался в Англию после трех месяцев заграничной поездки; вместе с его отцом я поехала его встречать. Ехали мы очень долго; говорил в основном его отец. — Знаете, Донна, наш сын немного странный, — сказал он. — Вовсе нет, — ответила я. — Пожалуйста, не говорите ни ему, ни его матери, что я с вами об этом говорил, — продолжал он, — но, видите ли, он немного… как бы это сказать? Вроде как отсталый. Я мысленно улыбнулась. Валлиец мне сам все это рассказал — а его родители уверены, что он ничего о себе не понимает! Я вспомнила, как он рассказывал мне, что отец помог ему найти работу, о том, как трудно ему всегда было заводить друзей, переживать эмоции и находить для них нужные слова. — Еще младенцем он переболел менингитом, и это на него повлияло, — объяснял его отец. — Иной раз он такое вытворяет!.. — Да все с ним в порядке, — ответила я. — Он просто такой же, как я.
* * *
Валлийца звали Шон; и Шон был пьян. Почти не глядя на меня, он взгромоздился на переднее сиденье. Он знал, что я приезжаю, и быстрые молчаливые взгляды в мою сторону говорили громче всяких слов. На обратной дороге мы застряли в пробке. Вдруг Шон без предупреждения выскочил из машины. Не обращая внимания на крики отца, добежал до обочины и расстегнул ширинку. Отец повернулся ко мне и извинился. Я сообразила: видимо, он считает, что поведение его сына должно меня смутить. — За что же? — ответила я. Для меня-то все было нормально: почему бы не сходить пописать, если приспичило? — Наш Шон иногда бывает просто как не в себе, — вздохнул он, стараясь скрыть собственное смущение и стыд. Шон снова сел в машину, теперь на заднее сиденье. Он сидел рядом, но в глаза мне смотреть по-прежнему не мог. В том, что я хорошо его понимала, теперь не чувствовалось угрозы — наоборот, я ощутила потребность сказать ему, что его понимаю. И сказала это — молча, одним взглядом. Так Донна впервые заговорила в «их мире», пусть и без слов. Руки наши соприкоснулись; по моему телу прошла дрожь. Повезло ему, что он догадался напиться, подумала я. Больше мы не смотрели друг на друга.
* * *
Вернувшись домой, Шон немедленно куда-то исчез. Вернулся несколько часов спустя, еще пьянее, чем был — кто-то подвез его из соседнего городка. Я сидела прямо, как на электрическом стуле, и смотрела в потолок. Внезапно вырванная из безопасной предсказуемости моего мира под стеклом, я уставилась на человека, вошедшего в комнату. Лицо Шона молча повернулось ко мне — и в его глазах я увидела тот же взгляд, каким сама много лет назад смотрела на дедушку и бабушку. Взгляд, говоривший: «Я за тысячу миль отсюда, и обратной дороги нет». Протрезвев, Шон снова собрался уйти. Я попросила его подождать и отвезти меня на станцию. Как и я, он привез с собой из путешествия подарки. Молча положил рядом с моей сумкой плюшевого верблюда. Я взглянула на него — и мне представилось, как верблюд идет по бесконечной пустыне, сам не зная куда. В целом мире нет для него дома. Я отодвинула игрушку, взяла сумку и направилась к дверям. — Вы уж извините, что он у нас такой, — говорили его родители, сердитые и расстроенные отстраненным поведением сына. «Он такой» — это напомнило мне о том, что те же черты есть и у меня. — Все нормально, — ответила я. — Я понимаю. Но они продолжали что-то говорить о том, что «Шон у них такой»; в их словах мне послышались отзвуки голоса матери. Она тоже стыдилась меня, тоже за меня извинялась. «Не обращайте на нее внимания, она ненормальная!» — эти слова зазвенели у меня в ушах. И я рявкнула: — Да я прекрасно понимаю, почему он такой! Я и сама такая же. Не в нем дело. И не во мне. Оба мы «такие»! Что значит «такие» — я понимала, но не могла найти слова для этого «такие», огромного и неотвратимого, как смерть.
* * *
Шон гнал машину на станцию, словно безумный; он молчал, и взгляд его загнанно метался по сторонам. Он был напряжен и дрожал всем телом. Вот он ударил по тормозам, с отчаянным лицом открыл мне дверь. Я хотела выскочить из машины и бежать — но он дрожащей рукой схватил меня за плечо, а затем выхватил карандаш и листок бумаги для записей. Он так дрожал, что почти не мог писать. Несколько раз карандаш рвал бумагу. В глазах Шона стояли слезы досады; на лице его отражалась борьба с самим собой. Закончив черкать на измятом клочке бумаги, он грубо сунул записку мне в ладонь и сжал мою руку. — Иди. Иди скорее, пока ничего не случилось! — с этими словами он вытолкнул меня из машины, захлопнул дверь и сорвался с места. Я стояла на платформе, дрожа, боясь развернуть записку. Может быть, выбросить ее? — думала я. Все это было для меня слишком. Слишком знакомым. Слишком моим.
* * *
Куда ехал поезд, я не представляла, да меня это и не волновало. Главное, подальше отсюда. Цвета, свет, люди и звуки людей — все это было для меня невыносимо. Слишком ярко, слишком громко. Я забилась в угол, повернулась к стене, все еще сжимая в кулаке записку, и стала ждать, пока все стихнет. Доехав до конечной, я вдруг сообразила, что ехала без билета. Пересекла платформу, спрыгнула на пути и двинулась вперед, в сгущающейся тьме, вдоль высокой проволочной ограды. — Что это ты делаешь? — услышала я голос — и поняла, что он мой собственный. В виде ответа на этот вопрос я вскарабкалась обратно на платформу, чтобы выяснить, где я очутилась и куда ехать дальше. Дошла до пустой автобусной остановки и села, радуясь тому, что вокруг тихо и я одна: никто нигде. И вдруг вспомнила, что записка все еще со мной. В свете фонаря я развернула смятый клочок бумаги. Слова на листке не соответствовали корявому, грубому почерку. Вот что там было написано: «Ты — лучший друг, которого я ждал всю жизнь. Не исчезай». В этой записке был Шон. В этой записке была Донна. И хоть я почти ничего еще не знала, хоть и не понимала, каким словом это назвать, — я ясно чувствовала, что есть еще много таких, как мы, кто бредет во тьме и, быть может, никогда не выйдет на ту тропу, что открылась для нас. Наша тропа темна, и на каждом шагу черные ямы. В каждую можно упасть — и лететь, лететь в бездонную пропасть, так похожую на смерть. Мы идем по этой тропе — каждый в одиночку, улыбаясь заученными улыбками, а мир проносится мимо, и мы глядим на него, как из-за стекла.
* * *
Я не исчезла — я начала звонить Шону. Но ему оказалось очень тяжело со мной говорить. Четыре раза он звонил мне в ответ, и всякий раз запинался, обрывал себя на полуслове или принимался «говорить поэтически». На пятом звонке сказал, что с тех пор, как со мной познакомился, у него начались проблемы. Начальник на работе говорит, что Шон «совсем с ума сошел», и очень этим недоволен. Он еще сильнее, чем прежде, отстранился от всего окружающего и живет лишь в своих мыслях. — У меня проблема, — сказал он после долгого молчания. И замолчал снова. Наконец выдавил из себя: — Я тебя люблю. И снова повисло молчание — с обоих концов. — А проблема в том, — наконец договорил он, — что я чувствую: это меня убивает. — Знаю, — ответила я. Это был наш последний разговор с Шоном. Больше я не видела его и ничего о нем не слышала. Родители его тоже со мной не связывались. Он просто исчез — так же, как много раз исчезала я сама. Быть может, растворился в океане.
* * *
В Лондоне я нашла себе квартиру и работу секретаря. Именно то, чего мне хотелось: квартира на верхнем этаже — вся в моем распоряжении, и работа в офисе — как раз для меня. Работала я в администрации большой больницы, под началом у совершенно невозможного босса, словно вышедшего из мультика. Во время обеденных перерывов смотрела на птиц и белок в больничном парке, обрывала с деревьев сухие листья или ходила в местную библиотеку. Дома я купила дешевую пластмассовую пишущую машинку и принялась писать. Начала с сердцевины своего мира — так, как помнила. Писала по вечерам, засиживаясь далеко за полночь; страница катилась за страницей, слова одно за другим выходили из-под моих пальцев, я смотрела прямо перед собой — и вновь переживала каждое мгновение. Внутри себя я искала название тому, что роднило меня с валлийцем. Стопка страниц росла — и учащались визиты в библиотеку, где я с головой зарылась в книги о шизофрении, отчаянно ища на их страницах что-то знакомое, что объяснило бы мне, что со мной. И вдруг в глаза мне со страницы прыгнуло слово. В первый раз я увидела его — не считая того случая четыре года назад, когда услышала его от отца. «Шизофрению, — прочла я, — не следует смешивать с аутизмом». Сердце мое подпрыгнуло, я задрожала. Быть может, это ответ — или хотя бы указание на то, где искать ответ? И я отправилась за книгой по аутизму. Листая найденную книгу, я чувствовала и гнев, и узнавание. Повторение чужих слов, неспособность выносить прикосновения, хождение на цыпочках, болезненность звуков, навязчивое вращение и прыжки на месте, раскачивание, повторение одних и тех же действий… это же все обо мне! Голова у меня шла кругом при воспоминаниях о том, какими методами «лечила» меня от всего этого мать. Создание «персонажей» разорвало мою личность, но уберегло от попадания в статистику. Часть меня подчинилась жестокой дрессировке — а другая часть спряталась в своем собственном мире и там, нетронутая, провела двадцать шесть лет.
* * *
Мне хотелось понять раз и навсегда, почему же я «такая». Я решила отнести свою книгу детскому психиатру: пусть он ее прочтет и объяснит, что со мной. В обеденный перерыв я спросила, где у нас в больнице отделение детской психиатрии. Мне объяснили, куда идти: я нашла дверь с соответствующей табличкой и постучала. — Я написала книгу, — сказала я врачу, сидящему за столом в кабинете. — Хочу, чтобы вы ее прочли и объяснили, почему я такая, как есть. Психиатр, немало удивленный, поинтересовался, о чем моя книга. Я рассказала, как меня всю жизнь называли «дурой», «сумасшедшей», «ненормальной», «трудным ребенком» или просто «странной», упомянула и о замечании отца, что в детстве у меня подозревали аутизм. — Что ж, свою книгу вы представляете вполне по-аутичному, — заметил он. Затем спросил, почему я принесла книгу именно ему. Я объяснила, что просто нашла кабинет с табличкой «детский психиатр» на двери. Вскоре этот доктор со мной связался. Книга его очень заинтересовала; он хотел показать ее специалистам по аутизму. Он просил у меня разрешения разослать ее нескольким людям. До сих пор мне не приходило в голову публиковать свою книгу; я испугалась. Он привел такой аргумент: многие дети пережили то же, что и я, и моя книга может быть важна для того, чтобы их понять. Мне хотелось ее сжечь. Я написала ее для себя — просто для того, чтобы перечитать, увидеть разом всю свою жизнь и осознать, что эта жизнь принадлежит мне. И еще мне хотелось знать, почему же все это произошло: хотя я и нашла многие ответы, но настоящей, главной причины так и не понимала. Отзывы специалистов очень меня поддержали. Судя по всему, описанное в моей книге было типично для аутичных детей — хотя, без сомнения, я справлялась со своими проблемами лучше многих и многих из них. Это меня ободрило, и я решилась отослать книгу издателю. Я по-прежнему боялась засыпать. Сознание мое продолжало напряженно работать и во сне: в мире снов и я сама, и мои «персонажи» выходили из укрытий — и то, что я там видела, порой было почти невыносимо. Я спала и видела себя на пустом чердаке. Мимо меня по голому полу пробежала мышь, за ней еще одна. Я сидела спокойно, делая вид, что их не замечаю. Пытаясь не сознавать того, что вижу. Появился какой-то человек: он хотел их убить. — Не надо! — закричала я вдруг. — Не убивайте их! Это же не мыши, — сказала я наконец, — это котята! — И взмолилась: — Пожалуйста, давайте их покормим! Он открыл шкаф, и оттуда посыпались банки консервов для животных. Я открыла одну банку и подозвала котят. Незнакомец хотел их потрогать. — Не надо! — вскричала я. — Если до них дотронуться, они умрут! Котята стали есть — и начали расти. У меня разрывалось сердце. Что будет с ними, когда я уйду и некому будет накормить их еще раз? — думала я. Может быть, лучше совсем не есть, чем один раз получить еду, а потом навсегда ее лишиться? Я сидела на полу рядом с котятами, а незнакомец молча смотрел на меня. — Вы не знаете, — проговорила я тихо, почти шепотом, — но ведь их здесь гораздо больше! Их семеро. Я проснулась в холодном поту и, вскочив, начала ходить по комнате. Книга освободила слова — а теперь и смысл их стал для меня ясен. Я плакала, раскачивалась взад-вперед и повторяла себе, что все хорошо. Все нормально. Это нормально — быть собой. Я вышла, купила банку кошачьих консервов и поставила их на тумбочку у кровати. Настоящей кошки у меня не было — но пусть это будет символ, решила я. Символ того, что я всегда готова накормить «котят», представляющих меня саму, всегда готова о них позаботиться. Пусть эта связь с самой собой существует и в «их мире», а не только в моем.
* * *
Однажды, много лет назад, я нашла котенка в мусорном баке. Я принесла его домой; но он был чем-то болен, я не знала, как за ним ухаживать и чем лечить, так что он скоро умер. Теперь для меня настало время вновь заглянуть в тот мусорный бак. Я смотрела на банку кошачьих консервов в свете настольной лампы, пока не погрузилась в сон. В этом сне я была подростком Кэрол; стоя в углу, я болтала с компанией друзей. Неподалеку стоял большой мусорный бак, и из него доносилось какое-то шуршание. Кэрол не обращала на него внимания; она говорила все быстрее и быстрее. Почему-то очень важно было, чтобы все слушали только ее и никто не заметил бы шуршания в мусоре. Мало ли что там? Может быть, просто крыса. Крышка бака распахнулась; оттуда вывалилась девочка лет четырех, грязная, в рваном платье. Кэрол встала к своим друзьям спиной — живая стена между девочкой и ими. Глядя на девочку, произнесла одними губами: — Вот ты и дома. Девочка забилась в угол; взгляд ее метался, она готова была бежать. — Все хорошо, — проговорила Кэрол. — Обещаю, они к тебе не подойдут. Даже я не дотронусь до тебя. С этими словами, не оглядываясь, она двинулась прочь. Девочке протянула руку, но не стала оборачиваться, проверяя, идет ли та за ней. Не глядя на нее, девочка подбежала и взяла ее руку. Девочка все время оглядывалась через плечо, когда они шли вместе.
* * *
До сих пор Донну для меня символизировали котята; теперь мое сознание признало, что она — человек, пусть и маленький. Столько лет спустя Кэрол наконец вернулась в парк и увела Донну домой — в «их мир». Кошачьи консервы мне больше не требовались. Донна стала человеком — и человеком останется. Уилли сделался для нее матерью, источником поддержки и ободрения, а Кэрол обещала надежно оберегать Донну от назойливых толп незнакомцев. Однако предстояла еще одна битва. Уилли должен был принять Кэрол. К этому времени у меня сформировалось отчетливое сознание своего «я», и я понимала, что с «персонажами» как чем-то отдельным от меня пора расставаться. Однако я еще не была готова повернуться к людям. В одном магазине я наткнулась на потрепанную мягкую игрушку. Она лежала в коробке с подержанными игрушками, вытертыми, поломанными или рваными. Существо неопределенного вида — какой-то гибрид собаки, кролика и овцы, с голубым бантом на шее. Лет ему было, должно быть, пятнадцать-двадцать, и стоил он двадцать пенсов. Я купила его и назвала Пес-Попутчик. Ему предстояло, как моим «персонажам», везде путешествовать со мной. Он должен был стать моим мостом к живым существам за пределами моего собственного тела.
* * *
Пес-Попутчик был мне нужен, однако его физическая близость вызывала неприятные чувства. Это был новый для меня опыт: я еще не привыкла к тому, что у моего тела есть четко очерченные границы, а за ними находится что-то, мне не принадлежащее. Это тревожное чувство я испытывала и прежде, но не понимала, что оно означает, пока не начала постоянно носить с собой нечто, напоминающее о том, что мир вокруг меня полон других существ, также мыслящих и чувствующих. Я много плакала — но, когда мне хотелось забыться или причинить себе боль, вместо этого старалась себя обнять. С Псом-Попутчиком, охранявшим меня в ночной тьме, мне стало чуть легче засыпать. Однако он не мог отогнать кошмары; последняя битва для меня была еще впереди.
* * *
Пес-Попутчик лежал рядом со мной на подушке. Я спала и видела во сне пустой склад. Уилли подошел к Кэрол, стоявшей рядом с каким-то мужчиной. — Это мой клиент, — сообщила Кэрол. Она во сне была подростком, а мужчина нависал над ней, как башня. В небрежном словце «клиент» слышался намек на печальные приключения Кэрол в роли домашней проститутки. — Ты можешь жить иначе, — сказал Уилли. — Да ну? — насмешливо откликнулась Кэрол. — И где же я должна жить, по-твоему? Кэрол застряла в прошлом — и, прямо скажем, не в лучшем периоде своей жизни. Настало время показать ей, что теперь все иначе. Ей есть куда идти. — Ты можешь жить со мной, — сказал Уилли. Незнакомец смотрел на него надменно и презрительно, но Уилли не обращал на него внимания. — А чем я заплачу? У меня денег нет, — ответила Кэрол. — Будешь готовить и мыть посуду, — предложил Уилли. — Я могу сама о себе позаботиться! — заявила Кэрол. — Конечно, — ответил Уилли. — Но, может быть, ты захочешь остаться со мной. Не понравится — тут же уйдешь. Дверь будет открыта. И, по-прежнему не глядя на незнакомца, он повернулся и двинулся прочь. Кэрол взглянула на незнакомца, затем перевела взгляд на уходящего Уилли… и сделала то, что у нее лучше всего получалось — пошла следом.
* * *
Я снова достала ящик со своими «сокровищами», извлекла оттуда пуговицы, колокольчики, обрывки кружев. День заднем часами сидела над ними, раскладывала по категориям, а затем снова перемешивала. Я наслаждалась свободой быть собой. Наконец-то я была дома, в теле, которое ощущала своим. Больше я не стану причинять себе боль — и никому другому не позволю. Не позволю на меня давить и заставлять делать то, что мне не по душе. Пока не научусь этому сама, меня будет поддерживать Уилли. А Кэрол будет беззаботно болтать там, где нужно — опять-таки, пока я сама не освою искусство непринужденного общения. Я знала, что постепенно мои «персонажи» померкнут, но к тому времени их сменят настоящие живые друзья, обретенные в «их мире». А пока этого не произошло, Пес-Попутчик будет со мной. Из защитника Пес-Попутчик постепенно превращался в спутника и друга, а я принимала на себя двойную роль подруги и заботливой хозяйки. Война с «их миром» окончилась. Без победителей, без побежденных. Окончилась заключением мира.
* * *
Книга подошла к концу; теперь я знала, как называются те проблемы, с которыми я сражалась, стремясь преодолеть их и понять. Ярлык «аутизм» был полезен мне тем, что помог простить за то, какой я была, и себя, и свою семью. Рассматривая старые фото, я обнаружила, что избегала смотреть на людей тремя способами. Один — смотреть прямо сквозь человека. Второй — отворачиваться и смотреть на что-то еще. Третий способ — один глаз пустым взглядом смотрит вперед, другой скошен к переносице. В результате все, что я видела перед собой, расплывалось в тумане. Разложив перед собой старые фотографии, я ясно увидела, как далеко в глубь времени уходят мои проблемы. Среди них было несколько фотографий именно с таким взглядом: взглядом, который словно делил мое лицо надвое — и какое-то внимание к фотографу отражалось лишь на одной его половине. Фотографии эти были сделаны в разные годы разными людьми. Поразил меня мой возраст на самой ранней из них. На этом фото я сидела на детском стульчике. Должно быть, мне было несколько месяцев отроду — точно не больше четырех. Потом выяснилось, что эту фотографию сделал мой дядя, когда мне было всего несколько недель. Но выражение лица было ни с чем не спутать — особенно в сравнении с последующими снимками такого же рода. Один глаз был скошен внутрь — и эта сторона лица улыбалась. Другой напряженно смотрел в пустоту — и эта сторона лица была безжизненной и пустой.
* * *
Я хотела познакомиться с другими аутичными людьми, о которых уже столько слышала, — и с удивлением узнала, что их очень немного, и все они живут в разных местах, разбросанные по стране и по миру. К еще более немногочисленной категории относилась я сама. Я стала «высокофункциональной». И все же мне нужно было увидеть других. Лишь встретившись с другими, оставшимися на той стороне общества, могла я понять, где мое собственное место. Я познакомилась с миром так называемых «нормальных» людей — людей, одной из которых так хотела стать. Теперь настало время познакомиться с людьми, запертыми там, откуда я пришла и где — в какой-то мере — все еще оставалась. Рядом с крупной неторопливой женщиной по имени Кэт мне было более или менее спокойно. Говорила Кэт медленно, ровно и отчетливо — за ее речью легко было следить. У нее были длинные прямые седые волосы и внимательный взгляд; я чувствовала, что она мне рада, однако ничто в ее поведении не было навязчивым и не смущало. У нее был аутичный сын, мой ровесник. Когда я впервые его увидела, он перебирал цветные бусины. Я не стремилась к тому, чтобы он со мной здоровался или спрашивал, как я поживаю. Все эти слова предназначены для тех, кто хочет переселиться в «их мир» — а Перри, сын Кэт, этого явно не хотел. Я села на пол рядом с ним, зачерпнула горсть цветных пуговиц и стекляшек. Разложила их на группы, а затем, не говоря ни слова и не глядя в сторону Перри, протянула одну группу стекляшек туда, где он играл со своими бусинами, и высыпала на пол. Перри подобрал их, протянул руку и положил рядом со мной. Я вспомнила, как сама впервые начала общаться, повторяя действия других; однако теперь здесь не было никого, кто бы заявил, что такой способ общения недостаточно хорош. Некоторое время мы передавали друг другу стекляшки, а затем изменили игру. У меня был с собой колокольчик: я звонила в него и бросала, чтобы Перри его поймал. Как и прежде, Перри повторял мои действия, но теперь с одним отличием: ловя колокольчик, он начал издавать звуки. Я делала то же, что и он; мы звонили в колокольчик и перебрасывали его туда-сюда все быстрее и быстрее, все более явно обращаясь друг к другу. Я пересела подальше и стала раскладывать пуговицы рядами по цвету и размеру. Перри подошел, присмотрелся, начал брать из кучки пуговицы и класть в те ряды, куда они подходили. И не глядя на него, я прекрасно понимала, что он делает и что это для него значит. Раньше эти «игры» были моими. Теперь я понимала: такие «игры» свойственны людям с аутизмом. Я не заметила, как в комнату вошла Кэт. Она молча смотрела, как Перри подошел ко мне, лег передо мной на пол лицом вниз, плотно прижав руки к бокам, дрожа от волнения всем телом. — Посмотри на меня, — сказала я. Действия его были мне понятны — сколько раз сама я чувствовала то же самое! — Смотри, я позволяю дотрагиваться до себя. Я не отрывала глаз от лежащего Перри, и по лицу моему катились слезы. Я читала его поведение, как книгу — и сама дрожала от головы до пят. Если бы здесь был валлиец! Если бы он сумел понять себя так, как понимала я себя сейчас! Обернувшись к Кэт, я увидела, что она плачет. — Никогда не думала, что у него есть язык, — проговорила она. — А он все это время говорил на своем языке, только я не знала, как ему ответить! По ее словам, сын никогда еще не выглядел настолько «нормальным». А мне никогда еще не случалось так хорошо понимать другого человека. — Мы считаем, что наша задача — учить аутичных людей, — сказала Кэт. — Но теперь я понимаю: это нам предстоит многому у них научиться.
* * *
Кэт работала в школе для аутичных детей. Сейчас дети были в лагере, и Кэт пригласила меня туда. Мне страшно было отказаться от привычного расписания. Одно дело — обходиться без расписания вовсе, и совсем другое — нарушить уже установленный еженедельный распорядок, отправиться в какое-то чужое место, пусть всего на один день… Однако Кэт заверила, что приглашение остается в силе: я могу приехать, когда захочу, пробыть столько, сколько смогу, а потом уехать. Поездом, автобусом, а затем такси я добралась до лагеря, расположенного в сельской местности в центре Кента. Здесь меня поразило количество людей. Кэт сказала, что предупредила их о моем приезде, однако это не отменило обычных: «Привет, а вы кто?» Я приклеилась к Кэт и позволила ей говорить за меня. Не все дети в школе и не все, кто собрался в лагере, были аутичными; но одна девочка за обедом в столовой показалась мне удивительно знакомой. Энн было восемь лет, но выглядела она на шесть; хрупкая, бледная, с длинными светлыми волосами — совсем как я. Я сразу узнала ее взгляд: один глаз тупо смотрел вперед, второй был скошен к переносице. Она прижалась ртом к краю стола и исследовала его поверхность языком. Я смотрела на нее — и чувствовала, как будто меня выставили всем напоказ. Кэт рядом не было, а другие воспитатели нетерпеливо кричали на нее; по взгляду Энн было понятно, что их крики для нее сливаются в неразличимую массу злых, угрожающих звуков. А ведь это специалисты, думала я и вспоминала подход матери к моему воспитанию. Я смотрела на Энн и думала: я знаю, где ты сейчас. Все попытки заставить Энн что-то сделать оборачивались страшной истерикой — такой, какой только можно ожидать от ребенка, слепого и глухого ко всему миру, да, судя по всему, и к самой себе. Однако чего-то не хватало. Она не умела себя успокаивать. Я поняла, что необходимо предложить ей ритуал — что-то такое, за что она сможет держаться, что поможет ей успокоиться настолько, чтобы открыть глаза и бросить взгляд на «их мир». Но на глазах у других это было просто невозможно. Энн пошла за мной, и я вывела ее на улицу, на неогороженную зеленую лужайку. Она шла за мной, а я от нее, стараясь наступать на ее тень. Постепенно она начала обращать внимание на мою тень; теперь то она гонялась за мной, то я за ней, и обе мы не отрывали глаз от теней и ног друг друга. Подняв глаза, я увидела, что несколько учителей наблюдают за нами из окна кухни — и подумала: «Кто же из нас теперь обитает в мире за стеклом?»
* * *
Был вечер, и детей укладывали в кровати. Нелегкая задача — уложить спать детей, которые не привыкли к покою и не очень понимают, для чего нужен сон. Один аутичный мальчик в темноте прыгал на кровати вверх-вниз. Энн отчаянно вопила; воспитательница присела к ней на кровать и протянула ей куклу — но это, похоже, перепугало ее еще сильнее. «Ох уж эти куклы, символы нормальности, — думала я. — Кошмарное напоминание о том, что „нормальным детям“ положено успокаиваться от присутствия людей — или, по крайней мере, их подобий».
|