Студопедия — Эволюция частей
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Эволюция частей






От вопроса о том, что представляют собой те части спек­такля, которые на протяжении веков не уставая входили между собой во все более непривычные связи, мы прежде, по совету структуралистов, рискнули абстрагироваться. Но такая операция корректна лишь при условии, что у нас есть гарантия постоянства этих частей и их равенства самим себе. Между тем, на самом-то деле такой гарантии нет. Напротив: чем более высокого порядка сложности сис­тема, тем существенней составляющие ее элементы, тем при­нудительней внимание к их «индивидуальности». Театральное произведение - уже по одному тому, что оно целиком при­надлежит социальной сфере - из самых сложных систем. Но не методологические установки структура­лизма (которые мы законом над собой не признавали) - наши соб­ственные наблю­дения над тем, как меняются структуры, застав­ляют серьезно вглядеться в части спектакля, а в актера, сцени­ческую роль и зрителей - прежде всего.

Подобно связям между древнегреческим актером, его ролью-маской и тысячами людей, окруживших орхестру, сам этот ак­тер, сама маска и Зритель – элементарны. Тип и смысл то­гдашней роли красноречиво охарактеризовал С. Аверинцев: «Маска - это больше лицо, чем само лицо». «До конца выяв­ленная и явленная», она, в отличие от лица, одна только и может достичь «полной самоопределенности, массивной пред­метной самотождественно­сти»1. Если углы губ у нее приспущены, если она говорит о Герое, что он трагический, это по существу все, что в нем есть и что надобно о нем сказать. За маской, прав Аве­ринцев, ничего нет: личина и есть личность. И когда он в той же статье сравнивает маску с демокритовским атомом и платоновским эйдосом, это сравнение имеет особый смысл не только потому, что маска, подобно атому или эйдосу, без всяких опосредований указывает на «сущ­ность», но еще потому, что всякая такая сущность – последняя глу­бина, самотождественная и дальше не делимая.

Древнегреческий актер, больше чем в параллель маске - в прямом соответствии с нею, - имеет отчетливо «атомарный» вид. Он не более чем живой материал для создания в пространстве и времени форм маски. О творческой индивиду­альности тогдашнего актера можно гадать, потому что она, по крайней мере, могла быть, хотя, по-видимому, была строго ограничена областью уме­ний. Легенда гласит: у ак­тера, который играл отца, потерявшего сына, умер сын; актер решил использовать свои чувства на благо искус­ству, для чего стал «переживать» и был оштрафован - как мы бы сейчас несомненно сказали, за натурализм.

Но об индивидуальности артистической или тем более о личности рассуждать вовсе не имеет смысла: если маска, главный сценический объект актера, завершена в себе и актерскому влия­нию в процессе творчества не подвер­жена, собственно художест­венная ипостаcь актера - плод ма­лопродуктивной фантазии.

Нет никаких источников, которые заставляли бы усом­ниться в том, что зритель в этом театре художественно даже не элемен­тарен - нем. Он есть, он в наличии, драматическому поэту с помощью сказания пьесы и актеров есть на кого воз­действовать, и этого для театра древних греков доста­точно.

Разнообразие средневековых театральных жанров застав­ляет присматриваться к каждому из них. Но можно поступить иначе (так и поступим): взять края этого диапазона. С точки зре­ния нашей темы это, с одной стороны, моралите, с другой мистерия. Актер мо­ралите, который держит своего персонажа в вытянутой руке и де­монстрирует его зрителю, больше всего и больше, чем актер, работающий в других средневековых жанрах, похож, если воспользоваться терми­нологией 1920-х годов, на докладчика. Есть смысл вспомнить даже о своего рода очу­ждении наподобие того, что прокламиро­вал в ХХ веке Б.Брехт: в резком свете такой неисторической па­родии видна теоретическая (и не пропадает историческая!) спе­цифика системы моралите. Пусть актер Брехта очуждает не харак­тер Мамаши Кураж, а маску Артуро Уи, пусть за такой маской, по слову И. Соловьевой, «стоят не прототипы - живые лица, а про­тотипы - жизненные процессы»2, сами процессы эти все же, по определению Соловьевой, типизированы. В моралите за ролью Добродетели нет не только компании порядочных людей без центра – за нею ничего нет, кроме понятия. В ней нет ни живого син­кретизма античной маски, ни «снятой целостно­сти» общего и ин­дивидуального, на котором держится маска в новое и новей­шее время.

В мистерии дело обстоит, кажется, противоположным об­ра­зом. И когда речь о «положительных персонажах», и особенно когда об отрицательных - например, чертях. Как и в роли Доб­родетели, в роли Черта нет никаких индивидуальных свойств; у Черта есть только действенные функции – пакостить положи­тель­ным героям и радостно тащить в ад давших себя соблазнить. Это, ко­нечно, не «понятие», но, подобно понятию, с точки зрения норм художественного образа, крайняя односторонность. В роли еще нет заведомой сложности, но нет уже неразложи­мой греческой це­лостности: она распадается на глазах средневековых зрителей и при их активном участии. Эта почти пустая форма - именно по­тому что пустая - естест­венно, требует импровизации, античному актеру неведомой. Эллин золотого века выходил на орхестру, кроме редких нети­пичных случаев, лишь однажды и с ролью, у которой было опреде­ленное и уни­кальное содержание, сочиненное поэтом. Средневековый гистрион, получав­ший от города ангажемент, мог рассчитывать и на повто­ре­ние заказа, но даже если он тоже выходил на подмостки один раз, содержательность и определенность его Черту придавал он сам. Роль внятно слоится, вынужденно составля­ется из действен­ной схемы и принципиально «не написанных драматургом», но не­обходимых сиюминутных деталей, зависящих от того, в какие от­ношения войдет сегодня этот актер с этой толпой. Никаких таких деталей в образе персонажа нет, но они, когда актер берется его изобразить, возникают в созданной им роли.

Взявший на себя важную общественную миссию самодея­тельный участник моралите и бродяга, который сам похож на нечистую силу, солидный докладчик или, как выражался Г.Н. Бояджиев, ри­тор3, ответственно излагающий слова роли, проделывающий строго определенные иллюстративные движения - и развлекающий публику неприличными телодвижениями гист­рион - контраст еще более ра­зительный, чем между ролями, которые они играют. Тем не ме­нее и между ними есть об­щее, как есть общее между их ро­лями. Каждый из них знает, что он не роль, каждый свою роль показывает, каждый отдает своей роли необходимый ей мате­риал. В одном слу­чае свою гражданственность, в другом, как минимум, профес­сиональное бесстыдство. Для наших целей и та­кого минимума достаточно: в обоих театральных вариантах мы имеем дело с человеческими свойствами артиста и одновременно с «техническими умениями».

Подобно исполняемой им роли, средневековый актер в этой роли уже не химиче­ски неразделимый атом, он из чего-то составляется. Подобно ак­теру, роль представляет из себя либо одно­сторонность, невольно намекающую на возможность других сто­рон, либо комбинацию из нескольких элементов. Реально ис­торически все это, несо­мненно, аморфно, неустойчиво, прояв­ляется бликами, фрагмен­тами, но замена актера-атома и роли-атома, которые связаны между собой элементарными от­ношениями, - принципиально неодно­родными образованиями, спо­собными вступить в гораздо более интимные связи, по-ви­димому, налицо. Сходство между «струк­турным типом» актера, роли и спектакля, надо ду­мать, тоже не до­мысел. Возникает намек на рождение некой зако­номерности: динамизация связей между элементами спектакля и усложнение состава каждого из них - это один процесс.

Театр, берущий начало в Ренессансе, и в этом отно­шении де­монстрирует рывок, прорыв. Воспользуемся той же логикой, что и прежде: если на каком-то участке теат­рального пространства нечто случилось, сталось - оно для театра уже есть. Поэтому мы можем с порога избавиться от соблазна охватить эту неохват­ную для театрального ис­кусства эпоху. Обратимся (и опять не так, как делает это историк) к излюбленному материалу новато­ров Х1Х и ХХ веков - комедии дель арте. Это театр профессио­нальных ак­теров в пожизненных устойчивых масках. Пережив не­сколько веков и мутаций, маска стала видеться как эталон ус­тойчи­вого, законченного, выразительного и вместе экономного, именно и в первую очередь сценического художественного об­раза персонажа и, стало быть, как идеальный «шаблон» для актера.

С таким или подобным историческим резюме не стоит спо­рить. Необходимо, однако, учесть, что ни устойчивость ни за­вершенность ни пожизненность для актера не делают маску коме­дии дель арте «простой». Так, в частности, оставаясь собой или войдя в состав других образов, маски по праву претендуют на общечеловечность - но при этом они не утеряли свойства, рожденные их социальными, национальными и даже региональными истоками. Маска по-прежнему классиче­ский пример действенности, ибо все в ней зависит от места, которое она занимает в действии спектакля. Это почти автоматически означает, что она приговаривает к ост­роте и известной односторонности выра­жения. Но это со­всем не означает, что в каждой маске генерали­зировано одно какое-то человеческое свойство. Квинтэссенция сценического действия, маска вобрала в себя аристотелево «направление воли», но кроме того, что она не свойство, а характер, она характер впервые не в античном, а, так сказать, в бу­дущем смысле этого понятия. Она заведомое обобщение, то есть тип. Но это тип характера, тип человека, предпола­гающий в человеке индивидуальность.

Как видим, во всех решающих отношениях маска двойст­венна. Двойственна при этом недвусмысленно и совершенно содержа­тельно: каждая из сторон любой характеризующей ее оппозиции не существует без другой стороны. Иными сло­вами, маска комедии дель арте подарила театру исторически первый тип роли, кото­рая состоит из отчетливо разнящихся элементов, связанных ме­жду собой устойчивой структурой, то есть роль, которая, если выражаться ученым языком, вхо­дит в систему-спектакль на на­чалах и с правами подсис­темы.

И снова больше чем аналогия связывает такую роль с акте­ром. В древнегреческом театре актер и роль существовали как сиамские близнецы. Структуры, ведавшие спектаклями Средневеко­вья, должно быть, сочли, что в таком виде не­удобно двигаться, и позволили актеру и роли ходить ка­ждому отдельно, но непре­менно чтоб в ногу и для этого поглядывая на соседа и при­страиваясь к нему. Актер Воз­рождения получил право двигаться в своей системе самым прихотливым образом, но оказалось, что для этого прихо­дится держать перед собой зеркало, в котором делает кульбиты двойник.

Завоевав себе в системе ренессансного спектакля неви­дан­ную дотоле самостоятельность, актер и впрямь как двой­ник стал похож на роль (или роль на него). Маска в комедии дель арте постоянна и устойчива, но если в разных спектаклях она рожда­ется всякий раз заново как результат сиюминутной импровизации, она представляла не только ге­роев разных историй, но даже и в одной пьеске на каж­дом представлении – и в зависимости от того, кто ее на­девал, и в относительной независимости от него - играла разные роли. Роль не маска, а та единственная, здесь и сейчас рожденная форма, которую маска приняла в этом спек­такле, у этого актера для этой публики.

Но если учесть, насколько актер Ренессанса породнен с маской, нельзя не видеть, что навсегда надевший пришед­шуюся ему впору маску актер - в этой маске - «тоже» играет роли: для актера, как для публики, маска, навер­ное, важней, чем роль, но это ведь само по себе значит, что она не роль.

Актер примеривается к маскам, ищет подходящую. Однако не­сомненно и противоположное: выбранная маска обязательно принимает форму принявшего ее актера, каждый раз кроится по его образу и подобию. У обоих как будто общий источник.

С другой стороны, возрожденческая общность или род­ство ак­тера с его ролью - вовсе не та, что соединяла ги­стриона с Чертом в Средние века. Различий много и они, что важно, разного свойства. У мистериального Черта, как у софокловских Эдипа и Иокасты, нет возраста - Панталоне от рождения старик, а Арлекин вечно молод. Эдип - это трагическое направление воли, Черт не имеет харак­тера, зато состоит из сплошной кари­катурной характерности: он злой пакостник. Характер Панталоне или Гамлета есть со­вокупность человеческих свойств. И вот этой как раз совокупностью играющий их на сцене актер об­ладать вовсе не обязан. Еще существенней в этом сопоставлении, что на «че­ловеческую» активность и подвижность Арлекина актер откли­кается вообще не человеческими, а артистическими свойст­вами. Психофизика актера, идущая здесь в дело, это и не те­лесный материал античности и не психофизика человека-ги­ст­риона. Это актерская психофизика актера – его актерский темпе­рамент, актерская реактивность и т.п. Но мало того, что своеобразно двоится индивидуальность актера; уже его собствен­ная эпоха обнаружила в нем такие порядки, ко­торые сегодня мы иначе как личностными не назвали бы. Опираясь на многочис­ленные материалы о комедии дель арте, А.К. Дживелегов, в ча­стности, фиксирует общепризнанное и для эпохи отнюдь не дек­ларативное положение, касающееся актера: «Он должен жить твор­чески и обретать в театре ис­точник вдохновения. Он должен иметь «радостную душу». Если эта радостная душа (anima alle­gra) отлетает, актер пере­стает быть актером»4.

Эта радостная душа, по всей видимости, как раз та­кое свойство, которое на технологический язык не пере­водится: говоря языком школы Узнадзе, это установка на творчество или, словами П.А.Маркова, воля к игре на сцене. Как видно из этого более чем краткого экскурса в комедию дель арте, европейский театр ХУ1 - ХУП веков имел ак­тера, который был не просто оконча­тельно профессионализиро­ван, но которого профессия превращала в определенную сис­тему, сложно составленную из элементов раз­ного происхож­дения и одновременно и принципиально открытую в обе стороны - в сторону роли и в сторону публики.

Логика структурных подвижек, едва забрезжившая в те­атре Средневековья, в театре Возрождения обретает убеди­тельно опре­деленный вид. Можно все более надежно фикси­ровать, что назы­вается, постоянное и пока не обратимое структурирование теат­рального произведения. С одной сто­роны, ветвятся, усложняются, становятся живей и напряжен­ней отношения между главными эле­ментами спектакля. С дру­гой стороны, оказываются в прин­ципе более сложными и по составу и по внутренним связям сами эти элементы. Наконец, более чем вероятно, что эти процессы одно­временны не случайно. Здесь один шаг до необходимости проверить следующую (куда более от­ветствен­ную) гипотезу, согласно которой два названных процесса ис­тория театра соединила между собою не просто значащей одно­временностью, и может быть, есть какой-то закон, в силу которого чем сложней и разветвленней элементы системы спек­такля, то есть чем больше каждый из них сам представляет из себя систему, тем тесней связи между этими элементами, и на­оборот: чем драматически действенней отношения между элементами спек­такля, тем больше сложности и самостоятель­ности от этих эле­ментов требуется или, по крайней мере, для них допускается.

Так или иначе, а Классицизм, следующая за ренессанс­ным этапом большая стадия развития спектакля, демонстри­рует и ус­ложнение внтурисистемных связей и отчетливое превращение каж­дого из входящих в эти связи элементов в меньшую по масшта­бам, чем спектакль, но безусловно полно­ценную систему. В пре­дыдущей главе оригинальная и глубо­кая содержательность класси­цистских структур анализирова­лась по возможности в чистом виде, от свойств и качеств элементов мы, как и в других случаях, сознательно пытались тогда абстрагироваться. Теперь этого сделать нельзя. Новой в таком рассмотрении элементов системы может оказаться естест­венная парал­лельность. Проще говоря, думая о классицизме, обнаружен­ное в роли не надо даже специально экстраполировать на актера. Самым простым примером может стать величайшее, быть может, художественное достижение театрального класси­цизма - амплуа. Традиция употребления этого понятия не зря закре­пила его одновременно и за актером и за его сценической ро­лью. Наша Театральная энциклопедия, переводя это французское слово, соединила запятой два русских поня­тия - «применение» и «роль»5. Если не вдаваться в очень важный, но отдельный вопрос о критериях амплуа и для начала просто присоединиться к общей точке зрения, согласно кото­рой амплуа объединяет между собой однотипные роли, то есть - для начала же - пойти от типа роли, следующий шаг все равно окажется неизбежным: актер «применя­ется» к этому типу и тогда может занять в труппе соответствую­щее амплуа. Амп­луа актера и амплуа роли - понятия одинаково содержательные и актеры делят между собою роли по тем же при­знакам, что делятся сами роли.

Наконец, амплуа есть система. И амплуа роли и амплуа ак­тера. В обоих случаях и в соответствии с одним и тем же зако­ном оно состоит как минимум из двух частей. Есть «часть», отвечающая за типовые характеристики, и есть - ведаю­щая индивидуальными. В этой связи, видимо, следует с особой осторожностью следовать за традицией, ко­торая приписывает классицизму тотальную тягу к генерализа­ции и неприязнь к ча­стностям и индивидуальным подробно­стям. Сама по себе мысль во­все не безосновательна, но с точки зрения состава и структуры амплуа верней едва ли не противное: амплуа и по существу и по форме двулико, и каж­дое лицо без другого не просто невозможно - смысл каждого из них открывается в своей полноте лишь тогда, когда оно вошло в отношения с другим лицом.

Мало того, что нет решительно никаких оснований пола­гать, будто мольеровский маркиз, если он амплуа, «главней» любого конкретного маркиза в комедии Мольера; двусторон­няя под­держка и в то же время «разница потенциалов» и по­рождают этот феномен.

Подчеркнем без стеснения: какова бы в дальнейшем ни была судьба этого классицистского подарка театру, начиная с фран­цузского ХVП века структурные прозрения комедии дель арте надолго или навсегда превратили сценическую систему в систему систем, каждая из которых строилась по тем же правилам, что система целого. При этом точно так же, как было прежде с от­ношениями между актерами, ролями и зри­телями, связи «внутри актера» и «внутри роли» поначалу были далеки от какого бы то ни было драматизма – не­сколько столетий их характеризовало как раз доброжела­тельное мирное сосуществование.

Трудно и не увидеть и не оценить эволюцию амплуа. Но при всем огромном различии между ролями Расина и, например, основ­ным художественным ролевым массивом в русском репер­туаре де­вятнадцатого века, безусловные и не классицистские свахи Ост­ровского, едва ли не так же, как маркизы Мольера, плотно и ярко индивидуальные, - все же тип, и значит, всякая из них может быть сыграна (и замечательно игралась) в сфере амплуа.

Но на рубеже Х1Х – ХХ и в начале ХХ века и этот долгий этап теоретической истории спектакля окончился серьезной (по­началу казалось, гибельной) встряской. На русской почве здесь, понятно, не обойти в первую очередь практику Москов­ского Худо­жественного театра и ее идейное подкрепление - непрекращаю­щуюся героическую борьбу К.С. Станиславского с амплуа.

Несмотря ни на какие субъективные крайности, несмотря на показательные творческие потери, эта практика и питав­шие ее идеи имели под собой подлинно исторические, то есть объектив­ные основания. Среди них одним из решающих было все, что обна­ружилось в эту эпоху в человеке и, стало быть, в персонаже, которого артисту предстояло сделать своей ролью.

Чехов решительно выдергивает из своих драматических персо­нажей внятный типовой стержень и они, невольно, начинают пред­ставляться как только индивидуальности; с другой же сто­роны, едва ли не всякую такую неоспоримую индивидуаль­ность легче всего трактовать как «человека без свойств». Если вос­пользоваться языком структурной логики, придется констатиро­вать, что чеховский персонаж не только не со­стоит из каких-то частей, в нем и одной-то, атомарной части не прощупать. Точ­нее, она есть, но она не описыва­ется как нечто «твердое», как вещь - только как истече­ние, волна в потоке.

Проще всего было бы посетовать на недостатки или про­грамм­ную неполноценность используемой нами сейчас методики и поис­кать другую, более соответствующую капризному объ­екту. Но, увы, скорее всего дело не в методике: не исклю­чено, что чехов­ский драматический человек, одно из лиц в группе без центра, «сам по себе» и не должен структуриро­ваться. А играть-то его роль на сцене все одно было необхо­димо! Иначе говоря, на ка­кое-то время роль начала провали­ваться в неорганизованный хаос, и актеры поначалу стали до­гонять роль. Подтверждая конец амплуа, Станиславский язви­тельно писал: «Как видите, амплуа раздробились по авторам, теперь же стали делить их по отдель­ным ролям. Появились специалисты на роли царя Федора, Ган­неле»6. И впрямь гро­теск, но возникает-то он из-за того, что роль зовет артиста от всякого группового, типового, открыто обобщенного к уникальному и индивидуальному. И в ответ на этот зов ар­тист начинает искать новую философскую и просто технику. Станиславский-теоретик тоже не знал дорогу, но именно ради нее он так могуче метался.

Для современных ролей – или для современного ему те­атра в целом – амплуа, навсегда убедился Станиславский, не подходит. «По-моему, существует только одно амплуа – харак­терных ролей. Всякая роль, не заключающая в себе характер­ности, - это пло­хая, не жизненная роль, а потому и актер, не умеющий переда­вать характерности изображаемых лиц, - плохой, однообразный актер»7. В этом месте Станиславский не говорит о перевоплоще­нии актера в роль, но, например, в главе «Характерность» его книги «Работа актера над собой в творческом процессе воплоще­ния» он спокойно использует обескураживающую, на первый взгляд, фор­мулу «перевоплощение и ха­рактерность»8. Это не случайная ого­ворка, в цитированном отрывке обращает на себя внимание очень близкое: роль, принадлежащая единственно законному амплуа – амплуа характерных ролей – должна, согласно Станиславскому, заключать в себе харак­терность. То есть в любом случае харак­терность состав­ляет часть какого-то большего, чем она, объ­ема.

Высокий статус характерности нетрудно подтвердить хотя бы тем, сколько внимания Станиславский ей уделял, с каким интере­сом в нее углублялся, как в поздние годы настаивал на том, что и сама характерность тоже двухслойна – есть внеш­няя, а есть внутренняя, по смыслу приближающаяся к традици­онному представ­лению о характере. Словом, тут на самом деле не случайная ого­ворка или неловкость выражения. Значит, надо это принять как факт и, значит, выяснить, во-первых, какое реальное ме­сто Ста­ниславский отводил характерности в тот боль­шем, чем она, объеме роли, и во-вторых, чем, с его точки зрения, заполнена не занятая характерностью часть этого объема.

Сам теоретизирующий режиссер на эти вопросы готов ответить. На первый – решительно и совершенно не традиционно (во всяком случае для усто­явшегося портрета Станиславского): «Характерность – та же маска, скрывающая самого актера-человека. В таком замас­киро­ванном виде он может обнажать себя до самых интимных и пикант­ных душевных подробностей»9. Останавливает, конечно, в первую очередь само по себе чужое слово «маска». Но сразу же, вслед, приходится гадать: чья же именно эта маска – роли? ак­тера? Логично предположить, что поскольку маска скрывает ак­тера, она, во всяком случае, не актер же! Так, может быть, в этой логике маской служит роль? Роль - «не более чем маска»? С порога отказаться от этой обеску­раживающе простой гипотезы не­возможно, но, с другой сто­роны, еще более опрометчиво было бы на ней остановиться и почить.

Один уровень тут, по-видимому, можно зафиксировать как на­дежный, для Станиславского устойчивый – именно иерархи­ческий: в сценическом творении актер для Станиславского не только важ­ней, не только загадочней, но и сложней, чем роль. Даже если представить себе роль как усложненную вглубь – внешнюю и внут­реннюю – характерность-маску для ак­тера, царь Федор и Ганнеле и Астров суть характерности, призванные, во-первых, объек­тивно, в интересах зрителя, от­личить одного человека от дру­гого, и во-вторых, в интере­сах актера, одновременно и укрыть в нем человека и позво­лить этому человеку обнажить себя до са­мых интимных и пи­кантных душевных подробностей. Из-за маски-роли у Стани­славского-теоретика на зрителя и партнера глядит актер-че­ловек. И кроме него, больше некому «перевоплощаться» в изо­бражаемое актером лицо, то есть, следуя завету Щепкина, влезать в шкуру-маску действующего лица пьесы.

Именно так понимали дело лучшие театральные умы первой половины два­дцатого века. Вдумаемся, однако, в суть рассуждений П.А.Маркова 1925 года: считая «внутреннее оправдание твор­чества актера и закре­пление его двойственности» одной из главных задач так называе­мой системы Станиславского, он был уверен, что, по мысли создателя «системы», путь к решению этой задачи лежал «в уничтоже­нии полной адекватности играе­мого образа с личностью ак­тера»10. С точки зрения нашего предмета, революционная мечта Станиславского смести до ос­нованья всю накопившуюся в мировом театре ложь осуществля­лась, значит, более чем парадоксальным образом: двойствен­ность («Вы сами – а поступки другого лица»11) закреплялась, а полная адекватность играемого образа с личностью актера, которая в театральной литературе если и не буквально рас­шифровывается как «перевоплощение», то по крайней мере с ним навсегда повязана,- она как раз и подлежала унич­тоже­нию!

Станиславский, таким образом, если соглашаться с Мар­ко­вым, «неатомарность» и заведомую драматическую структур­ность сценического создания не только признает, но за нее борется, ее утверждает. Неужели в работах Садовских или Фе­дотовой ему виделась «полная адекватность играемого образа с личностью ак­тера», а двойственность актер – роль каза­лась недостаточно ут­вержденной? Это неправдоподобно и не­правда. Если так, прихо­дится вернуться к нашему вопросу о том, что для Станиславского представляют собой те двое, что обязаны существовать как двой­ственность и не имеют права взаимно уничтожаться до адекватно­сти.

П.А. Марков трактовал первоисточник безукоризненно корректно – мы сами только что убедились в том, что Станиславский готов был одним махом перепрыгнуть все технические и, может быть, ху­дожниче­ские «части» актера (о которых, само собой, пре­красно знал и которые его, разумеется, заботили), чтоб по­быстрей добраться до главного - человека-артиста, до самых интимных и даже пи­кантных подробностей его души. К тому, что впоследствии будет названо душевным натурализмом, Ста­ниславский никогда не был склонен, так что о передаче зрителю собственных чувств ак­тера речи нет. Но о чувст­вах аффективных Марков не только вправе, он обязан толко­вать. И вот что он обнаруживает: «Про­буждая аффективные чувства, «перевоплощение» стремилось тесно слить актера с образом, сделать их неразрывными; оно соединяло актера и образ тысячами мелких нитей и связей; оно окутывало актера детальными и мелкими ощущеньицами; оно захлестывало ак­тера. Актер бывал принужден или лгать не только внешне по-ак­тер­ски, но насильственно принимать в себя чужие чувства и ощу­щения, «притворяться» не только внешне, но и внутренне; или, пробуждая в себе аффективные чувства, подменять своим житей­ским содержанием патетические и художественные ощуще­ния об­раза. И в том, и в другом случае первоначальная ложь уничто­жена не была – «притворство» оставалось и художест­венного раз­решения задач не достигалось»12.

Этим замечательным диагнозом П.А. Марков предваряет опи­са­ние системы Вахтангова, которая, по его тогдашнему мне­нию, и разрешила кричащие противоречия в построениях старшего гения. Шедший через «систему» Вахтангов «искал не столько примирения корен­ной и роковой раздвоенности, сколько рас­крытия первоначальной, единой воли к игре – творческой воли к созданию из себя об­раза […] Вахтангов ринулся к суще­ству человека-артиста и не­ожиданно обнаружил, что никакой раздвоенности нет, что правда театра и состоит для актера в том, чтобы, играя образ, сво­бодно владея им, через него го­ворить свою, только ему одному – актеру - присущую правду. Вместо того, чтобы превалировал об­раз, как было ранее, он дал право преобладания и явного при­оритета личности ак­тера»13.

Спорное утверждение о том, что «роковую раздвоенность» кто бы то ни было, хоть и Вахтангов, в силах уничтожить, оставим в стороне. Зато подчеркнем, что, с точки зрения Маркова, именно Вахтангов ринулся к существу человека-арти­ста. Стани­славский, стало быть, этим существом не заинтере­совался или, во всяком случае, к нему не рвался. Что же то­гда интимные и пи­кантные подробности души – не существо?

Скорее всего, ни один из них не собирался отказываться от того, чтобы главным сценическим вкладом артиста в спек­такль стало «существо человека-актера». А это значит, что в актер­ской части системы сценического образа это существо не просто окончательно легализовалось, не только отодвинуло на второй план все остальное в актере, но, в каждом случае по-своему, низвело к подчиненному положению сценическую роль.

Возврат к бесструктурности актера здесь только види­мость – стоит хотя бы вспомнить, какое значение Стани­славский придавал актерскому самоконтролю. А такой самокон­троль, это не требует особых доказательств, обеспечивают отнюдь не те тонкие и слож­ные душевные переживания, кото­рые артист пускает на встречу с ролью. Даже формально «частей актера» в этой сценической под­системе не стало меньше. И все-таки решительно существенней, что главной среди них стало человеческое актера.

При этом у Станиславского и Вахтангова оно действи­тельно разное. Вероятней всего, говоря о приоритете у Вах­тангова «личности актера», Марков не придавал этому слову то термино­логическое значение, которое сегодня позволяет различать в че­ловеке его психофическую «натуру», чаще всего именуемую инди­видуальностью, и другую ипостась, собственно личность как яв­ление социопсихологическое – например, как «субъект деятельно­сти»14. Но при всех этих различиях, и по отношению к «суще­ству человека-актера» в его толстовско-ста­ниславской трак­товке, и по отношению к «радост­ной душе» ХХ сто­летия, когда она перестала быть «условием игры», а стала ее материей, - можно утверждать: прежде такого не было.

Другая сторона этого вопроса - о тех отношениях, в которые входят новые, «слишком человеческие» элементы ак­терской части сценической системы с другими частями этой системы. Нам при­дется настаивать на такой формулировке, и вот почему. В дольше всех устоявшей сценической системе Но­вого времени, в класси­цизме, в структуре амплуа, между актером-амплуа и амплуа-ро­лью отношения, как мы пытались показать, определенны и непро­сты. Но это отношения между сложными и автономными целыми.

С эпохи Станиславского и в этом смысле ситуация пере­мени­лась и резко и, может быть, опять необратимо: в непо­средст­венные, продуктивные, очевидно влияющие на творческий резуль­тат отношения стали входить не только, а порой даже не столько части большой системы образа, сколько «части частей». Так, с ролью, а нередко и с определенными фрагмен­тами, частями этой системы в прямую связь вошло (снова вос­пользуемся формулой Маркова) существо человека-актера.

По прихоти истории или закономерно, но сегодня среди на­следников Станиславского отчетливо выделился и, наконец, вышел из теоретической тени любимый, но незаконный сын, М.А. Чехов. Критикуя учителя и объясняя себя, сам Чехов никогда не отмеже­вывался от своего корня. И справедливо: его представления об актерской индивидуальности как некоем бесконечно пластичном богатстве свойств и отношений, кото­рое служит решающим мате­риалом для строительства роли, очевидно восходят к самым ин­тимным подробностям театраль­ной философии Станиславского. Без всякой натяжки началом его Сверх-Я можно назвать те художниче­ские порядки ак­тера, которые и у Станиславского вправе и обя­заны контроли­ровать сценический процесс воплощения.

С другой стороны, ровесник и товарищ Вахтангова, Че­хов вместе с ним расслышал в идеях Станиславского и те токи, кото­рые позволили Вахтангову «внутри актера» переста­вить акцент с индивидуальности на личность. Структурная оригинальность системы Чехова в этой части не может, од­нако, быть понята как «Станиславский плюс Вахтангов». Плюс налицо, но как всегда, здесь реально значит не количество элементов, а их место и связи, а стало быть, и художест­венный смысл. У Чехова все это свое, «третье».

Стало хрестоматийным: «Я при изображении Муромского оста­юсь до некоторой степени в стороне от него и как бы на­блюдаю на ним, за его игрой, за его жизнью, и это стояние в стороне дает мне возможность приблизиться к тому состоянию, при кото­ром художник очищает и облагораживает свои образы, не внося в них ненужных черт своего личного человеческого характера»15. Что, в отличие от Станиславского, Чехов по­ходя ставит в один ряд игру и жизнь или что он решает тот самый вопрос о личных человеческих чувствах и «ощущеньи­цах», который Станиславский, по Маркову, не решил, - заме­тить нетрудно, и уже эти различия ставят театральную сис­тему Чехова в особое положение. Но есть расхождения не столь очевидные, зато чреватые сильными «по­следствиями». Проблему, которая в самом деле возникает, когда актер само­отверженно пытается использовать для роли свое лич­ное, Че­хов решает очень показательным способом: он отделяет скры­того контролера от индивидуальности-материала, тем самым едва ли не автоматически превращая необходимый, но скром­ный художественный контроль в недвусмысленное авторство. Будто во­преки Вахтангову, личность художника-творца в мате­риал не пре­вращается и не погружается. Она, если вспомнить Бахтина, вне­находима.

Но зато, вслед за Станиславским и куда решительней, чем у Станиславского, актерская индивидуальность без страха броса­ется в котел «перевоплощения» и чуть не буквально сливается с индивидуальностью роли.

П.А. Марков в свое время не зря так тщательно выби­рал аргументы, когда готовился приписать Вахтангову реши­тельный перенос центра сценической тяжести с роли на ак­тера. Похоже, он отчетливо понимал, что тут отнюдь не эле­гантная переста­новка акцента, а нечто большее - новые и неприкрытые пополз­новения актера на авторство. К этой цели, по-видимому, Вахтан­гов и Чехов шли параллельно. Но как только это общее конкрети­зировалось, немедленно стали ясны и принципиальные различия.

Для Вахтангова, во всяком случае в эпоху «Турандот», то есть в преждевременном конце его поисков, роль, лишенная цен­тра тяжести, была не столько тем, что именно и еще меньше тем, ради чего актер играет, сколько вещью, с которой играет актер. Если нельзя назвать такую структуру лирической, то субъек­тивной ее назвать можно и следует.

Как ни покажется парадоксальным, Вахтангов орудовал цен­тром тяжести сценического образа отнюдь не вопреки Ста­нислав­скому. Учитель и в творческой своей практике и в обычных тео­ретических формулировках относился к пьесе и персонажам с глу­боким пиететом и искренно считал автором своих гениальных че­ховских спектаклей не себя, а Чехова. Однако же не кто иной, как Станиславский, свел сценическую роль к жалкой маскарадной функции. Конечно, различие между персонажем пьесы и ролью нис­колько не терминологическое – хотя бы потому, что персонаж – явление драмы, а роль, строго говоря, возникает только на сцене16, а Станиславский, по всей вероятности, говорил о роли. Но так «извиняя» Стани­славского, мы и уйдем в терминологически игры. «Перево­площение» понуждало актера «подменять своим жи­тейским со­держанием патетические и художественные ощущения об­раза» - если П.







Дата добавления: 2015-09-19; просмотров: 365. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

Расчет концентрации титрованных растворов с помощью поправочного коэффициента При выполнении серийных анализов ГОСТ или ведомственная инструкция обычно предусматривают применение раствора заданной концентрации или заданного титра...

Психолого-педагогическая характеристика студенческой группы   Характеристика группы составляется по 407 группе очного отделения зооинженерного факультета, бакалавриата по направлению «Биология» РГАУ-МСХА имени К...

Общая и профессиональная культура педагога: сущность, специфика, взаимосвязь Педагогическая культура- часть общечеловеческих культуры, в которой запечатлил духовные и материальные ценности образования и воспитания, осуществляя образовательно-воспитательный процесс...

СИНТАКСИЧЕСКАЯ РАБОТА В СИСТЕМЕ РАЗВИТИЯ РЕЧИ УЧАЩИХСЯ В языке различаются уровни — уровень слова (лексический), уровень словосочетания и предложения (синтаксический) и уровень Словосочетание в этом смысле может рассматриваться как переходное звено от лексического уровня к синтаксическому...

Плейотропное действие генов. Примеры. Плейотропное действие генов - это зависимость нескольких признаков от одного гена, то есть множественное действие одного гена...

Методика обучения письму и письменной речи на иностранном языке в средней школе. Различают письмо и письменную речь. Письмо – объект овладения графической и орфографической системами иностранного языка для фиксации языкового и речевого материала...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.009 сек.) русская версия | украинская версия