Повесть 7 страница
На крышах толпы зевак, к зарешеченным окнам прильнули любопытные женщины. Али безмолвен. Ступает медленно: изнеможен. Пыль и пот проложили борозды на лбу его. Добравшись до городской мечети, он опускается на колени, целует истоптанный мраморный порог, молится, повернувшись лицом к югу, заходит в мечеть. Потом его провожают в отведенный для него дворец, и там он просит дать ему отдохнуть. В полночь Али присылает за моим отцом слугу. Не успевает отец войти к Али, как тот вскакивает, бросается навстречу и обнимает его. — Хаджи-эфенди, ты помог мне, и я сдержал свое слово. Теперь все знают, чего я стою. Расставаясь с отцом, Али хочет вернуть ему деньги. Отец отказывается их принимать. — Я во спасение своей души дал тебе денег. Али заверяет отца, что при случае он ценою жизни поможет ему в трудный час. Отец благодарит его.
* * *
Спустя месяц Али-бей открыл бакалейный магазин, в котором не было ни мер, ни весов, потому что он ничего не мерил и не взвешивал. Али-бей восседал в своем магазине, обложенный шелковыми, парчовыми и атласными подушками, в зеленой абе, с аршинным мундштуком во рту и с зеленой повязкой на голове. Увидит за витриной богача, пригласит войти: — Что послать тебе домой? Богач попросит послать что-нибудь из имеющегося в магазине товара и оставит на шелковой подушке несколько золотых. Али-бей жил в невиданной роскоши, широко и привольно, пользуясь всеми благами мира. Одну за другой взял он в жены восемь двенадцатилетних девушек. Он хотел протянуть руку помощи своим бывшим друзьям, сбежавшим в горы после столкновений с полицией и убийств, обещал деньги, дом, магазин и свое покровительство. Но разбойники не захотели возвращаться в город. Поднялся как-то переполох в городе. Али дал пощечину полицейскому, слывшему бешеным: полицейский избивал какого-то кюльхан бея. Сперва Али решил было пройти мимо, но крики кюльхан бея заставили его повернуть обратно и дать полицейскому затрещину. — За кюльхан бея заступается, — шушукались по углам, не осмеливаясь выступить против избранника пророка. Трижды в день князья зольных куч собирались перед домом Али-бея. Али садился у окна так, чтобы его не видели, и наблюдал, как слуги его раздавали им хлеб. «Князья» толкались, цапались из-за лишнего куска, вытеснили слабых. Слабых Али потом звал в дом, и каждый получал свою долю хлеба. Как-то раз Али сказал моему отцу: — Так хочется иногда зарыться в золу. От шелков, красавиц и золота порой его тянуло к прежней жизни. Вдруг возьмет и прикажет одному из слуг повязаться красным грязным передником, чтобы походить на уличного хайфечи, и подать ему кофе… А выпив кофе, скажет: «Я это в кредит, денег нет». Али получал огромное удовольствие от посещения этой воображаемой кофейни. — Из грязи не выходят в князи, — говаривал отец. По возвращении Али из Мекки отец с его помощь уладил немало дел: вернул себе когда-то несправедлив отобранные земли, вызволил из тюрьмы своих друзей и родичей. Получил даже право на расширение армянского кладбища, А ведь это был вопрос, над которым билось целое поколение, по поводу которого делегация ездила в Константинополь к самому султану и вернулась ни с чем.
* * *
Был у нас сосед, голубей держал, звали его Акоп-голубятник. Держать голубей считалось у нас самым унизительным занятием. Старики говорили: «Голубь — тварь невинная, но в нем смерть». Увидев на крыше голубя, мать в страхе крестилась: — Голубь на крыше!.. В нашем городе, если кто хотел оскорбить человека, называл его голубятником. В школе учитель закона божьего плевал в лицо ученику, не выучившему урока, и кричал: — Урока не выучил, голубятник несчастный! А на настоящего голубятника указывали пальцем, как на вора или преступника. Не только за самих голубятников, но и за сыновей их родители не отдавали своих дочерей, а к дочерям — никто не сватался. Дознавались даже — не было ли в роду у парня или девушки «голубятников». Если кто сообщал вдруг, что слышал, будто брат зятя деда девушки (или парня) голубей гонял, обручальное кольцо немедленно возвращалось. Но мы, дети, любили голубей, а голубятники в наших глазах были настоящими героями. Детям все эти предрассудки были непонятны. В церкви миро капало из клюва золотой голубки. Голубку славили как символ невинности во всех песнях. Детство — это невинность. И мы любили голубей. Была у нас небольшая мраморная статуэтка: нагая, красивая девушка с голубкой на плече. Отец привез ее из Стамбула. Стояла она в его комнате, на подставке из орехового дерева. И как ни страшилась мать голубей, все хорошее она все-таки сравнивала именно с ними. Когда у жены старшего брата рождался ребенок, мать обнимала его, подбрасывала в воздух и приговаривала: — Птенчик ты мой, голубочек. Я радовался, когда мать все хорошее сравнивала с голубем, и очень огорчался, когда она крестилась, увидев голубку на крыше. Мной владело одно желание — остаться без родителей, стать круглым сиротой, чтобы гонять голубей. Я бредил этой мыслью. Каждый день я поднимался на крышу — полюбоваться на голубей Акопа. Поднимался украдкой, чтобы никто не заметил. Зазорным считалось любому из членов нашей семьи, даже мне — такому еще маленькому, — забираться на крышу, чтобы смотреть на голубей Акопа. Но я, движимый непреодолимым влечением, всегда оказывался на крыше и тайком наблюдал за ними. Как они летели, как парили в чистом прозрачном небе! Притаившись, я ждал, что хоть один из них опустится на нашу крышу, и я дотронусь до его крыла. Мне и во сне снились голуби Акопа. Они садились мне на голову, плечи, руки, и я жадно вслушивался в их воркованье, я прыгал, плясал, по они улетали, я ласкал их, прижимал к груди, целовал, прятал за пазуху. Я просыпался от мысли, что это сон — это тоже было во сне — и голуби кружили вокруг меня. Когда же я просыпался на самом деле, голубей не бывало. Слышалось только их воркованье. Или и это только чудилось мне?.. Я не мог понять, за что так презирают люди голубей, за что унижают и оскорбляют голубятников, и особенно Акопа.
* * *
Вечер. Солнце еще не закатилось за горы, легкий дождь освежил воздух. Еще светло, тускло поблескивают окна. Акоп поднялся на крышу, откинул дверку голубятни. Веселым хороводом взмыли в небо птицы. Много их, молочно-белых. Вот один уронил перышко, оно, кружась, упало на землю. Налетели ребятишки, подхватили его, вырывают друг у друга, — наконец кто половчее, украшает им шапку. Есть голуби с темно-синим отливом в белую крапинку, и еще — цвета дымного пламени, цвета последних лучей заката и багряно-красные, как осенний лист. В воздухе молочно-белые теряются в светлых облаках, их трудно разглядеть, а когда тучи отливают свинцом, из поля зрения исчезают пепельные. Вот парочка… Округлые грудки отливают зелеными тонами, по стоит им чуть повернуться, — зеленые исчезают, проступают фиолетовые. Вот грациозно прохаживается по крыше стайка. Одни — коричневато-кофейного цвета, другие — белые, как сахар. Распускают хвосты, о чем-то воркуют, вертят головками, легкие, быстрые, живые. Почему же голубь — это смерть? Я так и не сумел понять эту загадку. Голубятники вечно враждовали. Стоило одному из них завидеть кувыркающуюся в воздухе птицу, как он тут же выпускал лучшего своего голубя: сманить «чужого» к себе. Сманивать друг у друга голубей — в этом была вся прелесть их увлекательного дела. Голубь обворожительная птица, но и его легко обворожить. Любовь — самый сильный инстинкт этой птицы. Согревшись на плоской крыше, когда солнечные лучи ласкают землю, они воркуют, резвятся, стукаются клювами, загоняют их себе в перья, захмелев от безумной любви. Вот голубятник заметил, как с одной из крыш смело взмыла в небо голубка, красиво она парит… Фиолетово-зеленая ее грудка, переливаясь, сверкает в лучах солнца. Голубятник тотчас выпускает бывалого самца, одержавшего немало побед на своем веку. Самец летит, кувыркается в воздухе, кружится вокруг голубки, и так до тех пор, пока не заворожит, не завлечет, не заманит ее в свою голубятню. Во время такого голубиного поединка голубятники с крыш подбадривают каждый своего голубя отчаянным свистом, криками. Хозяин голубки, которую сманил чужой голубь, расстраивается до слез. Он чувствует себя втоптанным в грязь, оплеванным. Он предпочел бы сам опозориться на весь город, лишь бы голубя не увели. Вражда переходила из поколения в поколение, страшная обида не забывалась. Бывало, что хозяин побежденного голубя, не в силах вынести подобного унижения, решал отомстить обидчику. В ход пускался нож. Сбегалась толпа, голубятники и любители голубей делились на два лагеря. — Подло сманил мою голубку! — вопил пострадавший. Какая подлость могла быть в любовной схватке двух невинных голубей, да еще в воздухе? — Отдай мою голубку, не то!.. — угрожал ножом. Хозяин голубя-победителя тоже доставал нож. — Не получишь. А если ты мужчина — держись! И начиналась поножовщина. Переполох, замешательство, плач детей, крики женщин — проливалась кровь. Вот почему старики говорили, что голубь — тварь невинная, но в нем смерть. Если в драке отступал хозяин побежденного голубя, — он месяцами не показывался на людях, запирался у себя дома, задергивал занавески на окнах. — К жене под юбку забрался, — потешались его соперники. А хозяин голубя-победителя уходил, задрав голову, надвинув феску на глаза кисточкой вперед: самая высокомерная и наглая манера носить феску. Уходил, никого не замечая, не глядя ни на кого. И тем не менее голуби были моей страстью. Что же общего между голубем и человеческой злобой? Голуби реют в небесах и не имеют никакого отношения к тому, что внизу люди пускают в ход ножи. Наш сосед, голубятник Акоп, был цирюльником. Ремеслу своему уделял он два-три часа в день, все остальное время проводил на крыше, гоняя голубей. Хотя Акоп и считался хорошим, аккуратным брадобреем, клиентов у него было мало. Мы, дети, часто околачивались у его цирюльни. Только Акоп залепит лицо клиента мыльной пеной, один нос да глаза оставит, только возьмется править бритву, — мы тут же заводим разговор о голубях. — А ведь голубка Петроса — Чил — двух птенцов вывела, — говорит один из нас и заговорщически улыбается. Делаем вид, что разговариваем между собой, но Акоп не выдерживает, подходит к нам: — Где слыхал? Кто сказал? — Минас сказал. — Быть не может. — Ну да, так и сказал: двух птенцов. — Врет этот Минас. Клиент возмущается. Пузырьки пены лопаются у него на усах, наверно, щекочут нос. — Слушай, ты будешь брить или нет? — Потерпи немного, дело тут важное, — отвечает Акоп и продолжает разговор: — Ну, не тяни, говори, кто тебе это сказал? — Своими глазами видел. Акоп озабочен. Ведь Чил голубятника Петроса привезли из Диарбекира, а диарбекирские голуби — лучшие во всей Малой Азии. И теперь у Петроса будет три «козыря». — Чил — птица знаменитая. Но слишком уж много говорят о ней, — пытается утешить себя Акоп. Клиент выходит из себя: — Сколько мне еще ждать? Глаза Акопа бегают, клиент начинает беспокойно ерзать: а вдруг Акоп возьмет да полоснет бритвой по горлу. — Чего тебе? — спокойно спрашивает Акоп, но в этом спокойствии еле сдерживаемый гнев. Клиент опасливо косится и уже не сердится, а просит: — Хочу вот, чтобы ты побрил. Акоп хватает полотенце, вытирает ему лицо, и: — Все, пошел!.. Клиент вскакивает с кресла, надевает феску и давай бог ноги. — Побрить его! Делать мне, что ли, нечего? — бросает ему вслед с досадой Акоп. Уходили и мы оставляя Акопа наедине с его думами. А он, скрутив цигарку, жадно затягивался, закрывал цирюльню и шел домой, всю дорогу глядя в небо: чьи там парят голуби. Дома он поднимался на крышу и выпускал своих голубей: на Чил свет клином не сошелся… Над головой Акопа хлопали голубиные крылья. На каждый хлопок он отвечал восторженным возгласом: — Ах, умереть бы мне за вас!
* * *
Однажды у дверей Акопова дома объявился хозяин голубки, которую заманил как-то один из голубей Акопа. Его сопровождали дружки, почти все пострадавшие от голубей Акопа, — голубятники. Он остановился у порога и крикнул: — Выходи! Жена Акопа, услышав этот крик и в маленькое окошко увидев собравшихся на улице голубятников, заломила худые бесцветные руки, выбежала во двор. Акоп шел ей навстречу медленно, тяжело дыша, губы у него дрожали. Жена бросилась ему в ноги. — Не ходи! Но Акоп отшвырнул жену в сторону. — Я мужчина. Он вошел в дом, молча направился к шкафу, ключ от которого хранился только у него. Как только он вставил ключ в замок — жена рухнула на каменный пол, потеряв сознание. Акоп отпер шкаф, достал старый дедовский клинок, рванул из ножен, поцеловал холодную сталь, снова вложил в ножны и вышел. Дочери не было дома, жена осталась лежать на каменном полу. Появление Акопа в дверях и выхваченный из ножен клинок возымели действие, — противники отступили, к тому же подоспели сторонники Акопа. Через несколько минут Акоп вошел в дом, поднял все еще лежавшую в беспамятстве жену, побрызгал на нее водой, а когда она пришла в себя, сказал: — Ни капли мужества в тебе, хоть ты и моя жена.
* * *
Но жена Акопа боялась не столько ножа — насмотрелась она кровавых драк, много раз перевязывала мужу раны, — сколько того, что дочь ее, красивую девушку, никто замуж не возьмет. Многие голубятники после женитьбы переставали гонять голубей. Что же касалось Акопа, — не было никакой надежды, что он когда-нибудь бросит это занятие и полностью отдастся своему ремеслу. — Да оставь ты этих голубей, ради бога, — молила, упрашивала жена, — дочь у тебя растет, не век же ей дома сидеть, пожалел бы. Акопа прямо-таки трясло, сводило судорогой от этих разговоров. Перед его мысленным взором вставали молочно-белые голуби, а рядом — бледноликая дочь с черными волосами, и душа его разрывалась от боли. Он мрачнел, разъярялся, иногда поднимал руку на жену, кричал: — Ты опять за свое, хватит! Извела! Порой он звал дочь, смотрел ей в черные, как арбузные семечки, глаза, сажал на колени и дрогнувшим голосом шептал: — Девочка моя, чинара моя!.. В такие минуты слезы душили его, он поднимался на крышу, выпускал голубей и, когда они взмывали в чистое, прозрачное небо, забывал весь мир и его злые законы. Не надолго ли? — Дочь у тебя, или убей ее, или брось голубей, — снова начинала жена. Но как он мог жить без своих голубей?
* * *
Шли годы, старился Акоп, но в душе все оставался ребенком. Бывало, днями не заглядывал в цирюльню. Брил машинально, не отрывая глаз от окна. Только заметит в небе голубя, бросается к дверям с бритвой в руке, в белом халате, позабыв о клиенте. Шли годы. Дочь Акопа подросла, похорошела: волосы до пят, щеки как спелый гранат. И люди теперь сторонились не жены Акопа, а дочери. — О господи, зачем ты дал мне дочь! О горе! — убивалась мать. За дочку сватались, да все голубятники. А Акоп с женой поклялись ни в коем случае не выдавать дочь за голубятника. Жена твердила: — Брось своих голубей, довольно! Весь город дочь твою честит… А что мог поделать Акоп? Мог ли он заткнуть рот всему городу? И он ругал всех и вся последними словами. Но что толку? Разве руганью сотрешь с чела дочери позорное клеймо? Между тем бедная девушка вынуждена была оставить школу, потому что даже учителя звали ее «голубятниковой дочкой». Стоило ей запнуться на уроке, как учитель ехидничал: — Говорят, отец твой голубей гоняет, да? Какое отношение имели голуби к ее занятиям? Акоп думал, думал и нашел выход: отпустил бороду. Если у голубятника была борода, жену его или мать не ругали, обычно ругали бороду. Вот Акоп и отпустил бороду. Жена сначала не поняла, зачем ему эта борода понадобилась. Даже посмеивалась над ним: — Вот еще поп на мою голову! Она по-прежнему твердила, что он должен пожертвовать голубями ради дочери. — Ты что думаешь с дочкой делать? Мариновать будешь — как-то набросилась она на мужа. — Хватит тебе пилить. Вот, отпустил бороду, чего тебе еще?.. Но одной бороды было недостаточно, чтобы люди оставили в покое его дочь. Часто она прибегала домой в слезах. — Что случилось, голубка моя? — спрашивал Акоп. — Оскорбили меня… Акоп хватался за бороду, вздыхал. Денег в дом поступало все меньше и меньше. Акоп открывал свою цирюльню раза два-три в неделю, и то для случайных клиентов. Положение было безвыходное, и Акоп решился на жертву: он продал за пять золотых лучшую пару своих голубей. Это стоило ему полжизни. Единственным утешением были птенцы, оставшиеся от этой пары. Когда Акоп, получив золотые, достал из-за пазухи голубей и отдал их новому владельцу, на глаза его навернулись слезы. И лишь сознание, что на пять золотых можно прожить целый год и, следовательно, не открывать постылую цирюльню, его немного успокоило. Он утер слезы и направился домой. Дома Акоп обнял дочь, приласкал: — Голубка моя, белоснежная моя!.. Несколько раз уже Акоп решал распродать голубей, дом, имущество, уехать в другой город, даже в другую страну, чтобы люди не знали, что он был голубятником. Решал и сам ужасался этой мысли. По ночам, во сне, ему чудилось, что какие-то страшные люди поднялись на его крышу, открыли дверку голубятни и уносят, уносят, уносят голубей. — Не дам, не возьмете! — кричал он во сне и в ужасе просыпался, вскакивал как одержимый, босиком бежал на крышу, открывал дверку голубятни — успокаивался. Наконец Акоп решил не продавать голубей, а зарезать их. Чтобы его голуби жили, летали, ворковали и… не принадлежали ему? Он не мог примириться с этой мыслью. Судьба дочери мучила его. Ах, как ему хотелось, чтобы ее не было на свете, были только он — да голуби; вот это была бы райская жизнь! Как-то под вечер Акоп поднялся на крышу. Давно уже не выпускал он голубей. Лицо его было страшное, страшнее, чем когда он хватал клинок и выходил на улицу драться. Дочь бросилась к матери. Обняла ее, зарыдала. — Что плачешь? Опять обругали? Дочь еле выговорила: — Отец… Мать бросилась на крышу. А Акоп уже открыл дверку, и голуби вылетели. Голуби кувыркались в воздухе. Потом спускались на крышу, садились на плечи хозяину — соскучились, что ли? Акоп, стоя, долго глядел на уходящее за дальние горы солнце, потом снял феску, поймал подлетевшего к нему голубя, достал нож… Отшвырнул голубиную головку. Кровь брызнула ему на грудь, на белую рубаху. Акоп поймал второго голубя, но руки ослабели, нож выпал. Взбежавшая в этот момент на крышу жена увидела окровавленный нож, всего в крови мужа, его застывшие в ужасе глаза, подумала, что Акоп наложил на себя руки… Взбежала на крышу и дочь, заметалась между отцом и матерью. Я услышал крик жены Акопа и взобрался на нашу крышу. Сбежались соседи. Нам всем казалось, что Акоп бьет жену, и дочь пытается спасти мать. — Вай, чтоб твоей дочери… А голубятник, в слезах прижав единственную дочь к обагренной голубиной кровью груди, шептал: — Голубка моя белоснежная… Всех красавцев моих принесу тебе в жертву… И заплакал этот ребенок о поседевшей головой.
* * *
В последний раз направляюсь к кладбищу проститься с могилой отца. Как вырос тутовник, посаженный у его могилы! Отец… Он стоит передо мною во весь свой огромный рост. Печальный, печальный, как одинокое дерево в пустынной долине. Смотрю на тутовник, его корни протягиваются к тебе, отец. Каждая ягода тутовника налита сладостью сердца твоего. Тутовник — это ты, разветвленный и зазеленевший. Ветер поет в его листве. Нет, ты не слышишь эту песню, а сам поешь ее своими ветвями. Тень тутовника обнимает меня, это руки твои, отец, обнимают меня. Я вслушиваюсь в песню ветра с тоской в сердце, с тоской думаю о тебе. Это — песня твоей крови, та самая песня, которую поет солнце, поет каждая травинка, каждый серебряный луч луны. Песня, нескончаемая песня, что льется с неба, звучит в листве и вновь возносится в небо. Целую могилу, обнимаю ствол тутовника, как обнимал когда-то тебя. Ветер поет, шелестят листья тутовника. Бесконечная песнь, бесконечная жизнь, бесконечная грусть и бесконечная радость… В последний раз открывается город моему взору, как золотое дерево в объятиях синих гор. Экипаж катит по старой римской дороге к морю, к Византии и Риму. Утро. Копыта лошадей высекают искры. Ночь. Лошади жуют, а мы, утомленные, смотрим на звезды, и веки наши смежаются. В одно прекрасное утро я увидел море. Где кончалось оно и где начиналось небо? Море… Вспоминаю с гордостью, что отец говорил обо мне: «Глаза у сыночка моего, как море, синие…» Еще две ночи, и я буду в Константинополе, в городе моей мечты. Мне хотелось, чтобы Константинополь оказался таким, каким я его представлял. Я не хотел, чтобы он превосходил мои ожидания, ибо я стремился к своей мечте.
* * *
В той древней стране, где я рое, солнце горит, как раскаленный шар, ручьи журчат, не переводя дыхания, встают светозарные утра и опускаются огнекрылые закаты, в синем небе плывет серебряная чаша, полная свеженадоенного молока, деревья устремляются в небо, тихо шепчутся цветы. Теперь я хотел бы отдохнуть, склонить свою усталую голову на синий мрамор тех небес и услышать песню, которой внемлют деревья, ручьи и звезды.
http://royallib.ru/http://royallib.ru/author/totovents_vaan.html [1] Хаджи-эфенди — уважаемый господин (турец.). [2] Карас — кувшин большой емкости (арм.). [3] Ханум — госпожа. [4] Пандухт — скиталец (арм.). [5] Оха — турецкая мера веса, равная 1 кг 225 г. [6] Дрем — одна четырехсотая часть охи, или 3,06 г. [7] Ханум-хатун — полновластная, всеми уважаемая хозяйка, госпожа. [8] Нарды — восточная игра. [9] Полис — сокращенное название Константинополя. [10] Скутарийский холм — возвышенная часть Константинополя. [11] Бояджи-гюх — название местечка. [12] Хаш — восточное блюдо. [13] Хавза — город в Малой Азии. [14] Чусты — тапочки, чувяки. [15] Пахлава — восточное кондитерское изделие. [16] Кишмиш — сушеный виноград, изюм. [17] Месроп Маштоц — в V веке создал армянский алфавит. [18] Грабар — древнеармянский язык, полуграбар — здесь западно-армянский, смешанный с грабаром. [19] То есть ее отдали в наложницы. [20] Парон варжапет — господин учитель (арм.). [21] Зурна — восточный музыкальный инструмент. [22] Караванбаши — вожатый каравана. [23] Аба — грубошерстная накидка, верхняя одежда (арабск.). [24] Дэв — сказочный злой исполин. [25] Парон — господин. [26] Петрос Дурьян (1852–1872) — армянский поэт, лирик. [27] Мисак Мецаренц (1885–1908) — армянский поэт, лирик. [28] «Радуга» — первый сборник стихов Мецаренца. [29] Гяур — неверный, нечестивый (турец.). [30] Ит — собака (турец.). [31] Обругал мою веру (турец.). [32] Канун Эсаси — конституция (турец.). [33] Харавана — солдатская похлебка. [34] Яфта — объявление, афиша (турец.).
|