Канада. Ассинибойя. Северный участок. 27 мая 1899 г.
Сегодня рано утром я побежал в поле посмотреть пахоту, о которой вчера говорил Н. Зибарев. Мне все как-то не верилось, чтобы дело обстояло так плохо, как это мне показалось после нескольких часов пребывания на участке. Дойдя до узкой полосы вспаханного поля, я увидел в конце ее, далеко от меня, пеструю толпу людей, медленно подвигавшихся в мою сторону длинной вереницей. Это шли люди, запряженные парами цугом в железный плуг. Даже жутко стало, когда, тяжело шагая по мокрой траве, эта печальная процессия стала приближаться. Что-то торжественное, глубоко захватывающее было в этих женских фигурах, напряженно тянущих тяжелый плуг. Толстые палки, к которым привязана веревка от плуга, врезывались им в грудь, в живот... Загорелыми руками женщины упирались в них, стараясь уменьшить боль... Впереди пожилая рослая женщина с суровым лицом, мерно, твердо шагает, глядя в землю. Она знает, что такое жизнь, — и даже такая работа ее не удивляет. Она знает, что так нужно... „Кто взялся за плуг и оглядывается, тот не пахарь...". И она, крепкая духом и телом, готова обойти в этой упряжи хоть весь земной шар, с таким же спокойным строгим лицом, видя в этой работе лишь долг свой. Рядом с ней такие же спокойные, иногда озабоченные лица, с печалью в глазах. Вот мелькнуло бледное личико девушки с тонкими чертами, с грустно сложенными губами. Она идет с приподнятой кверху головой, и видна ее худенькая, тонкая шея с двумя напряженно вздувшимися жилками. Своими печальными, широко раскрытыми глазами она смотрит в глубь чистого весеннего неба, точно ищет там чего-то, что примирило бы ее с грубой, несправедливой жизнью... И в ее полных печали глазах видны и детское недоумение, и грусть, и жажда любви и счастья... С ней в паре тянет лямку пожилая женщина. Старательно налегая при каждом шаге всем телом, она страдальчески морщится. Изредка она поворачивает свое добродушное лицо к двум маленьким девочкам, идущим за матерью по полю, и что-то говорит им. Лицо ее при этом освещается каким-то внутренним светом, точно она радуется, что ей, а не им приходится тянуть эту лямку. Одна из девчонок, путаясь ножками в высокой траве, подает матери несколько веток земляники. Пара за парой прошли передо мной, точно во сне, эти женщины; вот последняя пара с апатичными от усталости лицами, с рассеянными, глядящими перед собой глазами... Шуршит плуг, отваливается борозда, из-под которой жалобно выглядывают верхушки заваленных полевых цветом, — и пахари прошли мимо, как сновидение, как призраки... Издалека уже доносится их песня. Это — песня плача, это, скорее, стон, вырвавшийся наконец из измученных, надорванных долгим страданием грудей. Стон упрека, вопль, взывающий к справедливости, ко всему, что есть в людях человеческого, отличающего их от животных... А блестящая река смеялась на солнце, сверкая своими быстро бегущими струями сквозь листву, смеялась над двуногими существами, назвавшими себя гордым именем „человек", не сумевшими до сих пор сделать ничего для оправдания этого названия — ничего: иначе она не была бы свидетельницей такой картины. И испуганная осина дрожала от страха с головы до ног, дрожала всеми своими весенними, новыми, не привыкшими еще к жизни листочками, лепетавшими что-то бессмысленное от ужаса, овладевшего ими. Несколько птичек с недоумением покачивали головками, приглядываясь с любопытством к невиданному зрелищу, которого они не могли себе объяснить. И над всем этим широко раскинулось чистое, невинное небо; невысохшая роса блестела изумрудом в чудной густой траве, а вольный ветер ласково трепал высокий ковыль.
Пахота „на себе".
А издалека все льется и льется надрывающий душу стон — песня о неслыханной, жестокой несправедливости и тяжком горе... ...Там все тянут, тянут, тянут...
|