Глава семнадцатая. Вернувшись, я обнаружил, что жизнь в провинции обострила мои чувства: нос чуял только запах горелого угля
Вернувшись, я обнаружил, что жизнь в провинции обострила мои чувства: нос чуял только запах горелого угля, глаза болели от непотребных видов, шум улиц лишь оглушал. Все вокруг выглядело грязным, старым, некрасивым: квартиры напоминали свалки, дома – огромные мусорные баки, мостовая – сплошной булыжник вместо изящества асфальта. Но самым большим изменением было изменение в голове: какой маленькой стала моя улица, какой сжатой, кривой, унылой она стала по сравнению с другими. Я шел по ней в смятом белом костюме, застегнутый наглухо, галстук приспущен, и думал, что когда-то появление перед мамой в таком вот костюме доставляло мне удовольствие, мне было приятно, что она могла оценить успехи сына, сумевшего за лето заработать на такой костюм, но вместо законной гордости чувствовал лишь вымотанность после долгой поездки. Стояла душная и жаркая нью-йоркская суббота, я был выжат. Тяжелый чемодан из настоящей кожи оттягивал руку. Прохожие смотрели на меня тем особым взглядом, которым они смотрят на чужаков – слишком я бросок в этой одежде для нашего квартала. Я возвращался домой, но стал абсолютным иностранцем, никто в восточном Бронксе не носил таких костюмов, ни у кого не было такого кожаного чемодана с двумя застежками. Обитатели домов моей малой родины смотрели на меня, дети прекращали играть на улице и оборачивались в мою сторону, взрослые забывали про свои разговоры и смолкали при моем приближении, а я шагал мимо них, в ушах – гул, в глазах – боль, будто воздух вокруг был пропитан ядовитым газом. Но это было лишь присказкой. Основное началось непосредственно дома, в квартире. Когда я поднялся на свой этаж, то обнаружил, что, хотя дверь и закрыта, но замок в ней сломан – так началась целая серия изменений произошедших в мое отсутствие. Я толкнул дверь – она поддалась и моему взору открылась моя бывшая квартира: гнетущий низкий потолок, знакомый и все такой же идиотский вздутый линолеум на полу, обстановка, обшарпанная и скрипучая. За окном, на отступе пожарной лестницы – высохший цветок в горшке, из открытого шкафа выглядывают старые вещи, кухня практически вся черная от гари и копоти – видно мама занималась раздутием свечек в стаканах сверх меры. Кухонный стол был временно освобожден от стаканов и был покрыт завитушками и кляксами топленого воска. На воске виднелись точки, я подумал, что передо мной – модель планетария с уменьшенной копией звездного неба. Никаких видимых знаков присутствия моей мамы не было, хотя ощущалось, что она все еще живет здесь. Кувшин с ее заколками стоял на знакомом месте, ее молодых лет фото с изрезанным бритвой лицом стоящего рядом мужчины – моего отца – тоже. Висели также ее некоторые вещи. На шкафу лежала шляпа, которую я прислал ей из Онондаги. Она была нераспакованной, в той же коробке, даже ценник из магазина не оторван. В холодильном ящике было несколько яиц, половина буханки серого хлеба, завернутого в бумагу и бутылка молока, неполная. Я включил свет, сел на пол в этом царстве одинокой женщины и ее блудного сына и достал из карманов скомканные бумажки, имеющие разные ценности, но все одного и того же цвета – светло-зеленого. Я распрямил их, разгладил и разложил по номинациям, пятерку – к пятерке, десятку – к десятке, сотню – к сотне. Затем сложил их все в стопку, подровняв края ударами ладони: я приехал из летнего полу-отпуска с шестью сотнями и пятьюдесятью долларами, остатками Саратогского богатства, которые мистер Берман не взял обратно у меня, а оставил мне как зарплату. Сумма была огромной, но все же, увы, недостаточной, чтобы оплатить все счета, предъявляемые этим высоким, святым в своей простоте, образом жизни, этой чистой верой в порядочность и идеалы, а также купанием в ванне, которая находится на кухне. Я сложил деньги в сумку, сумку засунул в сортир. Там я нашел старые свои штиблеты, стертые до дыр, полосатые трусы и штаны, с дырками на коленках. Я одел все это и почувствовал себя увереннее и лучше. Сидя на окне у пожарной лестницы, я закурил и начал вспоминать – а кто же я есть на самом деле? Чей сын? Краснокирпичный дом приюта напротив сначала отвлек меня от этих мыслей, а затем привлек мое полное внимание. Я засунул сигарету в угол рта, вылез наружу, спустился по лестнице вниз, повисел на последней перекладине и спрыгнул. Уже в полете я понял, что моя былая ловкость отказала мне, я более не являлся грациозным жонглером и акробатом, и поэтому приземлился неудачно, стукнувшись пребольно о мостовую коленками. В провинции я питался более чем хорошо, наверно, поднабрал весу. Я встал, посмотрел вокруг – не видел ли кто, затем перешел улицу как можно медленнее, чтобы даже если кто и видел мое падение, не заметил, как я пытаюсь не хромать. Ступени в подвал ни капли не изменились, мой друг Арнольд, продавший мне пистолет, сидел в своем пыльном владении и по-прежнему выбраковывал найденные на свалках вещи, оценивая каким-то иным разумом их полезность. Он воскликнул, мой твердый в убеждениях друг: – Где ты был? Я несказанно удивился его голосу, будто все эти годы он был немой. Он, как и я, вырос, обещая в будущем превратится в здоровенного мужика, наподобие Жюли Мартина. Он встал, пустые банки свалились с его коленей, загремев по цементному полу, и улыбнулся. Как хорошо было вернутся в подвал, сидеть и покуривать, болтая выдуманные истории о проведенном неведомо где времени, глядя в глуповатое лицо Арнольда, восхищенно оценивающем одну выдумку за другой и одновременно продолжающем вечную выбраковку предметов. Сверху неслись гоготание и топот ног воспитанников приюта, подвал трясся и вздымалась пыль, а я почему-то думал о детях, как о радуге среди веселых брызг воды над землей. Посетившая вслед за этим мысль о школе, изумила и озадачила меня – я должен, если должен, идти уже в десятый класс – любимое число мистера Бермана, между прочим, содержащее единицу и ноль, замыкающее цепь чисел, которыми можно вообще выразить любое число на свете… но мысль так и не дойдя до конца, затухла на пол-дороге, такие идеи посещают нас иногда, вялых и больных, и умирают, невысказанные, не обдуманные. Но когда я поднялся в старый гимнастический зал, чтобы увидеть тех, кого еще можно было увидеть, к примеру, мою давнюю пассию, верткую и ловкую акробатку, то вызвал почему-то испуг играющих, сломал их ритм игры, в зале внезапно установилась тишина, подобная той, которую я вызывал, идя домой после бурного лета. Дети, выглядящие настоящими детьми, уставились на меня, волейбольный мяч покатился по блестящему деревянному полу, а учительница, которая была мне незнакома, со свистком на шее, подошла ко мне и попросила уйти – здесь не место для гуляний. Этот упрек стал для меня первым звоночком: детство закончилось, я никогда уже больше не смогу в эту реку. Мое путешествие по холмам и равнинам близ Онондаги протекало для меня одного, здесь – было другое путешествие, внутри самих себя. Я выяснил одной девчонки, что Бекки я больше не смогу увидеть – ее взяла с собой в приемные дочери семья из Нью-Джерси. Какую птицу удачи поймала она за хвост, живет теперь в своей комнате! Девчонка поджала губки и посоветовала мне больше не появляться на девчачьем этаже, что здесь мальчикам нельзя и я с горя отправился на крышу, где когда-то за деньги пользовался ее расположением и любовью. На крыше работал маляр, он оказался новым директором приюта, он красил крышу в зеленый цвет, аккуратно малюя полосы железа. Увидев меня, он привстал, вытер пот со лба рукой с кистью и сказал мне, что я – уличное отродье и что он считает до трех и я исчезаю, иначе, он отобьет мне все печенки, затем сдаст в полицию и там эту процедуру будут производить до кровохарканья. Теперь вы представляете, каково мне было оказаться дома? Но что удивило меня больше всего – это моя ранимость и чувствительность к обиде. Судите сами, вместо того, чтобы думать о том, как быстрее съехать с этого района, я ходил и ходил по старым местам. А что еще можно было ожидать от бронксовских? За несколько последующих дней я начал, наконец, понимать, что кем бы я ни был, что бы ни сделал, люди все равно не знают этого в деталях, они знают, что я «в банде», но на этом их информированность иссякает. Репутация моя за отсутствие выросла, ну и что? Я ходил в магазин сладостей и покупал там газеты два раза в день, утром и вечером, шел обратно домой и меня освещал свет причастности к криминальному миру. Совершенно особый свет. Меня отличали, да, но отличали как порок, а не как добродетель, отмечали как опасность, но презирали. Я знал это умонастроение квартала, сам испытывал его общую волну, когда жил, как они. Всегда находились и люди, по отношению к которым квартал молча выражал свое чувство, не одобрял, не порицал, а констатировал. А мы, пацаны, говорили о таких, только когда они заходили за угол, в магазин, в общем скрывались с глаз. О таких нам говорили мамы: «Не водитесь с ним!» И поэтому было лицемерием носить старые штаны и штиблеты, не надо было этого делать. Я должен был носить одежду моего успеха. Ну и ко всему прочему добавлялось чувство гордости за себя – зачем мне их разочаровывать?! Коли ты попал в гангстеры, сказал раз мистер Шульц, обратной дороги нет. И в его тоне не было угроз. Лишь спокойное сожаление. По поводу себя. Не меня. Или так мне показалось? Да, и угрозы, и сожаления – все было и все будет. Но, не сейчас, не сейчас. Я, кстати, опускаю многие подробности из переживаний тех первых дней возвращения. На самом деле было многое. И первым шоком стала моя собственная мама. Ее я увидел через несколько часов после прибытия. Она спускалась по улице, а впереди себя толкала детскую коляску. Уже издалека, с первого взгляда на нее, я понял, что ее непосредственная отстраненность от мира превратилась в тихое, но всем очевидное умопомешательство. Волосы, седые, непричесанные, разлетались от ветра космами, взгляд – совершенно отсутствующий, и чем ближе она подходила, тем яснее я понимал, что если я не встану прямо у нее на дороге и не остановлю ее, то она просто прокатит коляску мимо меня. Я не только загородил ей дорогу, не только поздоровался с ней, но и дотронулся до ее плеча, но даже так ее первое, отобразившееся на лице, чувство было не узнавания меня, а раздражение – это кто там мешает? Лишь затем ее глаза поднялись вверх и на мгновение я ощутил, что она смотрит сквозь меня. Через секунду она поняла, что я – тот, о ком можно подумать неотстраненно и нормально, я – ее сын. Она приняла меня снова в свой мир. Моя бедная, сумасшедшая мама! – Билли, это ты? – Да, мам. – Ты вырос. – Да, мам. – Какой большой стал, – сказала она, обращаясь к кому-то кто нас слушал. Она глядела очень напряженно, у меня даже пошли мурашки по коже и я сделал шаг к ней, обнял ее и поцеловал. От нее исходил неприятный запах, она перестала следить за собой. Остро пахло отбросами улицы, помойкой. Я взглянул вниз, в коляску и увидел расправленные и аккуратно уложенные, но уже начавшие коричневеть, листья салата, кукурузные початки и мокрые ошметки мускусной дыни. Мне стало не по себе от мысли, что она ответит, если я спрошу – что лежит в коляске? Мама не улыбалась, утешать ее не имело смысла. Ох, мама, мама! Но когда мы пришли домой, она перевернула коляску на расстеленную на полу бумагу, сделала сверток и выбросила все овощи в мусорный ящик. Это была процедура более или менее осмысленная и знакомая, я успокоился. Вообще-то я знал, что у нее идет все периодами. То охватывает сумасшествие, то – она становится обычной. У нее в голове будто менялась погода. И каждый раз, когда она у нее устанавливалась солнечной и приятной, я был склонен думать, что это уже навсегда, что она – здорова. Но, как это всегда бывает, начинало штормить и все начиналось снова. В воскресенье я показал ей все деньги, что я имел. Она расцвела улыбкой. Я сходил в магазин и принес продукты на завтрак. Она, как раньше, приготовила поесть, усадила меня, как в старые добрые времена на солнечную сторону кухни и мы поели. Затем она приняла ванну, причесалась, оделась, подколола свои длиннющие волосы и мы сходили в Кларемонтский парк погулять. Там мы посидели на скамейке под деревом и почитали газеты. О том, где я провел лето, вопросов она не задавала. Где я был, что делал – ни малейшего любопытства или материнского беспокойства она не проявила. Лишь вдумчиво молчала, будто и так все знала. Меня в это время страшно мучила совесть за свое пренебрежение по отношению к маме, ей, казалось, большего и не надо от меня, просто сидеть вот так, вдали от вездесущих соседей, в тишине зеленого парка, и возможность того, что мое приглашение погулять доставило ей радость давало мне ощущение покоя. Да и как иначе, пересуды общества на нашей улице не могли пройти мимо: из плохой семьи, где мать – тихая помешанная, не может выйти хорошего ребенка. А вот ведь вроде вышел. Все эти мысли расстраивали меня, я чуть не заплакал. – Мам, – сказал я, – Денег у нас много, давай переедем с той квартиры. Снимем квартиру прямо здесь, с окнами на парк. Будем подниматься на лифте и смотреть на парк прямо из него. Я знаю, есть такие дома с пристроенными, стеклянными лифтами. Я показал ей на одно из таких зданий, она проследила взглядом. Затем покачала отрицательно головой и отвела глаза. Она сидела, грустная и задумчивая, руки на коленях, и качала головой, будто я переспрашивал ее, а она так же безостановочно отвечала. Я захотел ее покормить, доставить ей еще какое-нибудь удовольствие кроме прогулки, сходить с ней в кино, возвращаться в свой квартал так не хотелось, я уже привык к такой жизни в окружении огромного количества людей, в таких местах, где все время что-то происходит, где я смогу восстановить мозг моей мамы, развеселить ее, разговорить, сделать ее нормальной. На выходе из парка я поймал такси и дал адрес того самого ресторана, где мы были в начале лета. Нам пришлось немного подождать, пока освободиться столик, но когда мы сели, я увидел, что ей понравилось сюда вернуться, что она помнит это место и наслаждается здешней уютностью и той дешевой подделкой под аристократичность, что заключена в мебели и обстановке. После того, что я видел, найти аналог красоты было бы мне трудно. Я уже понимал насколько дешев и скучен этот ресторан, насколько малы и несъедобны порции и вспоминал со смешком те огромные порции Онондагского периода, представляя, каково было бы здесь очутиться всей банде и смотреть на здешних обитателей, воочию увидев физиономию Лулу Розенкранца, когда официантка поставит перед ним тарелку с бутербродом – кусочек хлеба с огурцом и маслом и чай, холодный до омерзения. Воспоминания повели меня еще дальше и я ошибочно позволил им увлечь меня: я вспомнил Дрю и ужин в Брук-клабе, ее локти на столе и немигающий ласковый взгляд устремленный на меня, ее мечтательное выражение лица. Мои уши вспыхнули огнем, я глянул перед собой и увидел маму – она смотрела на меня, как Дрю тогда. Улыбалась и до боли знакомо была похожа на Дрю. На какой-то момент я струхнул и даже забыл, где я нахожусь и с кем, мне показалось, что мама и Дрю прекрасно знакомы друг с другом, и… даже страшно представить, они могут налагаться образами и выглядеть одинаково. Они совпадали ртом и глазами, фигурой и одеждой – я словно ополоумел от подобного сходства и от той любви, которую испытывал к обеим. Но все это промелькнуло за секунду, за долю секунды и спустя это кошмарное мгновение я уже овладел собой до того уровня, когда мог смотреть и видеть мир таким, какой он есть. И он – этот мир – меня разъярил! Когда еще я могу увидеть его так близко, так явно и так правдиво, как увидел сейчас! Я почувствовал себя полностью измененным, полностью переделанным, полностью другим: изменилось абсолютно все – тело, мозги, ощущения, мысли, все! Все, кроме сердца. Я буйствовал в душе, внешне спокойный! На кого? За что? Не знаю. Я хотел взорваться, разметать весь ресторан по камешку… а сидел неподвижный. Я внезапно устал от мамы, я проклял ее скотское существование в якобы святости честности и трудолюбия, которому она отдала себя уже давно и не могла поступать иначе. Затаскивать меня в унылость бронксовских будней и жить так, как я жил до эпохи гангстеров? А как же мои устремления в другую область? Неужели она не понимает, что я не просто так ушел в бандиты, что за этим что-то стоит! Лучше не давать мне советов и не пытаться останавливать. Никому не советую останавливать меня. А затем все кончилось. Знаете как бывает – подошла официантка и спросила: «Что-нибудь закажите еще?.. Тогда, пожалуйста, вот вам счет…» В понедельник утром мама пошла на работу в прачечную, как обычно, ее помешательство, по-моему, поддавалось саморегуляции, т.е. это не было душевной болезнью обычного вида, а было типом отстранения от мира – а подобное упражнение было знакомо и мне. Мысль успокоила меня, но я зачем-то взглянул внутрь детской коляски и увиденное тут же бросило меня в омут отчаяния – там были аккуратно уложены скорлупки от яиц, которыми мы завтракали. Так в первый раз за одну долю секунды я прошел путь от спокойствия до самого глубокого расстройства. Я начал напряженно думать, выходило это циклично, следуя повторами за мамиными приступами; наверно, мне следовало прекратить обманывать себя и придти к единственно возможному выводу, что мне лучше отвести ее к врачу, чтобы тот постарался вылечить болезнь. Иначе, спустя какое-то время, мне придется отправить ее в лечебницу для душевнобольных. Куда обращаться, где искать помощь – я понятия не имел! У мистера Шульца была престарелая мать, о которой он заботился. Наверно, он мог бы помочь. А может у банды был свой доктор? Ведь свой юрист у нее был! Так или иначе, к кому еще я мог обратиться? Я не принадлежал больше к нашему кварталу, меня ничего не связывало ни с соседями, ни с приютом, ни со школой. Все, что у меня было – банда, каковы бы ни были мои трения и сложности – я принадлежал банде, она была моей. И какие бы у меня ни были желания – бросить маму, спасти маму – они были неразрывно связаны с миcтером Шульцем. Но вестей от него не было. Ни от него, ни от Аббадаббы Бермана. О процессе я знал лишь из газет. Я никуда не выходил, только за сигаретами, попутно покупая свежую прессу. Газеты я покупал все: утренние, дневные, вечерние. Поздними вечерами в киоске у станции надземки на Третьей Авеню я покупал выпуски завтрашних утренних газет, по утрам в магазинчике сладостей я дожидался свежих дневных выпусков, с наступлением сумерек уже читал вечерние издания. Позиция правительства казалось мне несокрушимой. У прокурора были прямые документальные свидетельства, подкрепленные профессиональными отчетами и заявлениями налоговой полиции – перебороть их было невозможно. Я нервничал. Когда мистер Шульц начал отвечать на вопросы обвинения, то звучало это крайне неубедительно. Он говорил, что ему попались плохие юристы, что они сделали ошибку, и когда другой юрист указал на эту ошибку, то он, мистер Шульц, немедленно обратился в налоговую службу и попытался заплатить, как порядочный и патриотически настроенный гражданин, каждый пенни, который он остался должен. Но правительству этого мало, оно решило наказать его. Не знаю, по-моему даже самый нищий фермер усомнился бы в этой истории. Пока я ждал новостей, пытаясь предугадать вердикт, я думал, что мне делать в том или ином случае. Если мистера Шульца посадят в тюрьму, то мы будем в безопасности долгое время, весь срок его заключения. Как это было бы восхитительно! Только мысль об этом приводила меня в восторг! Но в то же время, моя вера в безостановочно тикающие часы судьбы была бы поколеблена. Если такая обычная и земная вещь, как правосудие, способна изменить мою жизнь, тогда таинственной связи с божественной справедливостью и предопределенностью попросту не существовало. Если преступления мистера Шульца совершались на грешной земле и наказывались по-земному обыденно, то в мире для меня ничего не оставалось – и все, что я думал о своей судьбе и невидимой силе, являлось плодом измышлений моего собственного мозга. Эта мысль была просто невыносима! Но если он выйдет сухим из воды, если он только выберется сухим из воды, я снова возвращусь в привычную, полную опасностей колею, и, веруя в те же мальчишеские озарения, преодолею все и получу от судьбы предназначенный мне дар – фатум! Но что же я хотел? Какой вердикт, какое будущее? По тому, как я ожидал вердикта, я уже понял ответ. Каждое утро я просматривал последнюю страницу «Таймс», где печаталось расписание отправлений пароходов. Меня интересовало сколько их отправляется каждый день, куда и вообще, есть ли выбор? Я верил, что Харви Престон все сделал правильно. Мне даже он как-то стал ближе и понятнее. В Саратоге он блестяще выполнил то, что от него требовалось. Может и дальше он все делал правильно? Я представлял как Дрю перегибается через поручень парохода и смотрит назад, на освещенную луной дорожку от винтов, на серебряный океан, и думает обо мне. Она виделась мне в шортах и маечке на задней открытой палубе, играющей в шашки. Если же я не прав и мистер Берман, Ирвинг и Микки приезжали в Саратогу, чтобы забрать Дрю назад или поговорить с ней от имени Голландца, тогда… что, черт побери, потеряно? Что осталось? Она жива, но не для меня, вот и все. В среду вечерние газеты напечатали отчет о процессе. Там говорилось, что стороны привели все свои доказательства и обвинения, все высказались по существу вопроса, в четверг – судья проинструктировал жюри присяжных, в четверг же вечером газеты сообщили, что жюри еще совещается. Ночью я пошел на станцию и утренний выпуск уже пестрел заголовком: «Невиновен по всем статьям»! Я закричал, подпрыгнул и затанцевал вокруг киоска. Шум, вызванный моей глоткой, был заглушен проходящим поверху поездом. Глядя на меня, никто бы не мог сказать, что я радуюсь невиновности человека еще неделю назад намеревавшегося убить меня. Везде он был снят с близкого расстояния: «Миррор» давала его широкую улыбку, «Америкэн» – целующим свои четки, «Ивнинг Пост» – в паре с Дикси Дэвисом, голову которого она зажал локтем и целовал в затылок. «Ньюс» и «Телеграм» давали его фотографию, на которой он обнимал одного человека из жюри, в синем фермерском костюме. И все до единой газеты приводили высказывания судьи после оглашения вердикта жюри: «Леди и джентльмены! За все годы, проведенные мной в кресле судьи, я никогда не был свидетелем такого потрясающего искажения правды и неопровержимых доказательств вины подсудимого, как сегодня! То, что после прослушивания столь тщательно подготовленного обвинения, представленного правительством Соединенных Штатов, вы, тем не менее, признали обвиняемого невиновным по всем статьям, настолько потрясает мою веру в справедливость, что я всерьез обеспокоен будущим нашей страны. За проделанную вами работу суд от моего имени не желает вас благодарить. Вы – позор нации!» Моя мама свернула одну из газет таким образом, что осталось видно только лицо мистера Шульца, положила ее в коляску и прикрыла салфеткой до подбородка. А теперь немножко о кутеже, шедшем подряд два дня и три ночи в публичном доме на Семьдесят Шестой улице, что между авеню Коламбас и Амстердам. И не то, чтобы я не знал день или ночь сейчас – окна были завешены красными велюровыми портьерами, свет горел всегда – просто гулянка шла безостановочно и нужды в определении точного часа не было. Здание было из рыжего кирпича, совершенно неприметное, от той пирушки и первых часов, проведенных там, в памяти у меня осталось лишь дрожащая физиономия какой-то немолодой шлюхи, которая бежала вверх по лестнице, с наигранным испугом отбивавшаяся от пьяных приставаний одного из наших придурков. Он ее так и не догнал, а слетел вниз по лестнице, лицом вниз. Большинство женщин были молоды, привлекательны и стройны. В течение всего времени они как бы менялись по сменам. Помимо известных мне бандитских рож появлялись и неизвестные. Гулянка предполагалась для высшего состава гангстерской аристократии, но слух о ней распространился по городу, и небритые лица появлялись в апартаментах с постоянством поездов в метро. Я даже заметил одного полицейского в подштанниках и подтяжках. Перед ним на коленях стояла пьяная мадам, на голове – сдвинутая на затылок полицейская фуражка, и обцеловывала его ноги, палец за пальцем. Женщины хохотали, увертывались от щипков расслабленных на отдыхе гангстеров, но на самом деле ни капли их не боялись и спокойно поднимались с ними по лестнице в комнатки. Фантомы Дрю безбоязненно принимали в себя убийц. Я был потрясен и шокирован их поведением, их трансформацией из безгласных номеров в значащие числа. В одном углу залы я видел вяло осклабившееся лицо мистера Бермана, едва видное сквозь клубы сигаретного дыма, в другом – мистера Шульца. О нем особо: он сидел в окружении трех или четырех проституток сразу, развалившись в кресле, одна – на коленях, другая – на подлокотнике кресла, третья – еще как-то присосавшись к нему, они гладили его, тискали, целовали мочки ушей, тянули его потанцевать, а он смеялся и тоже трогал их руками. Нет, трогал – слишком мягко: щипал, сжимал, хлопал, в общем общее впечатление было таким: много-много плоти. Весь антураж шел безостановочно и без твердой режиссерской руки, все двигалось хаотично и беспорядочно – глаз подавляло изобилие женских грудей и сосков, животов и животиков, поп и попок, ног и ножек. Мистер Шульц заметил мой взгляд и тут же, от своих щедрот, назначил женщину для увеселения лично меня. Она неохотно отклеилась от него и повела меня по ступеням вверх. Это вызвало хохот и усмешки со стороны моих взрослых коллег, неприятных и унизительных для меня и для этой женщины, которая шипела и плевалась от гнева; ей, такой, профессионалке, тоже было не по рангу обслуживать сопляков. Мы оба сделали все как можно скорее. Это было не наслаждение вечеринкой, вечеринка шла внизу и там всем было весело, это было – даже не сексом, а просто совокуплением, сравнимым лишь со скотским насыщением, быстрым и жадным. Мне стало до такой степени противно, что внизу я был вынужден принять коктейль. Он по крайней мере, был сладок и наверху плавала вишенка. Хозяйка пребывала в кухне, в самом углу здания, за лестницей. Я пришел к ней, нервничавшей от такого потока посетителей, сел и поговорил. Мне было неудобно за мистера Шульца – напившись до чертиков, тот врезал ей с размаха за какой-то надуманный предлог и теперь хозяйка ходила с синяком под глазом. Он, правда, потом извинился и дал ей сто долларов. Ее звали Магси, она была маленького росточка и, наверно, походила в молодости на китайского пикинеза, точно такой же сидел у нее на коленях, когда я зашел в кухню. Ее лицо было круглое, с глупыми глазами, волосы – рыжие, тонкие, завитые. На ней было черное платье, которое прилипало к лодыжкам, когда она садилась. Голос у нее был низкий, как у мужчины. Я говорил с ней, а она готовила говядину. Рядом с плитой лежали все пистолеты, которые посетители сдали, придя в публичный дом. Насколько я понял, она безостановочно сидела на кухне не потому, что ей там нравилось сидеть, она просто боялась, что какая-нибудь пьяная рожа зайдет сюда, схватит свой пистолет и пойдет спьяну палить. Хотя, с другой стороны, если кто и захочет это сделать, она – не будет помехой, слишком мелка и слаба. Помимо проституток в ее штате работали негритянки: они меняли простыни, меняли пепельницы, собирали выпитые бутылки. Работали у ней и мальчишки на подхвате, тоже – черненькие, они таскали ящики с пивом и вином, блоки сигарет и горячие обеды в металлических контейнерах, прямо из закусочных, завтраки в картонках – из близлежащих кафе. Хозяйка была строга и деловита, работа у нее кипела. Она напомнила мне генерала, у которого все спланировано и который лишь выслушивает доклады нижестоящих о выполненных приказах. Я взял несколько сваренных вкрутую яиц и пожонглировал ими, она была так уверена, что я разобью их, что очень обрадовалась, когда этого не произошло. Я ей понравился. Она стала расспрашивать меня, как меня зовут, где я живу, и по-женски вздохнув, сказала, мол, как это такой милый мальчуган оказался в окружении такого сброда. Затем она рассмеялась снова. Она потрепала меня по щеке и предложила шоколадку из металлической коробочки, что стояла рядом с ее креслом, на коробке были изображены мужчины в бриджах и белых рубашках, кланяющихся каким-то леди в пышных юбках. Но мадам Магси оказалась не так проста: она очень быстро поняла, почему я сижу в кухне и не хочу уходить. С деликатностью и мягкостью она предложила мне нечто специальное: свежую девочку. Под «свежей» она имела в виду новичка, неопытную абсолютно нетроганную проститутку. Она тут же позвонила куда-то и через час я оказался в кровати в номере с молоденькой девчушкой, блондинкой, стройной и пугливой, мы пролежали всю ночь рядом, практически без движений, я думаю ей, также как и мне, очень хотелось спать – мы оба были так молоды! Для этой взрослой гулянки я был слишком чувствителен и неуверен в себе. Наслаждаться весельем у меня не получалось. В Бронксе я ждал окончания суда, жадно глотал газеты, желая всем сердцем одного – воссоединиться с бандой, я любил их всех. В их поведении была последовательность, к которой я испытывал благодарность, но здесь я снова ощутил себя чужаком. Благодарность стала чувством вины за мои прежние дурные мысли о побеге; я смотрел на лица, чтобы понять, что реально я значу для них, и в их улыбках я видел для себя то полное прощение грехов, то скрытую враждебность. Но затем, где-то к исходу второй ночи, я понял, что не только я ощущаю дискомфорт. Мистер Берман тоже ошалел от буйств и тихо сидел в прихожей и читал газеты, похлебывая коньячок и посасывая сигареты. Он часто выходил, звонил с улицы, и пока Лулу, матерый и здоровенный мужик, удостаивал вниманием девиц из заведения и ни одна из них не могла бы сказать, что внимания хоть одной досталось маловато, тот же Ирвинг поднимался наверх раз или два и единственное, что могло хоть как-то сказать, что он расслабился, был его снятый пиджак и приспущенный галстук. Я понял, что Ирвингу это тоже скоро наскучило и он развлекал себя тем, что закатав рукава, смешивал и разносил напитки всем страждущим. И я понял, что близкое окружение мистера Шульца чего-то ожидает. На самом деле публичный дом и пирушка в нем уже на второй день превратилась не в собственно пирушку друзей и коллег, сделавших важное дело, и поэтому гуляющих, а в некое торжество, долженствующее показать всем остальным гангстерам города, что Голландец вернулся. В общем, это была извращенная презентация продолжения деятельности мистера Шульца после краткого перерыва. Вскоре даже босс стал искать более тихого места в заведении, чтобы передохнуть от шума и гама. Я проходил как-то мимо ванной, с открытой дверью и увидел его, сидящим в ней в пене, во рту – сигара, в глазах – блеск, мадам Магси терла ему спину мочалкой. Между ними шел неспешный дружеский разговор, будто и не было синяка у ней под глазом. Он увидел меня и позвал к себе. – Заходи, малыш! – пригласил он к себе. Я зашел и присел на край унитаза. – Вот, Магси, познакомься, это – мой протеже! Билли, вы еще не познакомились? – Мы покачали головами. – А ты знаешь, кто такая Магси? Ты знаешь, сколько лет мы с ней вместе? Я расскажу. Еще с тех времен, когда Винс Колл бегал за мной с пистолетом по всему Бронксу, и никак не мог найти. А я, думаешь, где все это время сидел? – Где? – У меня тогда заведение было на Ривер-сайде, – вставила мадам. – Колл был идиот, – продолжил мистер Шульц, – Он ничегошеньки не знал о том, как можно классно проводить время в заведениях. Он даже не знал, как они выглядят. И вот пока он бегал, как волк, по киношкам, барам, складам и бильярдным, кретин, я купался в перинах с достойными девочками из Магсиного дома. Вот так же сидел в ванной и так же мне терли спину. – Точно! – подтвердила Магси. – Магси – баба что надо! – Спасибо за комплимент, – ответила она. – Куколка, принеси мне пива! – попросил ее мистер Шульц, откидываясь назад. – Сейчас, – сказала она, вытерла руки о полотенце и вышла, закрыв дверь. – Ну как, веселишься, парень? – Да, сэр. – Очень важно выветрить воздух провинции из твоих легких, – сказал он, улыбнувшись. Он закрыл глаза. – И вернуть тебя в прежнюю струю. Здесь лучше и безопаснее. Она что-нибудь сказала? – Кто? – Кто, кто, – передразнил он. – Мисс Престон? – Думаю, таково было настоящее имя леди. – Она сказала, что вы пришлись ей по вкусу. – Не врешь? – И что у вас есть класс. – Ого! Узнаю ее стиль, – сказал он, он довольно улыбнулся, польщенный. И продолжил с закрытыми глазами, – В лучшем чем наш мире, если таковые есть на самом деле, я люблю представлять, что женщины – это как ракушки на морском побережье. Везде, везде, куда ни кинь глаз. Розовые ракушки и раковины, приставляешь ухо и слушаешь океан. Но все дело, вся неприятность в том… – Он покачал головой. Пар от горячей воды и замкнутое пространство ванной, обложенной плиткой, сделали что-то с его голосом, даже если он говорил тихо, звуки раздавались звонко, будто мы были в пещере. Он уставился в потолок. – Я думаю, что ты влюбляешься в кого-нибудь… я имею в виду, что влюбиться можно в юности, когда молодой, вот как ты, когда еще не знаешь, что весь мир – это огромный бордель. Просто влюбляешься и живешь этим. А потом, всю оставшуюся жизнь ты думаешь о ней. Смотришь, идет девочка, похожая на нее, или напоминает ее, или… И ты думаешь, как обнять ее, прижать к себе, зацеловать. Наши первые любови случаются с нами, когда мы глупы и неопытны. Когда мы не знаем, что на свете есть кое-что получше. Потом что-то происходит и постепенно она становится той, которую мы потом ищем всю оставшуюся жизнь. Так? – Да, – ответил я. – Она, конечно, мадам шикарная. Вовсе не простушка, дорогая женщина. У нее такой милый рот, – сказал он, затягиваясь сигарой. – Кстати, ты знаешь выражение «летний роман»? Увы, увы, наш роман был немного глубже, чем просто «летний». И у нас у обоих были свои жизни, к которым надо возвращаться. – Он взглянул на меня, чтобы поглядеть на мою реакцию. – У меня – бизнес. И я живу только потому, что я живу этим бизнесом. Он сел в ванне, белые хлопья пены осели на его волосатых плечах. – Только вспомнишь, кого я пережил, с кем боролся – мороз по коже идет! Каждый день! Воры, сводники. Все, что делаешь, все над чем работаешь – они крадут или пытаются украсть. Большой Жюли. Мой дорогой Бо, мой славный Бо. Ну и все тот же Колл, я уже говорил о нем. Знаешь чего стоит верность? Чего стоит верность человека в наши дни? Столько золота, сколько он весит! Взять того же Винсента Колла. Уже чем я не был ему хорош! Внес за него залог, его выпустили. А он взял и не явился в суд. И залог мой тю-тю! Ты не знаешь эту историю? Я сам такие штуки не практикую. Я для людей порядочный бизнесмен, меня даже можно на улице встретить. Что мне было делать с этим идиотом? Только объявлять войну. Так и пришлось прятаться от него в публичном доме. По правде сказать, это было не очень по-мужски. Но мне нужно было выиграть время. И однажды этого идиота ловят и сажают на несколько суток в тюрьму. Я понял – вот он, мой шанс. Но он тоже знал, что мы охотимся за ним и поэтому пригласил свою сестру. Вышел с ней из ворот под ручку, ее ребенка на руки взял. Ты понял, что я имею в виду? Пришлось нам уйти ни с чем – с детьми мы не воюем. Это тебе на памятку. Но для него ничего святого не было, ему на все наплевать. Где-то через неделю я пошел к своей маме на Батгейт-авеню, разумеется, один, разумеется с цветами. Неужели я к маме пойду со своими орлами? Конечно, один. У мамы другая жизнь, я никогда не обижал ее, поэтому я купил цветы и пошел один. Иду по улице, народу полно, кланяюсь знакомым, все хорошо. А этот, не знаю как его еще назвать, сел в машину с опущенными шторками и ждал меня. Наверно, шестым чувством я понял, а может по глазам одного человека напротив – он смотрел вбок от меня, что-то не так. Я нырнул за стойку с апельсинами, попутно задел еще что-то, овощи покатились по земле, дыни лопались, а я упал за стойкой прямо на сливы и груши. Были выстрелы, я стал весь мокрый, думал, что они попали в меня. Я же плюхнулся со всей своей дури прямо на сливы! Потом раздался вой какой-то женщины, потом завизжали дети, черт подери, это жилой квартал, в общем, сам знаешь. Машина быстро уехала, я выглянул из-за стойки и у
|