Глава 55 Лондон скоро и до нас доберется
Начиная с середины XVIII века Лондон рос рывками и почти лихорадочно, подчиняясь циклическому закону прибыли и спекуляции. Метафору лихорадки использовал в 1787 году Генри Кетт: «Зараза строительной инфлюэнцы… распространилась на пригородную местность, где она бушует с неслабеющей яростью… Явный источник болезни – столица… На болотах Ламбета, у дорог Кенсингтона, на холмах Хемпстеда, что ни день, вырастают дома… Сплошная цепь строений столь тесно соединяет пригороды с городом, что между Чипсайдом и Сент‑Джордж‑филдс уже нет никакой разницы. Просходящее настолько поразило воображение одного мальчика, жившего в Клэпеме, что он заметил: „Если будут и дальше так много строить, Лондон скоро и до нас доберется“». К тому времени как мальчик повзрослел, его предсказание сбылось. «Холмам Хемпстеда» угрожала, в частности, Нью‑роуд (Новая дорога) из Паддингтона в Излингтон, прокладка которой началась в 1756 году; это был своего рода обходной путь, позволявший избежать путаницы узких немощеных дорог, которыми раньше добирались до центра города, и какое‑то время новая трасса считалась северной граничной дорогой, своего рода барьером между городом и сельской местностью – точнее, между городом и мешаниной кирпичных заводов, чайных на открытом воздухе, фруктовых садов, загонов для скота, сушилен для тканей, огородов и влажных заболоченных полей, которыми столица была окружена во все эпохи. Но затем город перепрыгнул ее чуть ли не единым махом – возникли Сомерс‑таун, Пентонвилл, Камден‑таун и Кентиш‑таун. Нью‑роуд стала внутренней городской магистралью и таковой остается до сих пор. Вторжение в «болота Ламбета» было актом более сознательным и спланированным, имевшим целью убыстрить ход городского бизнеса и теснее сплотить центр столицы с периферией. До 1750 года северный и южный берега Темзы соединял только Лондонский мост, и большая часть сообщения шла по воде. Но с постройкой Вестминстерского моста, на которую ушло двенадцать лет, отношения между севером и югом совершенно изменились. Раньше это были две отдельные области, чуть ли не два смежных государства; теперь между ними возникла развитая система связей. От моста в глубь Ламбета проложили новую дорогу длиной примерно в полмили с выходом на уже существующие дороги, которые, в свой черед, были продолжены и расширены с тем, чтобы возник свободный путь «для сношений и торговли» между двумя частями города. Кроме того, и Кент и Суррей стали в результате настолько доступны, что крупные участки незастроенной местности исчезли под улицами и площадями. Эксперимент принес такую выгоду, что были построены еще четыре моста – Блэкфрайарс, Воксхолл, Ватерлоо и Саутуоркский. Что касается Лондонского моста, он был очищен от домов и магазинов, которые в новую эпоху стали мешать ускорившемуся сообщению. Все задвигались быстрее, и всё задвигалось быстрее. Рост города тоже происходил теперь быстрее, и транспорт в его пределах перемещался все стремительней. Ускорение не прекращалось с тех пор никогда. Во второй половине XVIII века уже налицо были признаки коммерческой мощи Лондона и его будущего имперского статуса. Еще немного – и он полностью сметет свои границы и станет первым в мире «метрополисом». И действуя почти инстинктивно, горожане разрушили старинные городские ворота и прочие рубежи; этим символическим отказом от прошлого Лондон готовился к будущему. «Дороги Кенсингтона» почувствовали, что город наступает на них. В начале XVIII века южнее Оксфорд‑стрит и восточнее Гайд‑парка возник новый район – Мейфэр; в непосредственной близости от него был распланирован Портленд – участок к северу от Оксфорд‑стрит. Появились Кавендиш‑сквер, Фицрой‑сквер и Портман‑сквер. Гроувенор‑сквер обрела очертания в 1737 году и, занимая шесть акров, до сих пор остается самой большой «жилой» площадью Лондона. Затем всего за три улицы от нее возникла Беркли‑сквер, и весь район получил тем самым единый порядок и единое лицо. Лондоном завладела градостроительная идея площади и расходящихся от нее улиц. В Блумсбери жилой район Бедфорд продвинулся за Ковент‑гарден, где он зародился, и в 1774 году появилась площадь Бедфорд‑сквер; вслед за ней двадцать пять лет спустя возникли Расселл‑сквер, Тависток‑сквер, Гордон‑сквер, Вуберн‑сквер и сеть соединяющих их улиц с террасной застройкой. В свой черед жилой район Портман создал Дорсет‑сквер, Портман‑сквер и Брайенстон‑сквер. Площади рождались одна за другой, придавая Лондону привычный ныне вид. Но город этим не ограничился. На востоке неуклонно продолжали расти Шордич, Уайтчепел и Бетнал‑грин, у новых магистралей к югу от реки разбухали Саутуорк, Уолуорт, Кеннингтон и Сент‑Джордж‑филдс. В полях (fields) росла не пшеница, а улицы с террасной застройкой. Чтобы удовлетворить аппетит города, требовался и рост населения, так что 650 000 в 1750 году превратились пятьдесят лет спустя в миллион. Число крещений превысило число похорон только в 1790 году, но с этого времени процесс все набирал и набирал силу. За каждое из пяти последовательных десятилетий начиная с 1800 года население города увеличивалось на 20 %.
К концу XVIII века Сити уже был не городом, а частью города – не Лондоном как таковым, а анклавом внутри Лондона. Но это не привело к ослаблению его могущества: рассредоточение его жителей, сопровождавшееся уходом многих профессий и родов занятий, позволило Сити еще неистовей сосредоточить свою энергию на коммерческих спекуляциях. Сити стал зоной чистого бизнеса. Уже не будучи столицей Англии, он оставался финансовой столицей мира; ради этого он неизменно воссоздавал себя в каждом новом поколении. Многие крупные здания гильдий были перестроены или заново отделаны; крупнейшие коммерческие предприятия, частные банки и страховые компании проектировали свои помещения с могучим размахом, беря за образец, а в иных случаях предвосхищая эстетику Английского банка и Фондовой биржи. Лондон поистине превратился в город Мамоны с посвященными этому божеству заповедными участками, лабиринтами и храмами. Таковыми стали, к примеру, новые здания Таможенного и Акцизного управлений, новый рынок Стокс‑маркет; архитекторы сэр Джон Соун и Джордж Дане приложили старания и талант к созданию «неоклассицизма», в котором чувствуется их знакомство с тайнами Пиранези и египетских форм. Разрушение старых стен облегчило развитие северной городской периферии, где были распланированы Мурфилдс и Финсбери‑серкус. Перестраивались или подновлялись больницы и тюрьмы (неясно, однако, который из двух типов учреждений послужил образцом для другого). Возводились и церкви – например, чудесная, пусть и не лишенная варварских черт, Сент‑Мэри‑Вулнот, построенная Хоксмуром, – но о религиозной архитектуре эпохи мешает говорить то, что на новую атмосферу мощно воздвигшегося и устремленного вперед Сити христианство существенного влияния не оказывало. Разбухая, Лондон в то же время заботился о своей целостности. Принимались парламентские акты – о дорогах, об освещении, о мощении улиц. Из всех законодательных решений наибольшее воздействие на Лондон оказал акт о строительстве 1774 года. В нем дома были стандартизованы и распределены по четырем категориям, что привело к созданию крупных участков, одинаковых по облику. Придавая мощно растущему Лондону некое единообразие, эти ограничивающие меры должны были очистить город от всякой избыточности и непомерной театральности, нарядить его в одежды, приличествующие имперской столице. Этот опыт архитектурной стрижки под одну гребенку не мог, однако, иметь успеха. Лондон был слишком велик для попыток подчинить его одному главному стилю или стандарту. Он стал самым пародически‑эклектическим городом мира, заимствующим архитектурные идеи из многих цивилизаций с тем, чтобы подчеркнуть свое положение величайшей и внушительнейшей столицы из всех, что когда‑либо существовали. Одна улица порой становилась ареной борьбы между индийскими, персидскими, готическими, греческими и римскими мотивами. О разнообразии тогдашней лондонской застройки говорит, к примеру, тот факт, что столь разные архитекторы, как Роберт Адам и Уильям Чеймберс, работали всего в нескольких сотнях шагов друг от друга над разительно несхожими проектами, чье влияние чувствуется в Лондоне до сих пор: Чеймберс строил Сомерсет‑хаус, Адам – террасу Аделфи. Если Аделфи имела вид облегченно‑экстравагантный, то Сомерсет‑хаус создавал ощущение солидности и консерватизма; первое из двух зданий – плод гениального новаторства, второе – детище академической торжественности. Оба архитектора нашли в Лондоне возможности для приложения сил. Из попыток внести в лондонский хаос единообразие и порядок лишь одна была успешной и привела к долговечным результатам. Речь идет о грандиозном плане – связать Сент‑Джеймс‑парк на юге с Риджентс‑парком на севере. Создание Риджент‑стрит и Ватерлоо‑плейс по сей день остается самым весомым проявлением городского планирования в столице. В том, что план удался, нет никаких сомнений; в такой оппортунистический век и в таком оппортунистическом городе сочетание таланта Джона Нэша с острой смекалкой спекулянтов было, пожалуй что, непобедимо. Нэш спланировал Трафальгар‑сквер, создал условия для возникновения Пиккадилли‑серкус, выработал проект реконструкции Букингемского дворца, застроил террасами периметр Риджентс‑парка, сотворил Оксфорд‑серкус. «Лондон, – писал в 1826 году князь Пюклер‑Мускау, – намного улучшился… Теперь наконец он похож на город, где заседает правительство, а не на бескрайний город „лавочников“, если воспользоваться выражением Наполеона». Но эта «правительственная» солидность была достигнута разграничением бедных и богатых районов, фактически отрезавшим более состоятельных горожан от вида и запаха городских низов. Не кто иной, как Нэш, заявлял, что стремится создать границу или барьер «между улицами и площадями, где проживают знать и джентри», и «узкими улочками и домами попроще, где обитают ремесленники и торговцы». Высказывалось мнение, что достижения Нэша вступили в противоречие с историей и атмосферой города; но он был коренной лондонец (вероятно, гомосексуалист), разбогатевший благодаря наследству от дяди‑коммерсанта. Этот человек понимал все стороны городской жизни. Отсюда, в частности, театральность его таланта: было отмечено, что изгиб Риджент‑стрит напоминает изгиб амфитеатра. Грандиозные проекты Трафальгар‑сквер, Букингемского дворца и Оксфорд‑серкус, где вся энергия и вся зрелищность Лондона соединились в великолепных творениях архитектурного хитроумия, сравнивались с декорациями популярных спектаклей. Когда Нэш, пользуясь возвращением в 1811 году короне парка Марилебон, создавал из ничем не примечательного участка земли Риджентс‑парк, он все свое театральное дарование вложил в проект величественного двойного круга зданий с возвышающимся посередине неким «национальным пантеоном». План, однако, был неосуществим из‑за финансовых ограничений. Из обломков архитектурных амбиций Нэша выросли восемь вилл и кольцо террас, где и сейчас ощутимо то, что сэр Джон Саммерсон назвал «экстравагантной сценичностью». Эти «дворцы из сновидений, исполненные величественных, романтических идеалов», таковы, впрочем, лишь на отдалении; если взглянуть пристальней, окажется, что они состоят из «одинаковых строений – одинаковых в своей ограниченности, в своей неубедительной претенциозности, в своей архитектурной бедности». Террасы парка, заключает Саммерсон, – «архитектурные шутки… странно сочетающие в себе фантазию и напыщенность». Этим они передают, однако, всю вульгарную театральность, присущую как самому городу, так и личности Нэша; такие лакомые туристические приманки, как Букингемский дворец и Трафальгар‑сквер, можно в некотором смысле назвать шутками над самими посетителями Лондона. Что касается других фрагментов возведенного Нэшем города грез, то давление коммерции и спекуляции недвижимостью нанесло им непоправимый вред. Риджент‑стрит с самого начала строилась на чисто коммерческой основе – на деньги, полученные от продажи лучших участков вдоль улицы. Но то, что рождено от коммерции, от нее же и умирает. Знаменитая колоннада, простояв всего тридцать лет, была убрана на том основании, что создаваемый ею сумрак мешает бизнесу, и вся улица в 1920‑е и 1930‑е годы подверглась существенной перестройке. Эти разрушения и это небрежение наводят на некую общую мысль о Лондоне: грандиозные и широкомасштабные архитектурные проекты здесь редко бывают успешными. Самым замечательным общественным зданиям Лондона – например, Английскому банку – присуща доля скрытности и замкнутости, словно они не хотят слишком уж выпячиваться. Величественные замыслы, как заметил Эндрю Сейнт в книге «Лондон – всемирный город», потому терпели неудачу, что «любой подход, кроме самого прагматического, был обречен здесь на провал». Вновь звучит нота прагматизма, которым до корней пронизана интеллектуальная и общественная жизнь столицы.
«Намного улучшившийся» Лондон начала XIX века обрел новый импульс к развитию. Национальная галерея, Британский музей, Марбл‑арч, Вестминстерский дворец, Королевский хирургический колледж, Дом правосудия, экран и арка у Гайд‑парк‑корнера, Главное почтовое управление близ церкви Сент‑Мартин‑ле‑Гранд, Лондонский университет, Иннер‑Темпл, Миддл‑Темпл, а также разнообразные театры, больницы, тюрьмы и клубы полностью изменили облик Лондона. Впервые он стал публичным городом. Насыщенные подробностями рисунки Джорджа Шарфа, сделанные в этот период, дают хорошее представление о самом процессе строительных работ. У наполовину построенной триумфальной арки Марбл‑арч высится огромный передвижной кран; мужчина в цилиндре, стоя на деревянных лесах, делает заметки в блокноте; сооружается новый портик, и Шарф обращает наше внимание на то, что колонна – это железный стержень, обкладываемый кирпичом. Забравшись на деревянные козлы, трудятся штукатуры, двое рабочих поднимают на канатах балку. Подобные зарисовки строительных работ можно было сделать в Лондоне в любое время на протяжении последних шестисот лет. Здесь вечно идет стройка и перестройка. Шарф, однако, подчеркивает человеческий масштаб нового Лондона, который еще не стал викторианским мегалополисом. Он изображает горожан, стоящих не толпами, а небольшими группами или парами; высовываясь из окон верхних этажей, люди обращаются к стоящим внизу, и Шарфа очень интересуют конкретные виды ремесел и торговли, названия лавок, фамилии лавочников. И все же, несмотря на обилие местных и специфических подробностей, ему удается передать ощущение прогресса и обновления; в ясной и характерной атмосфере этих рисунков есть нечто воодушевляющее. Утратив долю былой напряженной тесноты, город зато вновь обрел ощущение чуда. Талейран, приехав в Лондон в 1830 году после тридцатишестилетнего перерыва, нашел его «сильно похорошевшим»; по мнению одного приезжего из Америки, британская столица стала «в тысячу раз красивей». В 1834 году один итальянский генерал писал, что Лондон «превратился в весьма благовидный и величественный город; словом, это ведущая из мировых столиц». Но улучшилась ли при этом жизнь горожан? Некоторые современники считали, что улучшилась. Фрэнсис Плейс, лондонский радикально‑демократический реформатор, заявил, что «улучшениям в области искусств, производства и коммерции сопутствовал прогресс по части человеческого поведения и морали. Вначале медленный, этот прогресс неуклонно ускорялся… Мы теперь гораздо лучшие люди, нежели тогда [в 1780‑е годы], – лучше воспитанные, более искренние и добросердечные, не столь грубые и толстокожие». В свете последующих обвинений в адрес викторианского Лондона со стороны таких несхожих авторов, как Энгельс и Бут, этот энтузиастический отзыв может удивить, но сбрасывать его со счета нельзя. Плейс, который всю жизнь с близкого расстояния наблюдал реальные условия города, видел, что уже нет былого буйства толп, былого неприкрытого разврата и былой повседневной жестокости. Будучи не только социальным, но и моральным реформатором, он с удовлетворением отметил, что зримого порока и зримой мерзости стало меньше. Лондонские «улучшения», новые дороги и новые средства транспорта действительно оказали на природу города общее и глубокое воздействие. Как пишет в книге «Рост Лондона в викторианскую эпоху» историк Лондона Дональд Олсен, «в XIX веке систематически шло дробление Лондона на небольшие однородные специализированные районы… В любом начинании предпосылкой успеха стала четкая социальная сегрегация». Более того, «утрата районами пестроты и обретение ими однородности отражали широкую профессионализацию и специализацию, происходившую во всем мышлении XIX века и во всей его деятельности». Олсен, вероятно, делает слишком широкое обобщение – ведь районы, где богатые и бедные жили вперемешку, по‑прежнему существовали, – однако в его словах содержится важная истина. Эту истину отчасти выразил и Фрэнсис Плейс, пусть и невольно. Пороки бедных уже не так заметны – следовательно, должно было произойти улучшение. На деле бедные ушли в зоны нищеты, созданные при расчистке трущоб для нового города. Они переместились «за кулисы» Лондона, театрализуемого в очередной раз.
|