ЗАДИГ» ВОЛЬТЕРА
На следующее утро Толмачев очень рано уехал в город; рабочие с утра вышли под наблюдением трех мушкетеров копать траншеи. Листер и Борис нигде не появлялись и, следовательно, оставались дома. Утро было полно нервного ожидания: должна была распутаться вчерашняя история. Я лег на койку у себя в палатке и стал наблюдать сквозь отогнутый полог. Часов около восьми появился Борис, огляделся как бы невзначай кругом, прошел на край лагеря — я ясно видел его — и вновь повесил на дерево желтое полотенце — сигнал. Через некоторое время в траве началось змееобразное движение, и не в одном месте, а по крайней мере в четырех. Люди ползли медленно, часто останавливаясь и оглядываясь. Неподалеку от лагеря змейки сошлись, и одна из них поползла по направлению к желтому полотенцу. Борис сидел на корточках, и там в течение десяти минут происходил какой‑то разговор. После этого змейки поползли обратно. Борис вернулся, зашел ко мне в палатку, удостоверился, что я сплю, и направился в палатку к Листеру. Я прошел за ним и остановился с внешней стороны палатки. — Сегодня утром, — услышал я голос Бориса, — приполз мой друг, передал мне обещанный кусочек бумаги для вас — помните, мы говорили, — велел хранить его дороже жизни. Это ваш паспорт. — Давайте, — сказал Листер, вероятно протягивая руку. Наступило молчание. Рассматривал ли Листер свой новый паспорт? Борис быстро и, видимо, волнуясь продолжал: — Я уже вчера думал, что что‑то неладно. Сейчас были пластуны, сказали — ночью Погребнякова нашли зарезанным в траве. Кругом вытоптано, как будто шла отчаянная борьба. Наступило молчание. В тишине раздался медленный и грозный голос Листера: — Почему он оказался там? — Не знаю, — ответил Борис. — Разве только у него было какое‑то условие сноситься со своими по ночам. Я ему строго‑настрого запретил отлучаться из лагеря. Не могу ума приложить. — Не можете ума приложить? Стоило мне уйти на несколько часов, как убивают нужнейшего человека. Но вы‑то были здесь? — Но как я мог знать? — растерянно оправдывался Борис. — Как мог знать? А не знали ли вы все это наперед? — Я? — ахнул Борис. Из палатки послышался шум отодвигаемого стула, медленные, тяжелые шаги. Другие — быстрые, суетливые — могли принадлежать только Борису. — Ты знал, мерзавец, знал! — страшно гремел гневный голос Листера. — Ты — провокатор! Сейчас я с тобой разделаюсь, как ты с Погребняковым. — Я... Погребняковым? — задохся голос насмерть перепуганного Бориса. — Эспер Константинович, помилуйте! — Помиловать? Сейчас я тебя помилую. В лучшем случае ты трус, слюнтяй и баба, и тебя нужно лечить этим. В палатке раздался звук одной оглушительной оплеухи, потом другой. — И помни: не смей вперед заикаться об офицерской чести. Так учили трусов на фронте, а когда они вызывали на дуэль, их просто выгоняли. Докажи, что ты заслуживаешь другого. А теперь — вон! Борис опрометью вылетел из палатки и, к счастью, не заметил меня. В наш лагерь въезжала арба, с нее мне кивал Рустам. Он подошел ко мне, и я заметил, что за приветливым выражением его лица крылась какая‑то озабоченность. Оглянувшись, он быстро зашептал: — Погребняк кончай. Хассан джигит. — Он показал выразительным движением на горло. — Знаю. — Я показал ему кивком головы в направлении травы, отделявшей нас от тугаев. В глазах Рустама засветилось изумление: — Твой знай! — Ну, идем, — сказал я Рустаму, — распрягай лошадь. Как Лейла, здорова? Он закивал головой: — Здоров, здоров, тебе привет посылает. В этот момент вернулся из города Толмачев. — Ну, друзья, — сказал он, обращаясь ко мне, к трем мушкетерам и к Листеру, Борис все еще не показывался, — я опять должен вас покинуть на несколько недель. Наткнулись на очень важные следы в местах, где предполагаются остатки Антиохии Маргианы. Пока еще вы доберетесь до дела, я смогу съездить. Новость была принята со смесью гордости и уныния. — А для вас, молодой человек, — обратился он ко мне, — есть работа. Я говорил кое с кем из Коканда. Там во дворце хана Худояра нашли довольно много индийской керамики и доставили сюда, в Фергану. Я обещал прислать для экспертизы вас как индолога. Смотрите не подкачайте. Езжайте завтра, осмотрите марки — они, конечно, могут быть поддельными, и после анализа черепка, росписи, формы прислушайтесь к внутреннему голосу. — Это еще что за научный инструмент — внутренний голос? — засмеялся Листер. — Вполне научный, — успокоил его Толмачев. — Это совокупность неучтенных, неуловимых или неанализированных моментов. Он нужен одинаково врачу, полководцу, ученому. Да, Глеб, вы увидите там Лишкина, передайте ему привет. — Знаете что, Владимир Николаевич, — внезапно вызвался Листер, — и я, пожалуй, поеду, а то я здесь совсем закис. Дни длинные, а читать нечего. Едем вместе, Глеб. «Почему он решил ехать? — гадал я. — Неужели заподозрил и теперь выслеживает меня? Или хочет связаться с кем‑либо по поводу убийства Погребнякова?» Рустам согласился отвезти нас в город и обещал разбудить на рассвете. От ночевки в палатке он отказался и спал у себя в арбе, в которой было много всякого тряпья, халатов и одеял, служивших хорошей защитой от утренней свежести в горах. ...Листер, когда я зашел за ним, был уже выбрит, бодр и, как всегда, подтянут. — Вы что же, молодой человек, думали, раньше меня встанете? Дудки! Не забудьте, что имеете дело со старой солдатской косточкой. Тон его был так прост и естествен, что, не знай я, что он белогвардеец и предатель, я принял бы его за самого открытого и честного человека.
По дороге в город я обдумывал, куда прежде всего направиться: к Паше ли, чтобы рассказать ему о казни Погребнякова, или раньше выполнить поручение Толмачева. Вначале почти автоматический привычный рефлекс толкал ехать к Паше, но с приближением к городу мне все меньше хотелось ехать к нему. Молчание и бездеятельность Паши стали угнетать меня, в особенности со времени его посещения лагеря. Чего он ждет, или, может быть, вернее, чего ждут те, от кого это зависит? Ведь все ясно. Налицо изменнические сношения, перевозка оружия, принятие на работу в лагерь отъявленных белогвардейцев. Ждете еще, чтоб эта белая банда устроила резню? И почему Паша ничего не говорит? Это все больше действовало мне на нервы и задевало самолюбие. Да и как я смогу повидаться с Пашей, не вызвав подозрений Листера? Так постепенно, совершенно непроизвольно, возникло решение не ехать на этот раз к Паше, и, по мере того как это решение созревало, меня охватывала нетерпеливая дрожь ожидания встречи с сокровищами индийского искусства. В городе я направился прямо в филиал Географического общества, и, когда сказал там, что прислан Толмачевым для осмотра керамики, мне устроили прием, никак не соответствовавший ни моим годам, ни знаниям, и этим немало смутили меня. Лишкин счел необходимым справиться о моем имени, отчестве, и я только и слышал от всех: «Пожалуйста, Глеб Иванович», «Вот пройдем сюда, Глеб Иванович», — и я еще больше конфузился, поскольку так торжественно меня еще до сих пор в жизни не величали. Я сравнительно хорошо знал коллекции индийской керамики в Эрмитаже; имел свои вкусы и предпочтения и даже разные теории, наивности и фантастичности которых я теперь, конечно, стыдился бы. Я, например, не мог оторваться от керамики с растресканной глазурью (так называемые кракле). У меня было поэтическое, юношеское ощущение, что мастер‑гончар вкладывал мысль в каждую клеточку, хотя я отлично знал, что растрескивание поверхности объясняется неодинаковым коэффициентом сжатия глазури и черепка при охлаждении, но не желал об этом думать. При осмотре коллекций из восьмидесяти с лишним ваз и блюд, что мне показали, две трети оказались дешевыми европейскими, главным образом польскими, подделками под индийскую керамику, остальные — хотя и индийским, но ходовым рыночным товаром. Лишкин и другие краеведы были весьма разочарованы результатами моей экспертизы. Они предполагали, вернее, надеялись на то, что коллекция окажется, в меру богатства хана и соседства с Индией, редкой и ценной. После осмотра «фарфора» само собой случилось, что Листер, Лишкин и я остались одни. — Я слышал очень лестные вещи о вас, Илья Михайлович, — обратился к Лишкину Эспер Константинович. Тот сразу заволновался, руки непроизвольно дрогнули, лицо покрылось легкими пятнами. — Зачем же? От кого? — пролепетал он. — От Владимира Николаевича, конечно. Он сказал нам, что вы один из лучших палеографов в нашей стране. — Да что вы? Вот уж лучший! Как это легко у вас! — протестовал Лишкин. — И говорят, вы знаток бумаги, помимо всего прочего. Вот я хотел спросить вас: что это за бумага, может быть, древняя? Осторожно, двумя пальцами, Листер вытащил из грудного кармана кусочек бумаги, развернул и подал Лишкину. Неужели тот самый, который нынче утром Борис передал Листеру, предупредив, что это важнейший документ, его новый паспорт? Я впился глазами в малюсенький обрывок тончайшей бумаги, вроде папиросной, и, сколько я мог видеть, на нем абсолютно ничего написано не было. Лишкин преобразился. Он весь собрался, рот сжался, глаза стали пристальными и острыми. Перед нами был мастер на работе. — Где вы это взяли? — метнул он вопрос в Листера. — Даже не могу вам сказать, — медленно и уклончиво протянул Листер. Как он владел собой! Взглянет он сейчас украдкой на меня? Нет, не взглянул. Значит, не подозревает. — Это не древняя бумага, а новая полуфабричная, и не среднеазиатская и не русская. — Какая же? — спросил Листер. — И не европейская, — неумолимо продолжал Лишкин. — Это рисовая бумага, какую делают по всему Востоку. Волокна и жилки (они почти не видны), несколько усиленная и совершенно равномерная отбелка с применением небольшого количества химикатов заставляют думать... Лишкин замолчал. Я бросил взгляд на Листера. Лицо его было тяжелым, как будто вылитым из чугуна. Неужели эти вещи так много значат? — Что думать? — глухим, низким голосом переспросил он. Лишкин смотрел на бумагу, не изменяя выражения лица, ни поворота головы, как будто бы говорил сам с собой, со своими знаниями. Вопросы извне в этот момент ничего не значили. Только сейчас Листер заметил меня. Он быстро повернулся. — Глеб, — сказал он, — подите, пожалуйста, скажите, чтоб запрягли, мы сейчас едем. Распоряжение было явно выдуманным: лошадь никто и не распрягал. Он просто хотел от меня избавиться. Но деваться некуда. Я медленно двинулся, стараясь не упустить, чем закончит свое заключение Лишкин, и расслышал: —...Да... — повторил Лишкин, — усиленная отбелка бумаги ручной выработки с применением фабричных химикатов наводит на мысль, что бумага эта скорее всего... Проклятый гробокопатель... Он тянул и тянул, и последнее заключительное слово я не расслышал. Я сделал было движение назад, чтобы поймать его, но было уже поздно. Еле слышный вздох облегчения вырвался из груди Листера. Что значила вся эта сцена? — Вы, видимо, все же громадный знаток, Илья Михайлович. Позвольте, я вас возьму под руку, и погуляем, я еще кое о чем хотел спросить вас... Глеб, чего же вы не идете? — вновь заметил меня Листер. — Да, Глеб, кстати, ведь здесь хорошая библиотека и русских и иностранных книг. Посмотрите, что есть, и возьмите для меня, если найдете что‑либо французское, я бы с удовольствием почитал. Без дальнейших церемоний он увлек покорного Лишкина, и я остался один, немало озадаченный всей этой сценой. Коллеги Лишкина были настолько убиты результатами моей экспертизы, что, когда я передал им просьбу Листера, покорно указали на несколько стоявших в углу ящиков с неразобранными иностранными книгами и предложили отобрать, что я пожелаю. — А что это за книги и откуда? — спросил я, пока их подтаскивали ближе. — Часть из губернаторского дома, часть от уехавших местных купцов. Кажется, есть французские, — ответили мне. На дне действительно лежало много французских книг, и вот тут я испытал стыд и был наказан за то, что превозносился над своими старшими коллегами знанием индийского искусства. Я не знал французского языка, но я так красовался и щеголял перед ними своими познаниями в другой области, что теперь мне было стыдно в этом признаться. Как жаль, что книги не оказались на немецком, на английском или хотя бы, что, конечно, немыслимо было ждать, на санскрите. Я перебросал несколько десятков книг, боясь вслух прочесть названия и выдать свое невежество неверным произношением. Брать наугад тоже было нехорошо, так как это значило в случае неудачного выбора осрамиться перед Листером. К счастью, очень скоро я наткнулся на целый ряд книг Вольтера, взял одну, поблагодарил и отправился домой.
Как ни странно, но последующие недели полторы в лагере были опять полны прежнего покоя, которому, правда, я уже не доверял. Я как‑то непроизвольно вернулся к своим санскритским книгам и занятиям, перекатывал часами свои шарики в ладони, совершенствовался в каллиграфии и литературе. Как будто забылись мрачные события последних дней: и казнь Погребнякова в траве, и покушение на жизнь грека в макбаре, и даже караулившая нас со всех сторон измена. Листер с утра выходил к раскопу, отбирал пробы грунта, что‑то измерял и записывал в журнал или сидел у себя над книгами и картами. Борис был тише воды, ниже травы. Однажды я слышал, как он просился в город и как жестоко Листер ему отказал. На меня Борис почти не глядел, и в самом виде его было что‑то прибитое и пристыженное. В мои планы не входило выдать Листеру и Борису, что я знаю или подозреваю что‑либо о них. Поэтому я считал нелишним от времени до времени встречаться с ними и вести обычный разговор, по большей части на отвлеченные темы. Однажды, когда я зашел в палатку к Листеру, он полулежал на койке и на коленях у него был привезенный мной томик Вольтера. Мы заговорили об Индии. Это, как всегда, было увлекательно. Он попросил рассказать, чем меня привлекает индийская литература. Я ответил ему, что она на первый взгляд кажется довольно однообразной, и, чтобы ее понять и ею насладиться, надо в нее вжиться. Тогда то, что хотел сказать художник, доходит до читателя, если, конечно, тот сам немного художник; оживает вся сцена, и, как говорил нам наш старый профессор — блестящий знаток Индии, — «мчатся кони и колесница царя, слышны приветственные клики, пышно цветут цветы, шелестят деревья, на них поют птицы, а в напоенном благоуханием воздухе, раскаленном полуденным солнцем, жужжат пчелы, струятся тихие и горячие любовные речи. Сплетается чудный рассказ. Это жизнь с ее бесконечными повторениями, всегда в чем‑то ином, как бесконечные повторения и вариации восточного орнамента...» Листер задумался и после нескольких минут молчания попросил изложить разницу между двумя основными системами взглядов индийской философии. Я, как мог, сделал это. Я не считал его ученым, и замечание, которое он обронил по этому поводу, заставило меня почти вздрогнуть: — Что же, это ведь как в классической философии, противопоставление между подходом, методом и взглядами Платона и Аристотеля? Это было в точности то, чему нас учили в университете. — Да, — потянулся он, — все это очень интересно. Как я жалею, что в свое время в Гейдельберге не обратил достаточно внимания на индийскую философию. Он учился в Гейдельберге? Что еще он делал? Где еще бывал? Я сказал ему, что его слова совпадают с тем, что мы слышали от нашего профессора, который учил нас, что каждый европеец по складу ума и духовным наклонностям последователь либо Аристотеля, либо Платона, и в зависимости от этого попадает в одну из двух больших категорий — либо научный рационализм, либо художественный идеализм. — Да, — заметил он, — но знал ли ваш профессор, что это все же слишком узко? Есть еще третья система взглядов, совсем отличная и, может быть, гораздо более плодотворная... — Какая же? — жадно спросил я. — Ну, Гераклит, например... Вы слышали про диалектику? Наш разговор был прерван появлением Бориса. У него был взволнованный вид, и он, видимо, хотел что‑то сообщить. Помешать ему не входило в мои планы. Я направился к выходу. — Куда же вы, молодой человек, — остановил меня Листер, — чего вы это вдруг бежите в панике? У нас секретов нет. «Нет, — подумал я с презрением. — Вы думаете втирать мне очки философией и водить за нос, как дурака. Но погодите...» — Я пойду кое‑что поделаю, — сказал я. — Возвращайтесь скорее, мы с вами еще не договорили, — бросил мне вдогонку Листер. Я прошел к себе в палатку и стал наблюдать сквозь отдернутую полу. Через несколько минут Борис вышел, прошел к краю лагеря, но не вывешивал полотенце и стоял, ничего не делая. Я сообразил: он ждет, когда я вернусь к Листеру, — что я немедленно и сделал. Я вышел, посвистывая, чтобы Борис знал, что я ухожу. Однако я умышленно замешкался у входа в палатку Листера. — Что, Эспер Константинович, я вам не помешаю? — Да нет, входите, входите. — Может быть, вы это просто из вежливости? — тянул я и глянул в направлении Бориса. В руках у него было желтое полотенце. Так! Я вошел к Листеру, и мы продолжали разговор. — Чего вы это там завозились? — остро посмотрел на меня Листер. Я немного смутился: — Да нет. — Садитесь, Глеб, — сказал он. — Да, я забыл поблагодарить вас за Вольтера. — Что, вы любите его? — спросил я. — Да, я старый вольтерьянец, — ответил он, и ответ его вновь поразил меня. Да, этот представитель старого офицерства явно был не лыком шит. — А вы поклонник Вольтера? — спросил он меня. Прикидываться было не место: — Я его мало знаю. — Между прочим, Вольтер хорошо входит в струю нашего прерванного разговора. Мы говорили, что в древности существовала антиномия между системами Платона и Аристотеля. Вы, конечно, знаете, что в восемнадцатом веке во Франции эта антиномия выплыла в виде противоположности между взглядами Вольтера и Руссо! — И вы сторонник Вольтера, — вставил я, не зная, что сказать. — И Вольтера, — ответил он, не раскрывая смысла своего ответа. — Хотите, возьмите почитать. — И он протянул мне книгу. Я покраснел: — По‑французски? Это не пойдет. — Как, вы не читаете по‑французски? — искренне удивился он. После небольшой паузы он прибавил: — Вы знаете, в этом томе философские сказки, такие, что диву даешься. Это вчерашний или сегодняшний, а иногда завтрашний день. Скажите, Глеб, вы любитель рассказов о сыщиках, о погоне за преступниками, о раскрытии заговоров? Я похолодел. Так вот куда он повернул разговор! Идеализм, Вольтер, а сейчас... — Да, читал кое‑что, — ответил я одними губами. — Ну, не скромничайте. Вы, наверно, знаете Конан‑Дойля вдоль и поперек и не раз сами хотели быть Шерлоком Холмсом? Итак, он все знает. Он знает, как я следил за ним, и точно так же, как я раскрыл его, он раскрыл меня. И он обратил внимание на то, что я замешкался у дверей и выглянул посмотреть, что делает Борис. И, возможно, они подозревают, что я играл какую‑то роль в смерти Погребнякова, в особенности в связи с тем фотографированием. Наступила страшная минута. Что делать? Как отвечать? Между тем Листер как ни в чем не бывало продолжал терзать мои нервы: — Да я и сам восхищался Шерлоком Холмсом, и он долго был моим героем. Да и чьим он не был в свое время? Я считал Конан‑Дойля гением, и не за то, что он выдумал Шерлока Холмса — хотя позже я узнал, что он не был выдуманным, а был списан Конан‑Дойлем с его коллеги, тоже врача, — а за блестящее применение логического метода. Я слушал как во сне. Голова лихорадочно работала. Где и как он рассчитывает меня поймать? Вот сейчас будет ловушка. И зачем он издевается надо мной? Но ничего, он дает мне немного времени приготовиться. — Ну, скажите, Глеб, разве это не блестяще собрать какие‑то крупицы, на которые никто не обращает внимания, и, создав цепь умозаключений, распутать чисто головным путем заговор и поймать преступников! И какие острые моменты! Ведь Шерлок Холмс не какой‑нибудь кабинетный неженка, а человек, сам идущий на любую опасность. Конечно, по ложной традиции, он всегда остается жив, а преступники платятся свободой или гибнут. Но в жизни может быть и наоборот, не правда ли, Глеб? Что я мог ответить? Он все знал и держал меня в руках и теперь играл со мной в кошки‑мышки. — По‑разному бывает, — глухо ответил я. Листер с любопытством смотрел на меня. — Но вернемся к Вольтеру, — продолжал он, — вот я говорил, что Вольтер далеко не вчерашний день. И сейчас я читаю «Задиг» и поражаюсь. Мы считали Конан‑Дойля последним словом, а ведь Вольтер по крайней мере на сто лет предвосхитил его. Я удивленно поднял брови. — Ну вот дайте я вам прочитаю, это третья глава. Он прочел мне отрывок, который я тогда в точности, конечно, не запомнил, но который не раз перечитывал потом. Переводил он без малейшего затруднения с листа: — «Однажды, прогуливаясь в Вавилоне возле небольшой рощи, Задиг увидел подбегавшего к нему евнуха царицы с несколькими придворными служителями, которые метались взад и вперед, точно в поисках потерянной ими самой драгоценной для них вещи. «Молодой человек, — обратился к нему евнух, — не видели ли вы кобеля царицы?» Задиг скромно отвечал: «Это сука, а не кобель». «Вы правы», — отвечал евнух. «Это маленькая болонка, — прибавил Задиг, — она недавно ощенилась, хромает на левую переднюю лапу, и у нее очень длинные уши». «Вы видели ее?» — спросил запыхавшийся евнух. «Нет, — отвечал Задиг, — я никогда не видел ее и даже не знал, что у царицы есть собака». «Откуда же вы все знаете про нее?» — спросил евнух. «Я увидел на песке следы животного, — объяснил Задиг, — и легко распознал, что это следы маленькой собачки. Легкие и длинные борозды, отпечатавшиеся на небольших возвышениях песка между следами лап, показали мне, что это была сука, у которой соски свисали до земли, из чего следовало, что она недавно ощенилась. Другие следы, бороздившие поверхность песка в ином направлении по бокам передних лап, дали мне понять, что у нее очень длинные уши; а так как я заметил, что под одной лапой песок везде был менее взрыт, чем под остальными тремя, то догадался, что собака немного хромает». Листер закрыл книгу: — Ну, что вы скажете по этому поводу? Вот вам и весь Конан‑Дойль со всей его системой вышел из одной страницы Вольтера. Я не успел ничего ответить, так как в палатку вновь стремительно вошел Борис. Он с досадой поглядел в мою сторону — видимо, он забыл о моем присутствии. Я воспользовался этим и вышел в самом смятенном состоянии. Итак, он или они дали мне понять, что я разоблачен. Зачем? Ведь было бы легче убрать меня без предупреждения. Или они решили воздержаться от насилия на некоторое время, чтобы не наделать шуму и не привлечь к себе внимания? Или, быть может, они решили припугнуть меня и заставить отступиться, а впоследствии, может быть, постараются втянуть в свою игру? «Ну ладно, — сжал я зубы. — Посмотрим. Это значит только, что я должен действовать быстрее и предупредить их».
|