МЕЖДУ КИШЛАКОМ И ОЗЕРОМ
Между тем страшная жара продолжалась. Дули сухие ветры, безжалостно наступала пустыня. Влажные и зеленые джунглеобразные тугаи выглядели усталыми, серыми и порядочно поредевшими. Сбежал один из трех мушкетеров, Савостин. Как‑то на рассвете я видел его русую голову в траве. Он ползком удалялся от того места, где Борис обычно вывешивал свое полотенце или оставлял записку. За ним в том же направлении вскоре последовал Федоров. Я уже привык к мысли, что я во вражеском гнезде. Я не знал ни одного человека, на которого можно было бы положиться. Рабочие, как я видел, были душой и телом преданы Листеру и беспрекословно выполняли все его распоряжения. Однако уведомить Пашу я должен был, и я это сделал. Почтальоном служил все тот же верный Рустам, которого мне удалось теперь устроить постоянным арбакешем при нашем лагере. Со времени начала раскопок я почти не бывал в макбаре. Однажды меня потянуло туда. Моя комната оказалась также занятой под склад. Я с трудом протиснулся в нее и прошел в среднюю комнату с бассейном. Она стояла пустой, так как складывать ящики и мешки в яму не рисковали, дорожка же вдоль стены была слишком узкой. Я постоял несколько минут в этом мрачном месте, где грек‑отравитель чуть было не поплатился жизнью и где до этого пролилась кровь старика сторожа. Я спустился в яму и обрадовался прохладе. Все так же еле слышно журчал источник, вода лилась тонкой струйкой среди мраморных плиток. После убийственной суши и жары я особенно остро воспринимал прохладу и уединенность этого места. Все казалось выдержанным в спокойных тонах: и серые стены, и полутьма, и тусклый белый мрамор — все успокаивало нервы и способствовало отдыху. Да, где этот грек? Как мерно и стремительно уносил верблюд свою живую и нелегкую ношу. Впрочем, говорят, верблюд может легко нести тридцать пудов груза, в этих же двоих вряд ли было более десяти. Погонщик был мал и очень худ. Что он за человек? И как необычайно, что у него синие глаза, как у многих наших северян — олончан или новгородцев. Внезапно я замер. Вся картина открылась передо мной. Боже мой, это был переодетый европеец, может быть, англичанин! И грек, с его неправдоподобным выговором, то кавказским, то каким‑то заученным и во всяком случае не русским, с гармонично развитым торсом — такой бывает только у людей интенсивного физического труда или у спортсменов. Сразу вспомнились письма на английском языке и Юлины фунты стерлингов. Так это было английское шпионское гнездо тех самых англичан, которые интервенциями, помощью белогвардейским правительствам, кровью и золотом, интригами и заговорами делают все, чтобы задушить молодое Советское государство. И мы — Паша, другие, я — дали этим птицам улететь. Они отравили свою сообщницу Юлю, чтобы она не выдала их секретов, и бежали. Мы сорвали их работу здесь, но они, без сомнения, начнут ее в нашей стране в другом месте. Мы должны их накрыть! Но как? Паша говорил, что их, может быть, перехватят по дороге. Ну да, это его, их дело. Меня не спрашивают. Я только переводчик, которому ничего не положено знать. Мне было обидно и стыдно. Если бы отец мог знать, какую жалкую роль я здесь играю: псевдоученый секретарь, липовый спец. Я заскрипел зубами, как от физической боли. Но и я не буду сидеть сложа руки. Я хотел раньше, никого не спрашивая, сам добиться поездки в Индию. Я и теперь сделаю один, сам, все, что нужно. Английская шпионская организация пока упущена. Может быть, если бы мне доверяли, я не дал бы ей уйти. Но ведь под боком другая заноза в теле — белогвардейская банда в тугаях и изменники у нас в лагере. Это тоже случай, и это снова — долг. Я не уйду от долга и не упущу случая. Я должен здесь оправдать себя, как хотел оправдать себя в задуманной поездке в Индию. И тогда все увидят, что я не липовый спец, не пришелец, а плоть от плоти и кровь от крови революции, что я готов отдать ей свои силы, мозг, свою жизнь. Подсчитать ресурсы или козыри в моих руках было несложным делом. Они и без того отчетливо видны. Я не имею права целиком полагаться на Пашу и тех, кто за ним. Ведь благодаря их медлительности и промашке с конвоем и были упущены все возможности в связи с этим делом. Подумать только: держать в руках английскую шпионскую организацию и дать ей проскочить между пальцев. На кого же, на что же я могу безусловно рассчитывать? И у меня в ту минуту совершенно инстинктивно, где‑то в глубине сложилось давно уже созревшее убеждение, что на моей стороне кишлак и что надо держать курс на него. Как они беспощадно и быстро разделались со своим врагом тогда в тугаях. И еще, конечно, Рустам. И потом все же нет сомнения: в критический момент Паша меня поддержит.
Я решил начинать. В тот же вечер под видом поездки в город за книгами я отправился с Рустамом в кишлак. Мы ехали кружным путем, чтобы в лагере не видели, как мы свернем к кишлаку, и поспели туда очень поздно. Несмотря на это, прием был по‑прежнему сердечным, будто жители кишлака были чем‑то мне навек обязаны. Мы сели в кружок, и после угощения я завел речь с Хассаном и его друзьями о том, что офицерское гнездо долее терпеть нельзя. Они убивали и грабили узбеков раньше и будут делать это и впредь. Кроме того, теперь они начнут мстить за Погребнякова. Их нужно ликвидировать, и мы должны взяться за это. Хассан испытующе глядел на меня, аксакал гладил бороду, что у него обозначало усиленную работу мысли, остальные сидели, глядя прямо перед собой. Потом Хассан повернулся ко мне и сказал: — Ты пришел к нам и говоришь, что мы должны это делать. Ты хорошо говоришь, и мы тебе верим. Эти офицеры — разбойники, это мы знаем. Но мы тоже разбойники. Когда Погребняков грабил нас и мы стали нищими, мы тоже грабили других. Мы ограбили сельскую почту, магазин и грабили проезжих. Но мы не могли иначе. У нас нечего было кушать, и дети умирали. Теперь мы посеяли хлопок, и люцерну, и пшеницу, и коноплю и только хотим мира. Но про нас все кругом говорят, что мы басмачи, есть, были и будем. И к нам не раз уже приходили люди из тугаев и предлагали вместе воровать и убивать и уйти в Индию, в новую провинцию, где, говорят, все хорошо живут. Но мы не хотим уходить со своей земли. Мы хотим мирно жить здесь, где могилы наших отцов, наши мечети, наши сады. Мы не хотим бежать как воры, но советская власть нам не верит и считает нас навеки врагами. Меня неприятно резанула одна деталь в словах Хассана: белогвардейцы хотели уходить через границу, в Индию; они стремились туда же, куда мечтал попасть я. Но это было где‑то в подсознании. Сейчас же я целиком сосредоточился на неотложном вопросе о кишлаке. Я разгорячился: — Так вот и надо что‑то сделать, чтобы быть на одной стороне с советской властью. Если мы разгромим это белогвардейское гнездо или по крайней мере поможем разгромить его, мы спасем тысячу людей, которых они готовы погубить. И советская власть не забудет вашей заслуги, и вы будете хорошо жить с ней. Мои собеседники молчали. На Востоке принято ждать решения от раисов и стариков и самим не высказываться. Аксакал по‑прежнему гладил бороду. Наконец Хассан вновь обратился ко мне: — А что мы можем сделать, где у нас силы? В кишлаке триста человек, старых и малых, а там около тысячи офицеров. Как можем мы сладить с ними? Это была правда, но и на это у меня тоже нашелся ответ, совершенно органический, подсказанный моим сознанием, моим чувством, моей верой: — Ну что ж, вы не одни, кругом кишлаки, которые находятся в такой же опасности, как и вы. Надо собрать молодежь отовсюду. Я видел, как кое у кого из молодежи блеснули глаза. Старшие вновь переглянулись. — А оружие? — спросил Хассан. — Оружие? — горячо отозвался я. — Оружия много у нас в лагере и в макбаре. Надо его взять, и все. Все же ответа не было, а без этого уйти я не мог. — Соберите молодежь из ближайших кишлаков, — сказал я. — Мы поговорим. Только незаметно. Мне показалось, что Хассан кивнул в знак согласия. — Надо спать, Глеб, — сказал Рустам, чутьем догадываясь, что достигнута какая‑то узловая точка. — Завтра утром ехай. В ту ночь я не сразу смог заснуть. Лежа рядом с мерно дышащим Рустамом, я раздумывал, правильно ли я действовал. Или моя затея была пустой? Конечно, поступал я инстинктивно, по наитию, но именно поэтому мне казалось, что правильно. И то, что я делал, было в традиции, о которой я слышал от отца. Когда началась война, его с призывного пункта определили по росту в Семеновский полк. С одной стороны, это был отборный полк императорской гвардии, опора царской власти в столице, с другой стороны — скопище недовольных войной и возненавидевших царское правительство рабочих, разночинцев, интеллигенции. Так его большевики и расценивали, и в эпоху Октябрьского переворота одиночки‑агитаторы приходили в полк и говорили: «Мир и хлеб» — и полк шел за ними. Это и было настоящей политикой — определить, когда назревает перелом в сознании людей. И где‑то в глубине во мне зашевелилась горделивая полунадежда, полужелание: «Что же, может быть, и я сейчас делаю что‑то вроде политики?»
Между тем в лагере дела шли своим чередом. Листер собрал нас; я с горечью оглядел, кто были «мы». Это сам Листер, последний из трех мушкетеров — Феоктистов, Борис; все трое — предатели; несколько рабочих и я. Листер объявил, что план работ меняется. Перед отъездом Толмачев распорядился: если после двух‑трех недель раскопок на предозерной площадке не окажется каких‑либо признаков древнего городища, придется взорвать перевал, спустить озеро и продолжать раскопки там, где его дно. Теперь надо срочно привезти груз динамита с железной дороги. Динамит был нужен при постройке туннелей, но в связи с приостановкой работ во время гражданской войны лежал без употребления. Туркбюро согласилось отдать часть его. Подготовкой взрыва пока будет заниматься он сам, потому что, как артиллерист, он имеет опыт обращения со взрывчатыми веществами, а через несколько дней приедет команда подрывников. — Вам будет интересно, Глеб, — обратился Листер ко мне, — вряд ли вы сталкивались с этими работами. На следующий день исчез последний мушкетер. Так. Утром того же дня Борис уехал в город (я не слишком интересовался зачем, мне все было более или менее ясно) и к вечеру вернулся. — Что, Глеб, собираетесь в экскурсию? — спросил он меня. — Какую экскурсию? — спросил я его, в свою очередь. — Что это вам, померещилось? — Да вот, был в больнице. Паша и Катя и еще кто‑то проектируют в воскресенье вылазку верхами в Скобелев. День был среда. — Ничего не знаю, — недоуменно ответил я. — Вас, выходит, не позвали? — уже с насмешкой закончил Борис. Что он, лжет? Хочет нас поссорить? Нет, он как будто совсем просто спросил. Но если экскурсия на лошадях, почему не в эту сторону, где я мог присоединиться? Или в другую сторону, чтобы без меня? Сначала это казалось маловажным, как бывает с только что полученной раной, но каждый раз, когда я вспоминал, неприятный осадок все увеличивался. Команда подрывников через несколько дней действительно прибыла. Это были молодые, здоровые ребята, все в крепких сапогах. Вопреки ожиданию, они держались особняком, не входили ни в малейший разговор и, чуть что, настораживались и уходили. Потом привезли динамит, большую часть которого сложили в специально выкопанных погребах у макбары. Подрывники разместились в своих палатках: лагерь наш разросся — теперь в нем было значительно больше сотни людей.
Надо было во что бы то ни стало получить двухверстку от Листера, и следовало это сделать под каким‑либо невинным предлогом. Я сказал ему, что хотел бы попрактиковаться с нивелиром, и спросил как будто невзначай, есть ли у него достаточно подробная карта местности. Он проницательно посмотрел на меня, пошарил в бумагах и без звука подал мне карту. Это и была та старая двухверстка Туркестанского военного округа, которая была мне нужна. Я взял ее и направился к макбаре. Сторожа дружески окликнули меня. Я прошел в прежнюю свою комнату, передвинул ящики, сел и выкопировал для себя нужный мне участок карты, охватывавший окрестные кишлаки — Шахимардан, Вуадиль, Уч‑Курган, Беш‑Таш, Лангар, Кара‑Кузук, Шивали и соседние районы, где, я знал, были разбросаны узбекские кишлаки и джайлау. Чтобы не возбуждать подозрения, я в тот же вечер вернул карту Листеру, и вслед за тем Рустам той же кружной дорогой отвез меня в кишлак. Там по моей просьбе он и Хассан созвали большую группу молодых людей, в том числе охотников, хорошо знавших окрестные места. Я обратился к ним с горячей речью. Привычка переводить с одного языка па другой дала мне возможность выбирать самые простые слова и говорить самыми элементарными фразами; но все же Рустаму и Хассану было нелегко переводить, и я не знаю, сколько из того, что я говорил, дошло до моих слушателей. После этого мы долго пили чай, шутили, и по внимательному к себе отношению, блеску глаз, дружеским прикосновениям я догадывался, что в какой‑то мере завоевал круг товарищей. Конечно, вся моя работа была любительской и незрелой, но я думаю, что в то время, в той обстановке вряд ли какая‑либо другая форма работы дала бы лучшие плоды. Перед отъездом я условился приехать через день‑два и просил созвать молодежь из других кишлаков, что они мне и обещали. Я назвал те кишлаки, которые кольцом замыкали тугаи. На прощание я шепнул также Рустаму, чтобы не делали различия между богатыми и бедными и что, наоборот, я больше хотел бы видеть сыновей бедняков, и Рустам обещал так и сделать. Мне дали знать на следующий день, что люди собрались. Я держал речь уже в гораздо большем кругу и прямо объявил, что мы, молодежь, стремимся к новому и мы должны подумать об уничтожении белой банды, в которой скрывается еще много таких зверей, как Погребняков, и которая в любое время может уничтожить нас, если мы не покончим с ней. То ли благодаря убедительности моей речи, то ли духу молодости вообще, жаждущей борьбы и приключений, но слова мои были покрыты криком, выражавшим одновременно воодушевление и согласие.
В тот вечер линейка привезла к нам из города нового человека. Его фамилия была Рубцов. Это был блондин, лет тридцати пяти, немного выше среднего роста, худой и подтянутый. Я бы сказал, что лицо его слагалось из двух черт — подбородка и глаз. У многих худощавых блондинов подбородки острые и тонкие; у этого был сильный, широкий подбородок, который усиливал и облагораживал его лицо. Глаза у него были большие, серые, часто менявшие выражение: то в них светились ум, любовь, симпатия, то беспощадный гнев. Все это я заметил в течение дня, не обменявшись с ним ни одним словом. Он говорил большей частью с Листером, отнесшимся к нему с почтением. Так же как Листер, он был военный, но не артиллерист, а сапер и приехал руководить взрывом. Листер и он нашли много общих воспоминаний по фронту, но о политике не говорилось ни слова, и, таким образом, я не мог определить, кто он, свой или чужой. Впрочем, одну вещь он упомянул, и ее я запомнил: что до войны он был студентом Харьковского технологического института. Это почему‑то сразу расположило меня в его пользу. За ужином он лишь один раз бегло обратился ко мне, но и это вышло случайно. Он обвел глазами стол и спросил: — Говорят, у вас здесь есть ученый секретарь? Все засмеялись издевательски, как мне показалось. Листер указал на меня. Приезжий, быть может почувствовав, что вышло не совсем ловко, только пробормотал что‑то вроде: «А, очень хорошо, вот рад» — и сразу же перешел на другую тему. После ужина, однако, он взял меня под руку и тихо сказал: — Пойдем погуляем, Глеб. Что‑то настолько властное и решительное было в его голосе и тоне, что я, не рассуждая, пошел за ним. Он шел рядом со мной, отстав лишь на полшага, и, показывая на Юпитер, говорил о звездах и о том, сколько у него спутников. Когда мы отдалились от палатки, он жестом пригласил меня сесть на землю, вытащил из бокового кармана записку и подал мне. Я прочел: «Глеб, это совсем особенный товарищ, береги его как зеницу ока. Паша». Я бросил взгляд на приезжего. — Есть, — сказал я ему. — Но знаете ли вы, в каком белогвардейском гнезде вы находитесь? В глазах его появился светлый холодок. — Знаю... — ответил он внушительно. — Но... — продолжал было я. Теперь стальные глаза уже тяжело остановились на мне. Он, очевидно, хотел кончить этот не интересовавший его разговор: —...и думаю, что больше вас. — Он поднялся: — Но обо всем этом потом. А пока давайте вернемся по отдельности. ...Я возвращался к себе со смешанным чувством. Как хорошо, что Паша писал мне, как прежний Паша, и что он поручал мне кого‑то. Но Паша опять ничего не говорил о самом важном — о деле. «Ну что ж, — сжал я зубы, — Паша Пашей, а я свое буду продолжать».
Я встал очень рано утром и стал свидетелем сцены, которая еще раз отрезвила меня и привела в состояние бешенства. Четыре подрывника из нашей команды ползком перебирались в тугаи, навстречу им полз кто‑то из тугаев; они встретились, но не остановились. Что это делалось? Прозвучал сигнал подъема. В лагере началось очень большое движение. На это утро была назначена переноска динамита к месту взрыва. Надо было видеть, в каком железном порядке, с соблюдением бесчисленных мудрых предосторожностей осуществлялась эта сложная и опасная работа, когда каждая искра, даже неверный шаг или удар лопатой могли вызвать несчастье, катастрофу. Мы подошли к перевалу; там уже вовсю занимались прокладкой и креплением туннельного хода, куда носильщики и заложили принесенный динамит. Подготовка к взрыву продолжалась до полудня. После этого всех людей эвакуировали с перевала. Лагерь временно перевели на другое место, ближе к макбаре. Наконец по сигналу был произведен взрыв, раздался оглушительный грохот, и, когда взлетевшие камни, облако пыли и песка улеглись, мы направились к месту взрыва. Подойдя к берегу озера, мы прежде всего поразились тому, что только вчера наполовину вытащенные из воды лодки теперь находились на целую сажень от нее. Озеро нашло себе сток, и уровень его начал снижаться. Мы переехали озеро и убедились, что вчерашний каменный барьер на противоположном берегу превратился в зияющий провал. На сотни саженей вокруг горы были усыпаны взлетевшими в воздух кусками породы. Листер сразу же отобрал пробы грунта и установил, что дно озера сплошь глинистое. Он тотчас же послал об этом телеграмму Толмачеву и объяснил нам, что такой грунт большое счастье, так как, хотя и трудно будет рыть, нам не угрожают подпочвенные воды и наши будущие находки не будут ими разрушены. Между тем жара не убывала. Дождей не было, и нам казалось, что, если бы не спасительно прохладная вода озера, мы не вынесли бы этого среднеазиатского зноя. После всей занятости последних дней я вновь стал более пристально вглядываться в тугаи. Они сохли и редели на глазах, блестящая зелень побурела и облезла. «Незавидная должна быть жизнь в этих тугаях, — думал я. — Но ничего, им недолго остается быть в них».
|