НА ДЖАЙЛАУ
Я дал охотникам указание сблизиться с белой бандой, поддерживать беседу с ними, оказывать мелкую помощь. И моя разведка начала приносить плоды. Почти каждый вечер мне передавали через Рустама новости. В банде насчитывалось не более семисот человек, из них около четырехсот узбеков и киргизов, по разным причинам ушедших с белыми, до двухсот солдат; кадровых офицеров оказалось не более 60 — 70 человек, прочие были офицеры из унтеров, зауряд‑прапорщики и просто самозванцы и проходимцы. Рустам донес мне, что в банде началось какое‑то движение и что вряд ли она сможет долго оставаться на месте. Иссякла проточная вода, не осталось водоплавающей дичи, ушли кабаны — стало трудно кормиться. Кроме того, люди очень обносились, многие болели малярией, язвой — пендинкой, трахомой. «Почему не стало воды? — задал я себе вопрос. — Действительно ли озеро питало тугаи?» Я опять выпросил двухверстку у Листера. Постепенно причины стали вырисовываться. Каждый раз развертывая любую карту, мы открываем в ней что‑либо новое. Сравнив отметки озера и тугаев, я убедился, что наше озеро еще только неделю тому назад лежало на несколько метров выше уровня тугаев. Очевидно, и после первоначального заболачивания тугаев, и в дальнейшем озеро непрерывно продолжало питать их водой. Взяв с собой бинокль, я совершил еще одну экскурсию на взорванный перевал и обнаружил, что серебряные, тянувшиеся от озера водные ниточки, ранее во всех направлениях пересекавшие тугаи, теперь превратились в серые ленты — скопления пересохшей грязи. Однажды Рустам сообщил мне, что в банде почти не осталось лошадей: часть пала, часть пристрелили и съели. Жизнь в тугаях стала трудной, и банда спешно собирается передвигаться. — Куда? — нетерпеливо спросил я. Рустам показал на восток. — К джайлау? — спросил я. — Нет, дальше, за рубеж. Меня вновь полоснуло чем‑то острым по сердцу. Потом безотчетное слепое бешенство овладело мной. Пусть моя мечта об Индии была незрелой, авантюрной, но она имела хорошую подоплеку и полное моральное оправдание. Я хотел попасть в Индию, чтобы служить революции. Они же бегут, чтобы убивать, грабить и позорить наше имя в чужой стране. Да, как раз об этом Борис говорил Листеру: «В этих краях, у кого оружие, тот не только сыт и одет, но ему принадлежит все...» Не дам им уйти за границу.
Проснувшись утром, в воскресенье, 29 июля, я увидел у своего изголовья Рустама. Он сказал, что молодежь соседних кишлаков охотно пойдет на предстоящую операцию, и не только молодежь. Урожай был собран, нужно перевозить, торговать, а этому угрожала близость голодной и озверелой белой банды. Все хотели жить в мире с советской властью и иметь возможность беспрепятственно ездить в Фергану. Следовало подождать еще день‑другой, пока наши джигиты не сговорятся с отдаленными джайлау, и тогда мы точно будем знать, на что рассчитывать. Это были хорошие новости. Ну что ж, если ждать, значит, я пока свободен. По привычке, рука сама потянулась к любимым санскритским книгам, но ненавистное предательское окружение так мало гармонировало с тем трудом и наслаждением, какое я себе обещал, что мне не хотелось работать здесь. Оглянувшись вокруг, я решил, что делать: я заглянул в палатку к Листеру, вынул нивелир и забрал пустой ящик из‑под него, положил внутрь все свои книги и заметки, чтоб случайно не подмокли и не потерялись, и переехал на лодке на противоположный берег. Там я прошел на другую сторону бывшего перевала и увидел расстилавшиеся передо мной высокие волнистые округлые холмы, за которыми, примерно в десяти или пятнадцати километрах, подымалась новая каменистая гряда. В противоположность обнажившимся и высохшим тугаям на высоко расположенных джайлау еще зеленел великолепный густой травянистый покров. Как вольно дышалось здесь! Воздух был чистый и прозрачный, и в нем была даже какая‑то прохлада, веявшая свежестью после застойной жары у нас в лагерях. Я шел, не выбирая направления, в поисках места, достаточно живописного и удобного, чтобы усесться и приняться за работу. Забравшись на вершину одного из холмов, я увидел, что чуть ниже разбито около десятка летних юрт и еще ниже протекал широкий, искрящийся на солнце серебряной полоской горный ручей. Я подошел к юртам и навлек на себя целую свору собак, поднявших оглушительный лай. Несколько женщин вышли из юрт и стали сдерживать собак. Приближаясь, я видел, как заметно светлели лица женщин, как они перешептывались и одна из старух, стоявшая впереди, закивала мне и сказала: «Хассан, Хассан», показывая рукой по направлению к знакомому кишлаку, где я бывал частым гостем. Ах, так это летнее джайлау Хассанова кишлака. Женщины, должно быть, хорошо приметили меня из своих кибиток, когда я приезжал в кишлак, и, наверно, обменивались не одним замечанием по моему адресу, тогда как я почти не подозревал об их существовании. Старуха взяла меня уверенным и дружеским движением за руку и повела за собой. В отдалении стояла целая группа женщин с узлами белья в руках. Молодые тотчас же отвернулись, а те немногие, у которых были паранджи, закрыли ими лица, хотя и продолжали тайком подсматривать из‑под них. Вокруг женщин вертелся целый сонм ребятишек. Старуха показала мне рукой на ручей и сделала движение, как бы растирая что‑то. Толпа женщин спускалась к ручью, я понял, что они шли стирать. Старуха вновь взяла меня за рукав, ввела в юрту и провела к углу. Тут я различил нечто вроде ложа. Из кучи подостланных халатов и тряпья в полутьме блестели устремленные на меня глаза ребенка лет семи или восьми. Старуха быстро откинула одеяло, и я увидел бедро ребенка. Ребенок был мал и худ, а истонченное бедро представляло собой уже что‑то вроде спички. Сердце мое сжалось непривычным чувством — смесью ужаса и жалости. Я посмотрел на лицо ребенка. Что‑то меня привлекло в нем — тонкие, болезненные черты лица, ясные, молящие, жаждущие внимания и общества глаза. Я показал старухе на ребенка и стал методически перечислять: «Ахмед, Абдулла, Хуссейн». Она женским инстинктом сразу поняла, мягко улыбнулась и тихо сказала: «Керим». Надо думать, это был ее внук. Старуха тронула меня за рукав, помахала мне и ребенку, еще раз улыбнулась и вышла. Так предприимчивые женщины оставили меня с больным ребенком, сами же ушли стирать. Что же, это был только знак доверия и симпатии: меня принимали как своего. Погладив выпростанную из‑под одеяла ручку мальчика, я пошел и отогнул полы кошмы. Косой слепящий треугольник света ударил снизу, я перенес низенький столик ближе к ребенку, взял свои книги и тетради и, сидя на ящике, разобрал их и принялся за перевод буддийских легенд. Одна из них рассказывала, что Будда имел способность принимать образ любого человека или животного. Однажды, желая знать, как живут люди на земле, он принял образ птицы и сел на дерево, росшее за чертой города. Мимо шла бедная женщина с маленьким ребенком на руках. Она решила отдохнуть под деревом. Было холодно, дул пронизывающий ветер. Женщина с трудом раздула огонь, подбросила в него сучьев. Согревая ребенка, она говорила ему: «Бедный ты мой, кормить мне тебя нечем, и нет денег, чтобы купить пищу, и милостыню некому подать. Не дожить нам до утра. Будем сидеть здесь у огня и ждать голодной смерти». Но что это? Внезапно женщина услышала шум падающего с дерева тела. На угольях лежала птица. Это была красивая сказка. Глубоко человечная, исполненная подлинной любви к людям. Перевод шел ровно. Я постепенно добрался до конца. Прошло, вероятно, часа полтора. Несколько раз я ловил на себе взгляд Керима, а, иногда он привставал на локоток и силился разглядеть, как карандаш в моих руках без перерыва бегал по бумаге, оставляя на ней бесконечные непонятные значки. Нет сомнения — для него было редкостью, когда рядом сидел пишущий человек. Но он ни разу не прервал молчания.
Закончив работу, я встал, кивнул ребенку и вышел наружу. Я опять был наедине с огромной синевой неба, с вечной и непостижимой природой. И, как всегда, когда я бываю с ней один на один, мной овладевал щемящий приступ тоски. Да, может быть, я не рожден для борьбы, для сражений, даже для жизни с природой, как эти степные кочевники на конях. Всю жизнь в седле, верхом... верхом в седле... в седле, верхом... Что‑то мне приходит в голову по этому поводу, что‑то цепляется за слово «верхом». Ах, да! Это Катя и Паша собираются сегодня на экскурсию верхом куда‑то в окрестности... но не сюда и без меня. Образ Кати встал передо мной. Какое счастье было бы быть все время с ней! Может, поехать туда, покуда есть время? Вдруг они просто забыли мне сказать или послали за мной, да не нашли. Эти мысли гнали меня. Я не заметил, как отошел от летовки. Я оглянулся — исчезли даже острые верхушки юрт. Но теперь, глядя прямо перед собой, я увидел на горизонте несколько всадников, быстро мчавшихся мне навстречу. Дула ружей четкими силуэтами вырисовывались за их спинами. Я еще не успел и подумать, кто это мог быть, как они остановили разгоряченных коней подле меня. Один из них был Хассан. Выражение его лица было напряженным; как всегда в минуту волнения, на нем резче выступали оспинки. Он быстро заговорил на своем ломаном языке, и я с трудом понял, что от белой банды оторвалась какая‑то группа, грабит окрестные кишлаки, угоняет лошадей и овец, убивает табунщиков, а чтобы отвлечь мужчин от борьбы с ними, поджигает летние кочевья на джайлау, где остались женщины и дети. И сейчас Хассан и его товарищи ехали, чтобы защитить свои семьи и не допустить грабежа своих стад. Я показал ему рукой в сторону летовки, где я провел утро, и сказал: «Юрта все якши — мой там Керим». Лицо Хассана смягчилось, он улыбнулся, повторил «якши» и вместе с остальными всадниками тронул крупной рысью в том направлении, где были его стада. На прощание он полуобернулся ко мне и крикнул: «Мой кишлак еще люди ходы сюда!» — из чего я понял, что должно прийти подкрепление. Я повернул назад к летовке, чтобы на всякий случай быть вблизи порученного моему попечению Керима. Не все, однако же, оказалось так благоприятно, как я думал и заверял Хассана. Еще до того как я различил верхушки юрт, я внезапно увидел столб дыма, подымавшийся над тем местом, где было кочевье. Еще ближе — и я убедился, что три юрты пылали, как свечки. Огонь уже охватил кошму крайней, четвертой, в которой я делал привал. На горизонте виднелись силуэты двух всадников — это и были, по‑видимому, поджигатели‑бандиты. В тот же момент я услышал нестройный крик — от ручья к юртам бежала толпа женщин и детей. В юрте Керим! Он мог сгореть или задохнуться. Нельзя терять времени. Я побежал со всех ног к юрте. Рванув горевшую кошму, я пригнулся и вошел внутрь. Даже сквозь сизый дым я разглядел в глубине направленные на меня лихорадочные глаза маленького больного калеки. Язык пламени лизал подножие кровати, на которой он лежал. Ребенок делал судорожные движения, силясь подняться. Я бросился к нему, споткнулся о столик, за которым сидел утром, с силой отбросил его ногой, вихрь бумажек поднялся, и огонь охватил их, — осторожно поднял ребенка под ноги и спину и, не дыша, чтобы не задохнуться в дыму, вырвался с бешено колотящимся сердцем из юрты. В это же время приблизилась и обезумевшая толпа бабушек, детей, матерей. Я только помню поднятую слабо руку — знак признания и благодарности старухи, увидевшей меня с ребенком на руках. Я хотел передать его ей, но маленький Керим продолжал цепляться за меня. Я положил его осторожно на траву, где его окружили другие малыши, и кинулся вместе с остальными сдирать кошмы с уцелевших юрт. Наша юрта уже вся полыхала пламенем. Люди пробовали при помощи палок и крючков выдергивать вещи из горящих юрт, чтобы хоть что‑нибудь спасти, но это было бесплодное занятие, лишь отнявшее много сил и стоившее не одного ожога. Я подошел к тому углу юрты, где должны были быть мои записки, но там все полыхало, как в горне. Я заметил, что несколько женщин стояли и с испугом глядели на приближавшихся всадников. Я догадался, что это было подкрепление, о котором мне на ходу бросил несколько слов Хассан, и сказал женщинам, что это товарищи Хассана — «Хассан‑уртак». Не знаю, насколько точно они поняли мои слова, но, во всяком случае, успокоились. Все они смотрели доверчивыми глазами на меня. И куда только девались паранджи? Через несколько минут всадники подъехали, я указал им, куда поскакал Хассан, и они погнали лошадей в том же направлении. У одного из них была оседланная лошадь в поводу. Я подбородком указал на нее, молодой узбек кивнул, я вскочил в седло, и мы тронулись. Спустившись с одного холма в ложбинку и затем поднявшись на вершину следующего, мы различили в версте или полутора новое облако стлавшегося по земле дыма и низкие языки пламени, лизавшие обгорелые скелеты юрт. Это была другая летовка того же кишлака. Джигиты, почти не задерживаясь, помчались дальше. В полуверсте от летовки мы встретили несколько спешенных людей, склонившихся над чем‑то. Соблюдая необходимые предосторожности и держа оружие наготове, мы подъехали ближе. Это были свои. Они поднялись, и мы увидели лежащего на земле Хассана. У него был прострелен живот, и он тяжело стонал. Я наклонился к нему, он конвульсивно сжал мою руку и сказал: «Мой помирай. Твой Фергана, надо много солдата». И он закрыл глаза. Я поднялся. Джигиты рассказали, что они настигли поджигателей в этом становье. Произошла перестрелка. Хассан в упор выстрелил из револьвера, убил одного мародера, но другой смертельно ранил Хассана. Джигиты разделились: часть вернулась в кишлак, часть поехала по остальным летовкам на джайлау. Я медленно, шагом, вернулся к старому пожарищу, отдал коня женщинам и сел в сторонке, обдумывая происшествия дня. Итак, банда уже вырвалась из тугаев и понемногу разбредается, грабит и убивает. Необходимо ее остановить, теперь или никогда. План был, надо форсировать его исполнение. И, как сказал Хассан, звать солдат из Ферганы. Желал он этого или нет, он был уже с советской властью. В раздумье я поднял голову и взглянул на пепелище, каким стала моя утренняя юрта. Пламени уже не было, лишь кое‑где стлались тоненькие струйки дыма. Передо мной встали события сегодняшнего утра. В свете горевших жилищ, погибших друзей я видел все иначе. Что‑то в то утро перегорело во мне и что‑то родилось.
|