Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Доходы регионального Отделения ПФР в первом полугодии 8 страница





И главный хранитель — монах — человек тихий голосом, с древними, печальными глазами, глядя в которые и в самом деле думаешь, что многие знания умножают скорбь. Надо заметить, что у греков — древнейшей нации земли — очень печальные глаза, и у патмосцев, и у арабов, и у фламандцев, и у испанцев, только у американца Нила да у меня глаза светлые, вечностью не затуманенные и печалью не обремененные.

На это я обратил пристальное внимание слушателей экологического семинара, который проходил деловито и волнительно во время торжеств. Самое удручающее и страшное это для нашей планеты обстоятельство, коли двум, еще не состоявшимся по существу нациям попало в руки самое грозное оружие — эти два незрелых народа, как дети малые с коробком спичек, играются, занеся спичку с огнем над головой человечества — зажгут — не зажгут земное помещение?

Зажгут — в глазах-то светло и пусто, подвигов, крови и всеобщего царствования хочется, миром владеть и командовать не терпится, иль просто так, жахнуть из любознательности — поглядеть на большой огонь, погреться в последний раз возле невиданного костра, не понимая, что наделал невзначай.

С отцом Иринеем много мы ходили по монастырю, смотрели достопримечательности его. Реликвий, богатств, ценностей в монастыре много, и все это хорошо доглядывается. Иконы, фрески, росписи под сводами и в залах здесь почти не реставрируются, они сохраняются в том виде, в каком пришли к людям из древности, после осад, пожаров, землетрясений. Кое-где видна лишь половина росписи, иногда лишь часть ее, но они, эти изображения, отмеченные временами, пропустившие через себя жуткую историю человечества, впечатляют куда больше, чем сияющие слюнявой позолотой, яркими красками, аляповатыми подмазками, неким панибратством, где и фиглярством наших реставраторов, подновленные иконы и росписи — кто здесь больше ощущается: древний иконописец или его залатавший, себя и свои скудные способности выразивший мазила?

Это, разумеется, не имеет отношения к тем истинным работягам, что спасали от оголтелых атеистов и начальствующих бандитов святые реликвии, слепуя в подвалах, восстанавливали и восстанавливают выброшенные на свалку творения великих художников человечества, растерзанные иконы, спаленные фрески в храмах, где устраивались склады, нужники и конюшни, называемые клубами. Современные варвары, глумясь над святынями нашими, превзошли в преступлениях всех завоевателей и чужеземцев, даже монголов. В тюрьмы, на лесоповал, в рудники, на дыбу, на огонь шли воистину святые и самоотверженные люди, истинные мастера, и поныне работающие на хлебе и воде, как веки назад работал преподобный Иоанн Богослов.

С иконами у меня получился конфуз. Их на Патмосе много. Все иконы древнейшие, и что-то меня в них не устраивало, было какое-то смущение оттого, что на иконах чего-то не хватало. А отец Ириней посмеивался и не подсказывал мне, в чем заковыка? Хожу, глазею и досадую: ну что-то неладно на иконах? И где-то уж на третий день ахнул: «Дырки! На иконах нет дырок!»

Дитя, рожденное в отечестве, где кто за гриву, кто за хвост растащили весь колхоз! И оставили нам сплошные дыры, прорехи и дырки — я ж не видел икон необобранныx, неизмордованных и, как современные дети не видят чистого неба и думают, что оно вечно было в дымах, в копоти, так и я — привык видеть иконы в дырках, будто испрострелянные картечью и шрапнелью.

В иконописи все целесообразно: и оклады, и венцы, и украшения, даже материал, на котором они писаны, — все-все дополняет лик иконный, сияние над ним солнечное, свет звезд небесных, с неба же посланный — идеал красоты и смиренности. К ним кличет чад своих Бог тысячи лет и никак не может докликаться, никак не может погасить в них первобытной дикости, звериной злобы.

Ходили по каменьям, все в гору, все по лестницам и булыжью, ноги болели, и я на каждом переходе присаживался на скамью, глядел и не уставал глядеть на прекрасное, светло-синее море. Оно навевало покой, думы о вечности, в которую у себя, в России, давно мы потеряли веру.

— Скажите, отец Ириней, — обратился я к моему постоянному спутнику, — вот это дивное море, монастырь этот, празднование нешумное и великое, мое почти случайное присутствие здесь и совершенно случайная, но необходимая встреча с вами — что это?

— Ничего случайного, — не сразу отозвался отец Ириней, тоже неотрывно глядевший на море, — на все воля Божья, Божий промысел.

На прощание отец Ириней по сербскому обычаю подарил мне древнего, редкостного вина, привезенного с родины, пригласил к себе в гости, благословил, поцеловал в лоб и вдруг спросил:

— Вы иногда креститесь, но как-то стеснительно, зажато. Пробуете веровать?

— Пробую, отец Ириней. Да ведь недостоин. Будучи голодным беспризорником в детстве, воровал хлеб, на войне стрелял в людей, работая в газете и на радио, поганил души человеческие и прежде всего свою, крал людское доверие к добру, осквернял слово.

Отец Ириней внятно и печально смотрел на меня и совсем уж тихо молвил:

— Все мы недостойны, но верить и надеяться надо.

Порядочно уж дней и годов прошло после поездки на греческий остров Патмос, а все вижу и помню я так, будто был там вчера, но прежде всего вспоминается — нежно-синее море с райскими островами средь неторопливых волн с шевелящимися нитями белых кружев, монастырь на крутой горе, много-много добрых людей и среди них самый добрый, умный и чуткий — отец Ириней. И если поездка на Патмос, все пережитое и увиденное на нем было и в самом деле Божьим промыслом, то слава Ему, нашему многотерпеливому Создателю, и да святится во веки веков имя Его, как негасимая лампада под каменными сводами, над вратами древнего христианского монастыря, стоящего на острове, среди доброго-доброго, старого-старого моря.

 

Не запрягайте женщин в плуг

 

Рассказ деревенской женщины

— Я и по сей день как увижу в телевизоре женщин, запряженных в плуг, так меня и захлестнет слезами. Это что же такое? Человек хуже скотины! И показывают ведь, показывают, не стыдятся. Начальство бы, которое придумало экое измывательство над хресьянами, в плуг-то, в пристяжку — вот тогда бы ладно было. Да чего-то не видела я начальство за плугом-то. Люди пашут и боронят, оно на трибунах говорит чё-то, все время блага сулит…

Однова и меня запрячь хотели. К весне сорок четвертого года война чисто вымела в нашей деревне Деряжнице дворы и сусеки. Мужиков нет, лошадей — две калеки, бабы, что при силе, все угнаны на лесозаготовки либо при фермах волохают. А пахать и сеять надо. Председатель у нас новый, по фамилии, дай Бог памяти, чуть ли не Акулиничев, с им уполномоченный в галифе и с орденом. Собранье собрали — одне старики да подростки. Так и так, товарищи, война близится к победному концу, нужно еще одно напряжение, последнее, чтоб помочь фронту доломать супротивника. Доломать так доломать. Да чем и кем доламывать-то?.. Вот тут председатель наш и уполномоченный сообразили: раз тягла нет, придется самим колхозникам проявить сознание, пристягнуться к плугу и к боронам…

Парнишки зубоскалить начали: «Ты, Катька, тпру!», «Ты, Мотька, н-ну!» Старухи в голос. Старики затрещины зубоскалам раздавать. Мне тогда шестнадцатый год шел. Я за старшую в доме. Мама на ночь с леспромхоза мокрая вся приехала, узнала про наши новости, завыла, давай Гитлера и жизнь проклинать. Я ей говорю: «Надо, дак…» Она мне: «Дура! Надсадишься. Кровью изойдешь. Рожать кого и чем будешь?!» — и от отчаянья, не иначе, хлесь меня, да и младшеньким ни про что надавала, на печь всех загнала, сама по деревне к бабам побежала. Я так в слезах и уснула. Когда мама с похода вернулась — не слыхала.

Сделала я себе из старой детской пеленки лямку, к веревке ее увязала, наказала младшеньким, что делать, да чтоб избу не спалить. Иду к правлению, там народ об чем-то шумит. Председатель Акулиничев отлаивается. Концы-концов Акулиничев сказал народу: «Как хотите, но чтоб сев произведен был в срок и полностью, иначе мне тюрьма и вам не поздоровится».

Акулиничев сел верхом на коня, в другие бригады уехал, да три дня и не появлялся в нашу Деряжницу.

Савоська-хромой, под косилку он в детстве попадал, заснул на конной косилке, упал с сиденья, ну ему ногу повредило, пальцы поотхватывало, шибко всего порвало и порезало, для войны он не годный был, дак вот хоть и хромой, и калеченный, но все-ш-ки мужик, голова у него варит. Савоська велел со всех подворий, чердаков и сараев нести в кучи сети, недотки, нитки, иголки для починки сетей.

У воды живем. Река Вожга и невелика у нас, да шибко рыбна. Зимой налим в деряжнинские перекаты на икромет приходит, судак тут охотничат, веснусь мелочь соберется — аж вода кипит, после ледохода, ближе к теплу жалует икряная царица наших вод — нельма. Почитай, у каждого путевого, особо не у путевого, фартом жившего мужика, сотенки водились. Удочками у нас робятишки только баловались, мужики удочек в руки не брали, не хотели свое мужицкое достоинство ронить.

Целый ворох сетей понаташшыли бабы и ребятишки. Савоська генералит, тлелые сети отбрасыват, подюжей которые — чинить велит. Развесили мы рухлядь на вешала, бегаем с иголками, чиним. Савоська на берегу с ребятами огонь жгут, баркас смолят — совсем он рассохся, давно на ем никто не рыбачил.

Из вязаных-перевязанных сетей — дранья и рванья — собрали мы неводишко метров на двести. Посадили, как могли, грузила, наплавки приладили, тетивы из вожжей да из бечевок разных навязали — узел на узле. Отобрали девок и робят, что покрепче. Поплыли рыбаки. На первой же тоне баркас обернулся. Савоська в неводе запутался, еле мы его спасли.

Сидит Савоська на берегу у огня, сушится и даже не матерится. Не может. Все слова забыл. А уж такой ли спец был, такой ли визгун! Значит, верх психа у него. Убить может, на слово сил нету. Да и понимал: с баркасом и неводом мужики управлялись артельно, и потому сдерживался. «Робятки, робятки!..» А сам дрожмя дрожит, напор в себе держит.

А мы худо-бедно рыбачить-то под его командой приспособились. Одной тоней половину баркаса рыбки черпнули. Как к берегу доплыли с добычей, народишко, какой постарше, на берегу был, на колени пал, в небо руки тянет, Господа благодарит.

В той пробной тоне угодило нам пяток нельмов. Ухи наварили, подкрепились, поспали — хода нельмы ждем. И вот она явилась! Пером воду режет, под перекатом узлы вяжет, буйством река охвачена. Кинули мы невод и завязили в рыбе. Савоська голосу лишился. У рыбаков глаза нa лоб от азарту. Потихоньку, помаленьку загружаем невод, к берегу его ведем, рыбу пятим, понимам, конечно, что всю рыбу нам не взять, порвется хилый неводишко. Но хоть бы не всю рыбу, хоть бы долю какую взясти.

И взяли! Савоська, опять же Савоська, не велел невод на берег пятить, подвел баркас к отмельному месту, закрепил концы и кляч невода, да первым с себя штаны долой — черпать рыбу из притоненного неводишки. Ну тут и все мы. Кто нагишом, кто как, будто в святую купель бросамся, с ведрами, корытами, сачками. И начерпали рыбы — берег шевелится.

Леспромхоз в пятнадцати верстах. Послали Акулиничева на переговоры. Он как сказал директору леспромхоза про рыбу, тот целоваться полез, надавали, говорит, трудармейцев, их ветром шатат, кормить нечем, план давай.

Леспромхозовский тракторный прицеп загрузили рыбой, картошшонок из последнего выделили, сами себе тоже по пудику-другому рыбы навесили, чтоб за плугом и бороной не падать. Леспромхозовскими тракторами вспахали и поборонили наши поля. Тем временем инвентарь отладили и где сеялками, где вручную, отсеялись. Товарищу Акулиничеву вышло поощрение, его в райком назначили, кабинет дали отдельный, в газете портрет поместили. А наш рыбный генерал Савоська простудился шибко и недолго маялся. Никому уж рассказать не сможет, чего ему, калеке, стоила та рыбалка. Некому стало рыбным делом руководить. Но мы уж сами наловчились от реки питаться, и даже после войны еще долгий у нас союз с леспромхозом был. Потом моторки появились, всю рыбу поразгоняли, молевой сплав по реке затеяли — нерестилище нарушилось. Рыба куда-то подевалась.

Мне после победы калеченой-увеченой, а все ж живой солдатик достался. Четверых детей нажили, в люди вывели. А походи бы я в плуге, кому бы я нужна была?..

 

Никто нас не слышит

 

Я был в Вашингтоне в тот день, когда исполнилось 44 года с той осени, как мы сошлись с моей женой (тогда не женились, тогда сходились, и не иначе, как Бог помог многим фронтовикам но только выжить, но и сохранить семью!). Охватили меня сентиментальные чувства, и решил я позвонить домой. В помощники попросил русского человека, отлично знающего английский язык и механизм современной цивилизации.

Он долго заказывал разговор, потому как на центральной станции связи Вашингтона плохо себе представляли, где этот город Красноярск, и так же, как наши дорогие связисты, все время путали его с Краснодаром. Но когда было объяснено, что это в Сибири, вашингтонские связисты удивились да еще и прониклись особым почтением к заказчику, а узнавши, что на войне он был связистом, и вовсе в умиление впали, Старший смены заверил моего терпеливого товарища: «Сэр! Я и моя смена сделаем все, что в наших силах, чтобы муж поговорил с супругой в такой для них знаменательный день, тем более что они женились на войне, где мы были союзниками».

Ничего из этой доброй затеи не получилось, хотя звонили с вечера до поздней ночи и продолжили вызов утром, после побудки. Американские связисты бились до усталости, преодолевая немыслимые пространства и преграды на линиях связи.

Наконец, изнемогши, старший смены устало сказал:

— Сэр! Передайте наши извинения русскому гостю и от нас поздравьте его со столь для него знаменательной датой. Мы сделали все, сэр. Мы дозвонились до Красноярска, но нам сказали, что дома никто не подходит к телефону. — Старший смены помолчал и добавил: — Да, сэр, везде в этой стране почему-то не берут трубку, когда мы, наконец, дозваниваемся до домашнего телефона…

Я взял трубку и от своего имени сказал связисту благодарность по-русски и по-английски, с помощью товарища заверил его, что расскажу всем друзьям и товарищам о том, как добросовестно умеют исполнять свои обязанности американские связисты…

Я же знал, растяпа, что мои земляки просто поленились набрать номер моей квартиры, они или болтали о перестройке, или дремали в этот поздний час, может, и согласовать хотели с инстанциями, как относиться к звонку из Америки, из какого-то Вашингтона, соединять — не соединять. Но ближнего начальства не нашлось, дальнее уже спало. И решили безответственные работники все просто — не соединять меня с женой, сказав обычное-привычное: «Квартира не отвечает».

Никто нас не слышит. Никто ни за что не отвечает. Ни у кого ни за что сердце не болит.

 

Непонятная жизнь

 

Жил в славной современной гостинице Роттердама, неподалеку от единственного старинного здания величественного вида, уцелевшего во время войны. «Нашь корьсовет, — не без юмора сказал мне вчера спутник, учившийся русскому языку в Москве.

Между „корьсоветом“ и гостиницей — торговые ряды, где есть все, что угодно душе, телу, нюху и духу. А между ними огромная площадь с пустым уже к осени бассейном, с цветной разметкой по камню — для празднеств, и ближе к ряду кафе, пивных баров и мелких магазинчиков — две симпатичные скульптуры.

Одна — человек с гитарой. Старой формации у него и гитара, и сюртук, бородка, мешки под глазами, смышленый взгляд — бард прошлого века Пард Спеенхоф, поэт-певец со смиренным лицом, совсем не похожим на наших современных мужиков-бардов с пропитыми и свирепыми мордами.

Чуть поодаль скульптурка женщины, читающей книгу. Поскольку город ветреный, все заведения — питейные, едальные и прежде всего детские — незаметно огорожены стеклянными стенами, обвешанными цветущей зеленью.

Хожу, смотрю, и мне чего-то все недостает, что-то привычное глазу здесь не присутствует, не приковывает взор. И вдруг озарение: Ленина нету — привычной его примелькавшейся фигуры, то в кепке, то с голой лысиной под дождем и грязным снегом, отчего он, стандартно вытесанный или отлитый из гипса, плачет либо черными либо желтыми слезами, и за пазухой у него ведутся воробьи, на плечах сидят и марают его голуби мира…

Как же так? Растут цветы, фрукты, овощи, на продажу целым караваном разложены, да так, чтобы красиво смотрелись, привлекали взгляд. Магазины, ломящиеся от товаров, пустые от покупателей и оравы горластых продавцов — один тут, как правило, продавец со всем управляется. Где-то в высоте звучит тихая, миротворная музыка, народ никуда не торопится, не матерится и о политике не орет.

Как же так? Это же неправильно все! Это ж не та и не такая жизнь! Вот там, где Ленин маячит на каменных площадях, на засранных козами и бродячими собаками райплощадках, рядом с хило колыхающимися вечными огоньками — непреклонно, хозяйски шагнув вперед, воинственно выкинув руку со стиснутой в ней кепкой или просто перст, указующий путь вперед, к светлому будущему — там все и вся напряжено, раскалено, дым, злоба над землей стелется, жених и невеста в напрокат взятой машине, в свадебном одеянии, тоже напрокат выданном, к подножию вождя несут втридорога купленные на базаре у младших братьев цветы — там жизнь, там устремление, там трепет, ожидание и предчувствие небывалого счастья. А тут пустая площадь, непонятная жизнь. Что за жизнь? Это ж прозябание!

11 октября 1990 г. Роттердам. Утро.

Поставил я эту дату к „затеси“ и думал — исчерпал тему. Ан не тут-то было!

Вечером заехали за мной журналисты, и я сообщил им свои радостные чувства оттого, что не увидел никаких вождей на площадях и высотах, а они мне в ответ: „Рано обрадовался!“ — повезли меня в Гаагу, и я через какой-то час узрел бюст отца и учителя своего родного — Иосифа Виссарионовича Сталина. Стоял он под стеклянным колпаком посреди небольшой площади, отлитый из бронзы, на бетонной тумбочке, и перед ним хвост селедки. Стоял он, надо заметить, в шестом районе, а в районах этих по голландским городам располагаются самые развеселые заведения и зрелища, дома терпимости тут с прозрачными стеклами, и за каждой дверцей на виду почти совсем раздетая красотка поправляет чулок, причесывается у зеркала, подмигивает проходящим мимо мужчинам, покачивает бедрами; музыка и смех всюду, как на наших людных площадях во время торжественных празднеств.

И вот, значит, среди этого всеобщего, всем доступного бардака и стоит товарищ Сталин под колпаком. Отчего он под колпаком — мы сразу догадались: не зная, что это великий вождь международного пролетариата и всего советского народа, подвыпившая, греха вкусившая молодежь била об его бронзовую голову бутылки и справляла малую нужду за его спиной.

Но отчего он угодил в это место? Мы лишь могли предполагать, что после войны из почтения, всему миру внушенного нашей победой, участники довольно активного и героического сопротивления маленькой страны из чувства благодарности воздвигли сей скромный монумент в рабочем квартале. Но потом тут все перестроилось, возникли большие дома, и помните, как грузины утверждали, что Москва построена вокруг ресторана „Арагви“, так тут бардаки вокруг нашего вождя и учителя…

И только одно недоумение не мог разрешить один из спутников:

— Я помню, точно помню — селедка на постаменте еще в прошлом году была целая! И когда он ее съел?.. — Подумал, подумал и грустно добавил: — Ночью, наверное, когда все утихает, он ее грызет, каменную, твердую, без любимого грузинского вина…

 

На дне реки

 

Медленно, по частям завозили в заполярный станок громадный памятник великому вождю, торжественно возводили стеклом сверкающее сооружение, внутрь которого, будто жемчужина в раковину, была всунута приземистая, с баню величиной избушка с подрубленными нижними венцами и заплатами новых сутунков в стенах и по углам. В этой избушке мыкался будущий вождь мирового пролетариата во время ссылки и отсюда, из бездорожного, вьюжного Заполярья каким-то, совершенно непостижимым, образом бежал…

Когда работы по сооружению музея и памятника были завершены, власти, державшие под неусыпным контролем важное дело, издали указ: всем судам, проходящим по реке, вплоть до лодок, приставать в знаменитом отныне месте, командам, пассажирам и путешественникам идти в музей — на поклонение, называлось это скромно — экскурсией.

И шли. И кланялись. И плакали.

Время тоже шло, бежало. И однажды те же власти, по чьему велению сотворялись многочисленные монументы и составлялись указы, строгой бумагой велели памятники великому вождю по всей стране сковырнуть. И началась работа, достойная памяти и натуры, им послужившей.

О сносе тех бесчувственных камней боязливый народ сложил легенды и шепотом рассказывает их до сих пор потому, что легенды настоль жуткие, насколь жутка и сама история каменного гостя.

Вот один из рассказов очевидца, старого сибирского капитана, который с юности ходил по реке и помогал сооружать памятник. Не раз бросало его судно якорь супротив музея, и уже в качестве капитана, сняв картуз, шел он с командой по осыпистому крутояру к высящемуся на берегу монументу.

После того, как по всей стране убрали памятники, тот монумент все стоял и стоял, одинокий, издали видный на заполярной плоской земле, и уже не приставали к берегу послушные суда, не топтались благоговеющие скопища людей у подножия его с цветами. Клумба перед основанием памятника заросла редким северным бурьяном, ребятишки перебили каменьями стекла в помещении, бродяги унесли из избушки музейную рухлядь, памятник обгадили чайки, ветры, дожди и лютые северные морозы точили и покрывали трещинами мрамор, получившие после смерти вождя помилование ссыльные и освободившиеся из лагерей заключенные справляли нужду на монумент, писали изречения и непристойности на мраморе, „и Аз воздам“ — выцарапал какой-то грамотей гвоздем па груди каменного вождя, — и „я получил свое, ты получи свое — мы в расчете!“ — изрек другой.

— Однажды ночью, — рассказывал старый сибирский капитан — кондовые сибиряки избегают называть собственным именем дьявола и всякую нечистую силу — с тайным, коробящим душу трепетом употребляя слово „он“, — темной осенней ночью, нарастив пять буксирных тросов, набросив стальную петлю на „него“, рабочий буксир городского порта, откомандированный на эту работу, сронил „его“ с постамента, сволок на середину реки. Речники передавали по цепочке с корабля на корабль, с теплохода на теплоход жуткую новость: „он“ лежит вверх лицом и смотрит из воды»… Мы тоже нарвались на «него». Шли в межень с севера, груженные рудой. Вахтенный без стука ворвался в мою каюту. «Николай Андреич!.. Товарищ капитан…» — и показывает пальцем за борт. У самого губа дрожит, глаза под лоб завело, лицо белей бумаги.

«Ну, напоролись! — мелькнуло у меня. — Половину навигации без аварии и…» — глянул за борт и, веришь-нет, обмер, волос на голове вроде бы ветром подняло… Со дна реки глядит «он»! Лицо бело, скорбяще. Не лицо, прямо-таки лик. Всего, может, минуту-две и было нам видение, но памятно.

Год за годом, навигация за навигацией, время стирало видение, да и забило «его» ледоходом, занесло песком, зарыло каменьями, но до самой пенсии ходил я в том месте с опаскою, на всякий случай рулил не фарватером, бережней рулил — риску-то сесть на мель почти нету. Река здесь широкая.

И вот что еще любопытно: станок-то, поселок-то ушел со своего моста. Километрах в двух от станка было здание метеостанции и три домика с теплицей. Опытный овощной совхоз называлось это. Вот туда с худого клятого места один по одному и начали перемещаться дома. Перешли и кедрачом загородились. Школьники кедрач насадили, хотя здесь отродясь никто ничего не садил, здесь только рубили, ловили, стреляли… Слышал я — зауральское село, где сын предал отца, тоже со своего места ушло, и забытый, проклятый односельчанами мраморный памятник отцеубийце стоит, обмаранный птицами, среди дикого леса.

…В грустном фильме лукавого, в морализаторство на старости лет впавшего киномаэстро, услышал я, что так хорошо начавшийся двадцатый век испортили маньяки. Не испортили они его, испохабили совместно с нами. И стоят по всему свету многокилометровые очереди к сооружениям, напоминающим вермишельные ящики, замаливая грехи, жаждуя милости и благодати, несут люди цветы, кланяются, плачут в храмах и маршируют у монументов императорам, вождям, героям, а под слоем песка, на дне реки лежит «он», терпеливо дожидаясь, когда его раскопают. Может быть, и дождется. «Он» нетленен. Мы — смертны. Время и впрямь сильнее нас, сильнее бед и зол земных.

 

Пойти к Жуковскому

 

Молодой, но уже надменный бизнесмен, у которого на брюках сзади и спереди по-иностранному писано, что он очень модный, современный и богатый человек, кривя губу, спросил меня прошлым летом в Овсянке:

— А что это, Виктор Петрович, ваши односельчане вместо того, чтобы сказать «Пойду в магазин», говорят: «Пойду к Жуковскому». Кто он такой, этот Жуковский? Что за знаменитость?

— Кто он такой? Да всего лишь продавец сельского магазина, после — заведующий этим же магазином. Но, как видите, местная знаменитость — и до се почитаемый всеми односельчанами человек и хотя давно на пенсии, давно «не у дел», но помнят его люди, все еще идут «к Жуковскому».

Я много лет знал Филиппа Кузьмича, тихоголосого, иногда вежливого, даже застенчиво улыбающегося, ко всем приветливого, доброго соседа, отца, мужа, деда. Проработал он в овсянском магазине с сорок седьмого года до конца годов восьмидесятых, ни разу не судим, не садим, за растраты, мздоимство, воровство и плутовство не привлекаем.

Я листаю его красный документ — военный билет: год рождения 1911, солдат, рядовой, орудийный номер, окончил пять классов в 1927 году, в Даурском районе, в селе Смоленка Красноярского края, бес — почему-то с переносом — партийный, русский и наконец означено — служащий.

Ах ты, Господи Боже мой, как льстило это слово всякому деревенскому малограмотному мужику, как возвышало его в глазах односельчан, да и в собственных глазах тоже. Ныне шибко об себе понимающие борцы за народ и за гуманность высокомерно и презрительно, не говорят, но выплевывают, как харчок жевательной резинки — ин-тел-ли-ген-ция! А если к этому добавляется слово — сельская, то это уж и вовсе получается — тварь презренная, даже вредная.

Но Филипп Кузьмич понимал слово «служащий» буквально, безо всякого подтекста. Служащий — это человек, призванный служить народу. Он и «вид» и «марку» держал на людях соответственно редкостному званию — всегда в костюме, пусть и недорогом, но поглаженном, всегда в чистой рубашке, при галстуке, если сам за прилавком, то и с голубым карандашом за ухом. Летом и осенью в плаще ходил, зимою — в полупальто с меховым воротником, которое берег, и оно живо до сих пор, и его уж надевают только по хозяйственной надобности.

Родная и до стону народом любимая партия и ее подручная, ополоумевшая от успехов, безнаказанности и разнузданности, советская власть в очередной раз перетряхивала страну, как старую вшивую шубу, и гнала с места на место народ, в первую голову крестьян, чтоб они не забывались, сидючи на земле и работаючи от темна до темна, что идет борьба за всеобщее счастье и при борьбе такой совсем не обязательно иметь свой дом, свое хозяйство, трудиться и детей труду учить, а надо в страхе куда-то бежать, охать, двигаться, разорять деревни, рушить храмы, жечь иконы и неугодные книги, орать на митингах и вечерами в клубах и бараках: «Все пропью, гармонь оставлю…» и «Стали, побольше бы стали, меди, железа вдвойне…»

Их табунами гнали из Забайкалья в Красноярский край, а из Красноярского края табуны пылили туда, в Забайкалье. Повезло тем, кто двигался вниз по рекам, каково было тем, кому выпало устремляться вверх по течению, в горы, в дремучую тайгу, в тундры, в степи, в пустыни?.. Но направители жизни и новой морали считали, что в движении супротив течения и есть величайший смысл, крепнет мускул и дух народа, а что ребятишек, стариков да мужиков и баб в придорожье иль в ледяные торосы на Енисее закапывают — так без потерь борьбы не бывает, «лес рубят — щепки летят», — сказал мудрейший из мудрых, отец, учитель и «корихвей всех наук», как его именовали речистые пропагандисты.

Жуковские попали в благословенный приенисейский Даурский район, в село Смоленка, которое стоит так и на таком месте, что с него можно картинки рисовать иль открытки сымать и за деньги продавать. Я об этом говорю так уверенно, что уже во времена новые бывал здесь, на подпором обезображенных берегах, на воде, называемой морем, а на самом-то деле это дико и наплевательски заросшая, мертвая во всех смыслах лужа, и ловил хариусов нa подпертой, подмытой, робко, в кустах и средь полей прячущейся, окороченной и униженной речке Смоленке, в которой ключевая, студеная вода и без сахара сладка. Но и здесь, на выселении, хорошо обжившимся трудягам-крестьянам не давали спокойно жить, все их гоняли по разнарядке на лесозаготовки, на сплав леса, на какие-то бурные, многолюдные стройки. Увезут, забросят в котлованы, в ямы, во льды и снега, подержат, поморят, погоняют и бросят. Хочешь — возвращайся, хочешь — тут оставайся, к индустриальному раю прикрепляйся.

Вот и служба подошла-приспела. Попал Филипп Жуковский в 98-й артиллерийский полк, орудийным номером семидесятимиллиметровым пушкам и два года около них учился родину защищать. Потом его уж все кренило к хозяйственным службам: был завом военной столовой, в танковом полку и механизированном корпусе при хлебозаводе — пекарем, ну, а в поход на восток, воевать с японцами отправился стрелком отдельной мех. дивизии.

У-уф-ф-ты — передых! Мирная жизнь началась, женился на выселенке из Забайкалья, с коей знался еще до армии, да и отвековал с ней весь век. Ох, сколько же за зтот век они отработали, отпахали вместе. Ведь он-то, служащий-то — хоть днем при карандаше за ухом и за прилавком отдохнет, а она-то, Феня-то — я уж так ее и буду называть, как все в деревне знают и зовут ее — на производство, да при дворе и при детях. А производство-то, Господи, спаси и помилуй — все те же лесозаготовки, все тот же лесосплав.







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 400. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!




Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...


Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...


Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...


Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Потенциометрия. Потенциометрическое определение рН растворов Потенциометрия - это электрохимический метод иссле­дования и анализа веществ, основанный на зависимости равновесного электродного потенциала Е от активности (концентрации) определяемого вещества в исследуемом рас­творе...

Гальванического элемента При контакте двух любых фаз на границе их раздела возникает двойной электрический слой (ДЭС), состоящий из равных по величине, но противоположных по знаку электрических зарядов...

Сущность, виды и функции маркетинга персонала Перснал-маркетинг является новым понятием. В мировой практике маркетинга и управления персоналом он выделился в отдельное направление лишь в начале 90-х гг.XX века...

Виды сухожильных швов После выделения культи сухожилия и эвакуации гематомы приступают к восстановлению целостности сухожилия...

КОНСТРУКЦИЯ КОЛЕСНОЙ ПАРЫ ВАГОНА Тип колёсной пары определяется типом оси и диаметром колес. Согласно ГОСТ 4835-2006* устанавливаются типы колесных пар для грузовых вагонов с осями РУ1Ш и РВ2Ш и колесами диаметром по кругу катания 957 мм. Номинальный диаметр колеса – 950 мм...

Философские школы эпохи эллинизма (неоплатонизм, эпикуреизм, стоицизм, скептицизм). Эпоха эллинизма со времени походов Александра Македонского, в результате которых была образована гигантская империя от Индии на востоке до Греции и Македонии на западе...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.01 сек.) русская версия | украинская версия