ПИСЬМО XXII. Наконец-то первый шаг сделан: речь зашла о вас
От Юлии Наконец-то первый шаг сделан: речь зашла о вас. Хоть вы и невысокого мнения о моих знаниях, батюшку они поразили; не менее он был поражен и моими успехами в музыке и в рисовании[29], и, к великому удивлению матушки, предубежденной из-за ваших наговоров[30], он остался весьма доволен моим развитием, кроме как в геральдике, которая, по его мнению, у меня запущена. Но ведь развитие не достигается без учителя. Пришлось назвать его имя. И я это сделала, с важностью перечислив все науки, — за исключением лишь одной! — которым наставник готов меня обучить. Батюшка вспомнил, что несколько раз встречался с вами в свой прошлый приезд, и мне показалось, что он говорит о вас не без приязни. Затем он осведомился, каково ваше состояние, ему ответили, что состояние весьма скромно; осведомился, какова ваша родословная, ему ответили, что вы из порядочной семьи. А ведь слово «порядочный» звучит весьма неопределенно для слуха дворянина и возбудило подозрение, подтвержденное дальнейшими ответами. Узнав, что вы не дворянин, батюшка тотчас же спросил, сколько же вам платили в месяц. Тут матушка заметила, что об оплате не могло быть и речи и что, мало того, вы постоянно отвергали даже все ее подарки — такие, от которых обычно не отказываются. Но проявление подобной гордости лишь подстрекнуло папенькину гордость. Да разве можно перенести мысль, что ты чем-то обязан человеку не знатному! Итак, было решено предложить вам плату, если же вы откажетесь, то, невзирая на ваши бесспорные достоинства, с вами распроститься. Вот, друг мой, суть беседы о моем достопочтенном наставнике — беседы, в продолжение которой смиренная ученица была сама не своя. Мне представилось необходимым поскорее известить нас, чтобы дать вам время поразмыслить. Как только вы примете решение, немедля же сообщите мне; решать здесь можете только вы сами — мои права столь далеко не простираются. С огорчением я узнала о ваших походах в горы, не оттого, чтобы я сомневалась, найдете ли вы там приятную возможность развлечься, и не оттого, чтобы ваши обстоятельные описания не доставляли мне радости, — нет, я боюсь, вы утомитесь: ведь вы не отличаетесь выносливостью. Да и пора уже поздняя: вот-вот все скроется под снегом, и я уверена, что стужа для вас будет еще мучительнее усталости. Если там, у себя, вы заболеете, мне никогда не утешиться. Так уезжайте оттуда, любезный друг, поселитесь где-нибудь неподалеку от меня. Еще не время возвращаться в Веве, но мне так хочется, чтобы вы все же избрали для себя менее суровые края, — да и письма доходили бы скорее. А где именно обосноваться, предоставляю вашему выбору. Только постарайтесь все сделать так, чтобы здесь не узнали, где вы находитесь, будьте скрытны, однако ж не напускайте на себя таинственности. Не стану наставлять вас подробнее. На одно полагаюсь — ведь вы сознаете, как нужно вам соблюдать осторожность и ради вас самих, и еще в большей степени ради меня. Прощайте, друг мои! Больше не могу говорить с вами. Вы ведь знаете, к каким предосторожностям я прибегаю в нашей переписке. Однако это еще не все: батюшка привез с собой старинного своего друга, почтенного иностранца, давным-давно, во время войны спасшего ему жизнь. Судите же сами, как мы стараемся ему угодить. Завтра он уезжает, и мы спешим напоследок развлечь нашего благодетеля и выказать ему горячую признательность. Меня зовут, пора кончать. Еще раз прощайте! ПИСЬМО XXIII К Юлии За какую-нибудь неделю я обошел край, для изучения которого понадобились бы годы. Но, не говоря уж о том, что я спасался от снега, мне хотелось опередить почтальона: надеюсь, он доставит от вас письмо. В ожидании я взялся за послание к вам — если понадобится, напишу еще одно в ответ на ваше. Сейчас я вовсе не намерен обстоятельно описывать свое путешествие и наблюдения; отчет уже составлен, и я рассчитываю передать его вам из рук в руки. Переписку надобно посвящать тому, что ближе касается нас с вами. Я поведаю лишь о своем душевном состоянии: следует отчитаться относительно того, что принадлежит вам. В путь я отправился удрученный своим горем, но утешенный вашей радостью; все это навевало на меня какую-то смутную тоску — а она полна очарования для чувствительного сердца. Медленно взбирался я пешком по довольно крутым тропинкам в сопровождении местного жителя, который был нанят мною в проводники, но за время наших странствий выказал себя скорее моим другом, нежели просто наемником. Мне хотелось помечтать, но отвлекали самые неожиданные картины. То обвалившиеся исполинские скалы нависали над головой. То шумные водопады, низвергаясь с высоты, обдавали тучею брызг. То путь мой пролегал вдоль неугомонного потока, и я не решался измерить взглядом его бездонную глубину. Случалось, я пробирался сквозь дремучие чащи. Случалось, из темного ущелья я вдруг выходил на прелестный луг, радовавший взоры. Удивительное смешение дикой природы с природой возделанной свидетельствовало о трудах человека там, куда, казалось бы, ему никогда не проникнуть. Рядом с пещерой лепятся домики; начнешь собирать ежевику — и видишь плети виноградных лоз: на оползнях раскинулись виноградники. Среди скал — деревья, усыпанные превосходными плодами, над пропастью — возделанные поля. Но не только труд внес в эти удивительные края столько причудливых контрастов; такое разнообразие видишь порою в одном и том же месте, что кажется, будто самой природе любезны эти противоречия. На восточных склонах — вешние цветы, на южных — осенние плоды, на северных — льды и снега. В едином мгновении соединяются разные времена года; в одном и том же уголке страны — разные климаты; на одном и том же клочке земли — разная почва. Так, здесь, по воле природы, порождения долин и гор изумляют невиданными сочетаниями. А ко всему этому добавьте картины, вызванные обманом зрения: вообразите различно освещенные вершины гор, игру света и тени, переливы красок на утренней и вечерней заре — и вы отчасти представите себе ту непрерывную смену ландшафтов, которые манили мой восхищенный взор и как будто показаны были на театре, ибо глаз охватывает сразу перспективу отвесных горных хребтов, тогда как убегающая вдаль перспектива равнин, где одни предмет заслоняет собою другой, открывается взору постепенно. В первый же день я этой прелести разнообразия приписал тот покой, который вновь обрела моя душа. Я восхищался могуществом природы, умиротворяющей самые неистовые страсти, и презирал философию за то, что она но может оказать на человеческую душу то влияние, какое оказывает череда неодушевленных предметов. Душевное спокойствие не оставляло меня всю ночь, а на следующий день еще возросло — и тут я понял, что этому была еще какая-то другая причина, покамест мне не попятная. В тот день я блуждал по отлогим уступам, а затем, пройдя по извилистым тропинкам, взобрался на самый высокий гребень из тех, что были окрест. Блуждая среди облаков, я выбрался на светлую вершину, откуда в летнюю пору видно, как внизу зарождаются грозы и бури, — таким вершинам напрасно уподобляют душу мудреца, ибо столь высокого величия души не найти нигде, разве что в краю, откуда взят этот символ. Тогда-то мне стало ясно, что чистый горный воздух — истинная причина перемены в моем душевном состоянии, причина возврата моего давно утраченного спокойствия. В самом деле, на горных высотах, где воздух чист и прозрачен, все испытывают одно и то же чувство, хотя и не всегда могут объяснить его, — здесь дышится привольнее; тело становится как бы легче, мысль яснее; страсти не так жгучи, желания спокойнее. Размышления принимают значительный и возвышенный характер, под стать величественному пейзажу, и порождают блаженную умиротворенность, свободную от всего злого, всего чувственного. Как будто, поднимаясь над человеческим жильем, оставляешь все низменные побуждения; душа, приближаясь к эфирным высотам, заимствует у них долю незапятнанной чистоты. Делаешься серьезным, но не печальным; спокойным, но не равнодушным; радуешься, что существуешь и мыслишь; все слишком пылкие желания притупляются, теряют мучительную остроту, и в сердце остается лишь легкое и приятное волнение, — вот как благодатный климат обращает на счастье человека те страсти, которые обычно лишь терзают его. Право, любое сильное волнение, любая хандра улетучится, если поживешь в здешних местах; и я поражаюсь, отчего подобные омовения горным воздухом, столь целительные и благотворные, не прописываются как всесильное лекарство против телесных и душевных недугов: Qui non palazzi, non teatro o loggia, Ma’n lor vece un’abete, un faggio, un pino Trá l’erba verde e’l bel monte vicino Levan di terra al Ciel nostr’intelletto.[31] Вообразите всю совокупность впечатлений, которые я только что описал, и вы отчасти поймете, как прелестны эти края. Постарайтесь представить себе, как поразительны разнообразие, величие и красота беспрерывно сменяющихся картин, как приятно, когда вокруг все для тебя ново — причудливые птицы, диковинные, невиданные растения, когда созерцаешь иную природу и переносишься в совсем новый мир. Этому неописуемому богатству ландшафтов еще большее очарование придает кристальная прозрачность воздуха: краски тут ярче, очертания резче, все как бы приближается к тебе, расстояния кажутся меньше, чем на равнинах, где плотный воздух обволакивает землю; глазам нежданно открывается такое множество подробностей на горизонте, что дивишься, как он их в себе умещает. Словом, в горном ландшафте есть что-то волшебное, сверхъестественное, восхищающее ум и чувства; забываешь обо всем, не помнишь себя, не сознаешь, где находишься. В дни странствий я, вероятно, все время как зачарованный любовался бы природой, не будь у меня еще большей отрады — в общении с местными жителями. В моем описании вы найдете очерк их нравов, простого уклада жизни, уравновешенного характера и того блаженного покоя, который делает их счастливыми, — не оттого, что они наслаждаются радостями, а оттого, что избавлены от страданий. Но невозможно описать их бескорыстное человеколюбие и гостеприимство по отношению к чужеземцам, которых к ним приводит случай или же любопытство. Поразительное доказательство тому получил я сам, сторонний человек, появившийся здесь в сопровождении одного лишь проводника. Как-то под вечер я вошел в какую-то деревушку, и жители так настойчиво стали зазывать меня в свои дома, что я попал в затруднение. Победитель же в этом состязании так обрадовался, что я сперва приписал его рвение стяжательству. И как я был удивлен, когда, проведя целый день у него в доме и считая себя постояльцем, я не мог его заставить взять деньги, и он был даже оскорблен моей попыткой; так случалось повсюду. Итак, заботам о наживе я приписал всеобщее сердечное радушие. Они до того бескорыстны, что за все путешествие я не истратил ни патагона[32]. И правда, на что тратить деньги в стране, где хозяева не принимают вознаграждения за свои расходы, а челядь за услуги и где нищих нет и в помине! Однако деньги немалая редкость в Верхнем Вале, но оттого-то люди там и живут в довольстве: край изобилует всякой снедью, а вывоза нет; нет и внутри страны никакой роскоши, и трудолюбивые земледельцы — горцы — не утрачивают вкуса к работе. Как только у них заведутся деньги, они обеднеют — это неминуемо. Но они столь мудры, что понимают это и запрещают разрабатывать золотую руду, попадающуюся в горах кантона. Вначале меня весьма удивило отличие здешних обычаев от обычаев Нижнего Вале, где по дороге в Италию у путешественников довольно грубо вымогают деньги. И мне трудно было постичь, как сочетаются столь разительно противоречивые черты у одного и того же народа. Объяснил мне это местный житель. — Чужестранцы, проезжающие по долине, — сказал он, — это или купцы, или же люди, ведущие всякие прибыльные дела. И они по справедливости часть своих доходов оставляют стране, мы относимся к ним так же, как они ко всем другим. А в наши края ничто не привлекает дельцов-чужеземцев, и мы уверены, что здесь путешествуют не ради корыстной цели, поэтому и мы оказываем бескорыстный прием. Чужеземцы — наши гости, они любезно навещают нас, и мы принимаем их по-дружески. В конце концов, — добавил он с усмешкой, — гостеприимство нам обходится не дорого, и вряд ли кто-нибудь захочет на нем нажиться. — О, разумеется, — отвечал я. — Что делать среди людей, живущих во имя жизни, а не ради наживы или почестей? Счастливые люди, достойные своего удела! Я полагаю, что надобно хоть несколько походить на вас, дабы хорошо себя чувствовать в вашем кругу. Гостеприимство не стесняло ни их самих, ни меня, и это всего приятнее. Жизнь в доме шла своим чередом, будто меня не было, а я мог вести себя так, словно живу один. Им не свойственно суетное стремление оказывать иностранцу почести и тем самым напоминать ему о присутствии хозяина, то есть подчеркивать, что ты от него зависишь. Я не выказывал никаких желании, и они полагали, что мне по душе заведенный ими порядок, но стоило бы мне вымолвить слово, и я мог бы жить по-своему, не вызвав ни недовольства, ни удивления. За все время я услышал от них одну-единственную любезность: узнав, что я швейцарец, они сказали, что мы братья, и просили располагаться у них, как дома. А потом и не думали вмешиваться в мои дела, не представляя себе, что я могу усомниться в искренности их гостеприимства или почувствовать угрызения совести за то, что им пользуюсь. Так же обходятся они и друг с другом; дети, вступившие в сознательный возраст, держатся наравне с отцами, батраки садятся за стол вместе с хозяевами — свобода царит в домах и в республике, и семья является прообразом государства. Одно стесняло мою свободу — невероятно долгие трапезы. Разумеется, я был волен не садиться за стол, но если садишься, изволь проводить за ним полдня и много пить. Можно ли представить себе, чтобы мужчина, и притом швейцарец, не любил выпить! Признаюсь, хорошее вино — превосходная штука, и я не против возлияний, если только к ним не принуждают. Я всегда примечал, что трезвенники — лицемеры: воздержность за столом частенько связана с притворством и двоедушием. Человек искренний не боится откровенной беседы и сердечных излияний — спутников легкого опьянения; но надобно вовремя остановиться и не позволять себе излишества. А мне это никак не удавалось в компании с такими рьяными винопийцами, как жители Вале, где к тому же и местные вина очень крепки, а на столах не увидишь воды. Ведь нелепо было бы разыгрывать трезвенника и обижать добрых людей. И я из благодарности к ним пил допьяна, и так как невозможно было за их гостеприимство платить деньгами, то расплачивался за это своим разумом. Не меньше стеснял меня и другой обычай: мне было неловко, когда жена и дочки хозяина прислуживали мне, стоя за моим стулом, — так заведено даже в домах должностных лиц. Учтивый француз поспешил бы исправить эту несуразицу, тем более что у уроженок Вале, даже у батрачек, такая наружность, что становится не по себе, когда они прислуживают. Можете мне поверить, они хороши собой, раз я почитаю их красавицами: ведь мои глаза привыкли любоваться вами и взыскательны к красоте. Однако я уважаю обычаи страны, в которой живу, больше, чем обычаи, подсказанные вежливостью, и принимал их услуги молча, с важностью, как Дон-Кихот в замке герцогини.[33] Порой я улыбался, сопоставляя окладистые бороды и грубые лица своих сотрапезников с белоснежными и румяными лицами молоденьких красавиц, до того робких, что они так и вспыхивали при каждом обращенном к ним слове, — и хорошели еще больше. Но меня коробило от необъятной полноты их бюстов — лишь ослепительной белизной своей напоминающих совершенство образца, с коим я дерзал их сравнивать, — дивного образца, скрытого от взоров, который своими очертаниями, как я украдкою подметил, повторяет очертания той знаменитой чаши, моделью для коей служила прекраснейшая на свете грудь.[34] Не удивляйтесь, что я так много знаю о том, что вы тщательно скрываете от взоров, знаю вопреки всем вашим стараниям, — порою одно из наших чувств помогает познать другое, невзирая на самую ревностную бдительность, и самое строгое платье не скроет тайных прелестей: увидишь их в скромнейшем вырезе, — и словно прикоснешься к ним. Дерзкий, жадный взор безнаказанно проникает под цветы, приколотые к платью, скользит под бархатом и газом, и ты словно осязаешь упругие и твердые перси, коих никогда не посмел бы коснуться. Parte appar delle mamme acerbe e crude, Parte altrui ne ricopre invida vesta; Invida, ma s’agli occhi il varco chiude, L’amoroso pensier giá non arresta.[35] Я обратил внимание также на изрядный недостаток в одежде уроженок Вале; сзади корсаж у них так короток, что кажется, будто они горбаты; это да небольшие черные наколки и другие части костюма, не лишенные, впрочем, изящества и простоты, придают им нечто своеобразное. Я привезу вам такой костюм — право, он будет вам к лицу. Он сшит по мерке самой стройной девушки в этом краю. А что было с вами, моя Юлия, пока я, восторгаясь, странствовал по здешним местам, столь мало известным, но достойным внимания? Ужели ваш друг мог забыть вас? Забыть Юлию! Да скорее я забуду самого себя! Могу ли я хоть на мгновение отрешиться от вас, ведь я только и живу вами! Никогда я не замечал яснее, что невольно представляю себе наше общее существование то в одном, то в другом месте, в зависимости от состояния своей души. Стоит мне затосковать, и она ищет прибежище близ вас и утешение в местах, где находитесь вы, — так было, когда я разлучился с вами. Стоит мне испытать радость, и уже не хочется радоваться в одиночестве, и я призываю вас к себе. Так было в дни моих странствий, когда я упивался разнообразными впечатлениями и всюду водил вас с собою. Я не ступал без вас ни шагу. Любуясь ландшафтами, я спешил их показать вам. Деревья укрывали вас своей сенью, на траве вы отдыхали. Подчас, сидя рядом, мы вместе любовались видами; подчас, у ваших ног, я любовался красотой, еще более достойной восхищения чувствительного человека. Бывало, встретится мне препятствие на пути, и я вижу, как вы с легкостью через него перескакиваете, словно молоденькая косуля вслед за матерью; надобно было перейти через поток — и я осмеливался прижать к груди сладостную ношу; и переходил через поток не спеша, с упоением, сожалея, что уже показалась тропа, к которой я пробирался. Все напоминало мне вас в мирных этих краях — и волнующие душу красоты природы, и первозданная чистота воздуха, и простота нравов здешних жителей, и их спокойное, надежное благоразумие, и милая стыдливость девушек, их невинная прелесть, — все, что приятно поражало мои глаза и сердце, все рисовало воображению ту, которую они всюду искали. «О Юлия моя! — твердил я с нежностью. — Отчего я не могу проводить дни вместе с тобой в этих никому не ведомых краях, радоваться своему счастью, а не подчиняться людскому мнению? Отчего не могу отдать всю свою душу тебе одной и, в свою очередь, заменить для тебя весь мир! Милая моя, обожаемая, тогда бы тебе воздались все почести, коих ты достойна. Радости любви! Вот когда сердца наши наслаждались бы вами вечно. В долгом и сладостном упоении мы не замечали бы, как течет время, но когда годы усмирили бы наконец жар юной страсти, привычка думать и чувствовать вместе подарила бы нам взамен такую же нежную дружбу; исчезла бы страсть, но все благородные чувства, вскормленные в молодости вместе с любовью, заполнили бы зияющую пустоту; среди здешнего счастливого народа и по его примеру мы выполняли бы долг человеколюбия, души наши слились бы для благого дела, и мы почили бы, насладившись жизнью». Пришла почта. Кончаю и бегу за вашим письмом. Только бы выдержало сердце до этого мгновенья. Увы! Сейчас я был так счастлив в мечтах. Счастье улетает вместе с ними. Что же сулит мне действительность?
|