Твоя Жюли. 7 страница
Но благосклонная стихия спешила к нам на помощь. За окном сверкнула молния. Лампа мигнула, погасла. Кромешная тьма накрыла нас с головой. Сверху мгновенно ударил оглушительный громовый раскат. Отголоски еще не смолкли в холмах за деревней, а Жюли уже билась в моих объятиях, мы уже жадно пили поцелуи друг друга. Еще молния, еще удар, громче и ближе прежнего. Она вздрогнула, прильнула ко мне, как маленькая. Я поцеловал ее макушку, погладил по спине, шепнул: – Давай я тебя раздену, уложу, укрою. – Подержи меня немножко на коленках. А то мурашки по коже. Потащила сквозь тьму к стулу у изголовья кровати. Я сел, она забралась мне на колени, и мы опять поцеловались. Жюли примостилась поудобней, нащупала мою левую ладонь и переплела пальцы с моими. – Расскажи про свою подружку. Как все было взаправду. Я повторил все, о чем только что поведал ее сестре. – Я не собирался ехать к ней на свидание. Но Морис уж больно меня достал. Да и ты тоже. Я должен был хоть как-то развеяться. – Ты говорил с ней обо мне? – Сказал только, что на острове встретил другую. – Расстроилась она? – В том-то и загвоздка. Если б расстроилась. Если б хоть на миг ослабила контроль. Ласковое пожатие. – Ты не захотел ее, нет? – Мне стало жаль ее. Но внешне она не слишком убивалась. – Это не ответ. Я усмехнулся во тьму: состраданье всегда не в ладах с женским любопытством. – Проклинал себя, что теряю с ней время, пока ты далеко. – Бедненькая. Представляю теперь, каково ей пришлось. – Она не ты. Ей все было до фонаря. И в первую очередь все, что имело отношение к мужикам. – Но ты-то ведь не был ей до фонаря. Раз она это сделала. Я отмел это возражение. – По-моему, я ей просто под руку подвернулся, Жюли. У нее все шло наперекосяк, а я сыграл роль козла отпущения. Как говорится, последняя капля. – Чем же вы в Афинах занимались? – Город осматривали. Сходили в ресторан. Потолковали по душам. Наклюкались. Нет, правда, все было в рамках. Со стороны. Нежно впилась ногтями в тыльную сторону моей ладони. – Признайся, вы переспали. – А если б и переспали, ты бы обиделась? Я почувствовал, что она мотает головой. – Нет. Я того и заслуживала. Я бы все поняла. – Поднесла мою руку к губам, поцеловала. – Скажи: да или нет? – Почему это тебя так волнует? – Потому что я тебя почти не знаю. Я глубоко вздохнул. – Может, и надо было переспать. Глядишь, в живых бы осталась. Притихла, чмокнула меня в щеку. – Просто хотела выяснить, с кем собираюсь провести ночь: с толстокожим носорогом или с падшим ангелом. – Есть только один способ узнать это наверняка. – Думаешь? Опять мимолетный поцелуй; она осторожно высвободилась и скользнула куда-то вдоль края кровати. В комнате было слишком темно, чтоб различить, куда именно. Но вот в щелях ставен полыхнул небесный огонь. В его скоротечном сиянии я увидел, что Жюли у кассоне, стягивает сорочку через голову. Послышался шорох – она ощупью пробиралась назад; хряпанье грома, ее испуганный выдох. Я вытянул руку, перехватил ладонь Жюли и водворил, нагую, обратно на колени. Изнанка губ под моими губами, рельеф тела под пальцами: грудь, утлый живот, шерстяной клинышек, бедра. Десять бы рук, а не две… покорись же, сдайся, раскройся передо мною. Вывернулась, привстала, перебросила ногу, сжала пятками мои икры и принялась расстегивать пуговицы рубашки. При свете сполоха я рассмотрел ее лицо – серьезное, сосредоточенное, как у ребенка, раздевающего куклу. Содрала рубашку вместе с курткой, кинула на пол. Обхватила меня за шею, сцепила ладони замком, как тогда, в ночной воде Муцы; чуть откинулась назад. – В жизни ничего красивей тебя не видала. – Ты ж меня и не видишь. – Чувствую. Нагнувшись, я поцеловал ее грудь, потом притянул к себе и снова отыскал губы. Духи ее обладали необычным ароматом, мускусным с примесью апельсинового, – так пахнет весенний первоцвет; запах оттенял и чувственность, и неискушенность Жюли, в нем смешивались жгучая плотская жажда и дрожь души, наугад постигающей, чего я жду от нее, и готовой отозваться точь-в-точь: трепетом, изнеможением, последним серьезом. Она с натугой, будто выбившись из сил, отвернула лицо. Отдышалась, шепнула: – Давай откроем ставни. Люблю, как пахнет дождем. Улизнула из-под рук к окну. Я второпях сбросил оставшуюся одежду и настиг Жюли у подоконника. Она уже поворачивалась, чтоб отправиться назад, но я развернул ее обратно, обнял со спины, и мы замерли, глядя на текучую пелену ливня, колеблющуюся в трех футах от наших лиц, дышащую прохладой и тьмою. Свет потух не только у нас, но и по всей деревне; видимо, на центральном щите перегорели пробки. Молния разодрала небосклон чуть не до гребня материковых гор и на секунду-другую озарила тесные домишки в чаше бухты, сутолоку стен и крыш, да и саму гладь Эгейского моря дьявольским, синюшным блистанием. Гром, однако, запоздал; эпицентр бури уже сместился к горизонту. Жюли прислонилась ко мне спиной, подставив грудь прикосновениям ночи и моих благоговеющих рук. Ладонь моя чиркнула по ее животу, взъерошила волосы на лобке. Она прижалась ко мне щекою, согнула правую ногу в колене и поставила на сиденье ближнего стула, чтоб не стеснять моих пальцев. Завладев левой, положила к себе на грудь – и застыла, отдаваясь сладкой щекотке. Будто не я, а заоконный дождь вошел к ней истинным суженым, полночь и дождь; а от меня зависела лишь мелкая подробность вроде той, что была подарена мне во время купанья. Брызги ливня, пляшущего на карнизе, покрыли изморосью мою руку и ее живот, но она их, казалось, не замечала. – Выйти бы в сад, – прошептал я. Безусловно соглашаясь, мазнула губами по моей коже, но сразу накрыла мои ладони своими, удерживая – не дай бог убегут. Вот что ей нравилось: медленный грех, неспешная нежность… утихающие молнии понемногу утрачивали четкость, мироздание клином сошлось на теле Жюли, на моем теле… спелый изгиб, жаркий, округлый; шелковистые, отрадой отороченные дольки; дозволенный, жалованный, нежнейший испод. Нечто подобное блазнилось мне поначалу, в дни Лилии Монтгомери: трепетное, расплывчатое созданье, обморочно упадающее в лапы собственного воспрянувшего естества; созданье к тому же неразвитое, при всем своем обаянии и безукоризненных манерах хранящее отсвет первородного тлена, абрис девчушки, одаривающей сверстников своей игрушечной страстью. Но уже через полминуты она отняла мои руки и отправила под арест – притиснула к животу. – Что такое? – Бессовестный. – Я специально. Повернулась ко мне, уткнулась лбом в мою грудь. – Расскажи, что она делала, чтоб тебе стало хорошо. Тем самым подтвердилась универсальная теорема Николаса Эрфе: степень плебейства женщины в постели прямо пропорциональна образованию. Однако теперешняя задачка сулила не только правила, но и упоительные исключения. – Зачем тебе это знать? – Хочу сделать тебе, как она. Я крепче обнял ее. – Мне нравится, что ты – это ты. – Ух какой громадный, – пробормотала она. Руки ее пробирались книзу. Я слегка отстранился, чтоб ей было удобнее. Она подчас вела себя как девственница, но девственница покладистая, готовая пуститься во все тяжкие. Снова шепот: – У тебя эта штука с собой? – В плаще. – Надеть? Пока я рылся в плаще, Жюли ждала у кровати. Стало немного светлей – должно быть, тучи поредели, – и я различал контур ее фигуры. Наконец отыскал презерватив, передал ей. Она усадила меня на постель, сама опустилась на пол – колени пришлись прямо на коврик местной выделки, – подвинулась ближе, несколькими взмахами пальцев управилась с процедурой, нагнулась, легонько провела по резине губами. Затем уселась на собственные пятки, прикрыв скрещенными предплечьями пах: недотрога. Я с трудом разглядел ее улыбку. – Притвора. Хватит скромницу-то корчить. – Меня пять лет мурыжили в монастырской спальне. Там кто угодно стал бы придурковат.
Ливень стихал, но дождевая свежесть – резервуарный дух мокрого камня – наполняла комнату до краев. Я представил себе, как она безвидно стекает по стенкам сотен колодцев; как в экстазе плещутся на дне рыбята. – А как же бегство? Просто треп? Улыбнулась шире, но не ответила. Я подал ей руку, и она поднялась с колен, склонилась надо мною; не противясь, легла сверху. Мертвая тишина, внятный разговор наших тел. Она властно задвигалась вверх-вниз, дразня и теша быстрыми губами; потом умолкли и жесты, сейчас, сейчас ее плоть расплавится, смешается с моей; но нет, тело ее не течет, а схватывается комком, стекленеет в ожидании. Я пошевелился, и магия покоя оставила нас. Жюли перевалилась на спину, вытянулась на кусачем покрывале, положила голову на подушку. Я приподнялся и, стоя на четвереньках, покрыл ее поцелуями до самых лодыг, залюбовался ею с изножья. Она лежала, едва заметно изогнув талию, рука свободно отброшена, голова повернута вбок. Но чуть я простерся сверху – выпрямилась как струна. Секунда, другая – и я уже целиком внутри нее. По опыту я знал, что значит войти в женщину впервые, но сейчас опыт не помогал, ибо мы находились по ту сторону секса, далеко-далеко, в дерганом, чреватом пагубой былом, что гляделось в оправу грядущего; далеко, у самого престола обладанья. Я понял, что не одно лишь тело ее обрел. Я косо висел над ней, опираясь на вытянутые руки. Она смотрела вверх, в темноту. – Обожаю тебя, – сказал я. – Да, обожай. – Всю жизнь? – Всю жизнь. Я качнулся раз, другой – но тут произошло нечто непостижимое. Внезапно зажглась лампа на ночном столике. Похоже, деревенскую электростанцию наладили. Я резко притормозил, и мы с напряженной растерянностью уставились друг на друга, точно столкнувшись нос к носу на улице; осознав комизм ситуации, обменялись улыбками. Я посмотрел вниз, вдоль ее тонкого в кости тела, туда, где мы сливались воедино, опять поднял глаза. На лице ее мелькнуло беспокойство стыдливости, но она поспешно смежила веки, повернулась в профиль. Делай что хочешь. И я отпустил тормоза. Она завела руки на затылок – сама беззащитность, сверхнагота, воплощенная покорность; мышцы скованы безмятежной негой, лишь бедра ритмично движутся навстречу и вспять. Поскрипывает пружинная рама. Жюли казалась невероятно миниатюрной, хрупкой и тем самым располагала к грубости, какую я, по ее словам, проявил в часовне у Муцы. Сжала кулаки, будто ей стало по-настоящему больно. Я извергся – раньше времени, но сдержаться было немыслимо. По моим расчетам, угнаться за мной она не могла, – и однако, не успел я, уже обмякший, выйти наружу, как она взметнула руки, вцепилась мне в плечи, мелко и судорожно заерзала подо мной. А потом притянула к себе, впилась поцелуем в губы. Мы полежали немного, не разнимая тел, в гулкой тиши спящего дома; затем разъединились, и я вытянулся рядом с ней. Она нашарила выключатель, и нас снова окутала темнота. Она перевернулась на живот, ко мне затылком. Я провел пальцами вдоль ее позвоночника, нежно похлопал по задику, накрыл его ладонью. К горлу моему, сминая естественную физическую истому, подступал пьянящий восторг. Я не ждал от Жюли подобного самозабвенья, подобных щедрот, неисчерпаемых, как неисчерпаемо тепло ее тела под моею рукой; не ждал такого пыла, такой готовности. Мог бы и догадаться, сказал я себе, ведь в Джун это сладострастие всегда чувствовалось, а значит, и тихоне сестричке, что лежит вплотную ко мне, оно должно быть присуще, только поглубже копни. И вот наши тела наконец обрели дар речи; и чем дальше, тем увлекательней потекут их собеседования… безмерно вдумчивей, протяженней, богаче. Яблочные холмы, растрепанный локон у самых губ. Далекий рокот изнемогающего грома. За окном прояснилось – это, верно, луна выглядывает в прорехи туч. Все непогоды позади, нас осеняет покой возвращенного рая. Это случилось минут через пять. Мы лежали рядом, не переговариваясь, не нуждаясь в словах. Вдруг она отжалась от кровати, торопливо нагнулась надо мной, поцеловала. Прислонилась к спинке, – склоненное лицо в лохматом ореоле свисающих волос, легкая улыбка, прямой взгляд. – Николас, поклянись, что запомнишь этот урок навсегда. – Какой урок? – осклабился я. – Урок такой: главное – это «как», а не «зачем». Я все еще ухмылялся. – «Как» получилось восхитительно. – Я очень старалась. Сделала короткую паузу, точно ждала, чтоб я повторил ее заклинание слово в слово. Отпрянула, спрыгнула на пол, потянулась к кимоно. Мне бы сразу очухаться – до того решительно она ринулась одеваться, до того странно зазвучал ее голос, переменилось лицо: она говорила со мной не простодушно, как я сперва подумал, но попросту холодно. Я оперся на локоть. – Ты куда собралась-то? Медля с ответом, повернулась лицом ко мне; глядя прямо в глаза, стянула поясок халата. След улыбки, кажется, еще играл на ее губах. – На суд. – Куда-куда? Все завертелось с неимоверной быстротой. До меня наконец дошла суть происшедшей с нею перемены, извращенной хрипотцы, какой надломился девичий тон. Но она уже шагнула к двери. – Жюли! С порога обернулась; выдержала небольшую паузу, чтобы усилить эффект заключительной реплики. – Меня не Жюли зовут, Николас. И прости, что мы тебе сковородку не обеспечили. Я так и взвился – что еще за сковородка? – но едва открыл рот, как она распахнула дверь настежь и посторонилась. Из коридора хлынул яркий свет. В комнату, топоча, ворвались какие-то люди.
Трое в темных брюках и черных водолазках. Они двигались так стремительно, что меня хватило лишь машинально прикрыть простыней чресла. Негритос Джо подскочил ко мне первым. И сразу, не давая крикнуть, скрутил. С налету зажал рот ладонью, налег всей массой, пытаясь перевернуть меня на живот. Один из вошедших щелкнул выключателем лампы. Его я тоже узнал: это лицо я видел на водоразделе, но владелец был тогда в немецкой военной форме и изображал Антона. Третья физиономия принадлежала белобрысому матросу, с которым я дважды столкнулся в Бурани в минувшее воскресенье. Трепыхаясь под тушей Джо, я искал глазами Жюли, все еще надеясь, что провалился в страшный сон, угодил в переплет бракованной книжки, романа Лоуренса, куда по ошибке вклеен кусок из Кафки. Но узрел я лишь ее мелькнувшую спину. Некто, стоящий за дверью, приобнял ее за плечи и потянул к себе, точно уцелевшую после авиакатастрофы. Я сражался как лев, но они предусмотрительно прихватили веревки, загодя оснащенные морскими узлами. И тридцати секунд не прошло, как я был связан по рукам и ногам и уложен на кровать лицом вниз. Кажется, я без передыху осыпал их бранью; в голове у меня, во всяком случае, ничего кроме ругательств не оставалось. Наконец в рот мне впихнули кляп. Кто-то накинул на меня простыню. Я с усилием повернул голову к двери. На пороге выросла новая фигура – Кончис. Весь в черном, как и его сообщники. Сковородка, черти, ад. Он воздвигся надо мною, бесстрастно глядя на мое исступленное лицо. Я вложил в свой взор всю наличную ярость, что-то замычал: пусть слышит, как я его ненавижу. Предо мною встал наяву эпизод военной новеллы: дальняя комната, распростертый навзничь скопец. Я заплакал от унижения и бессильной злобы. Так вот что напомнил мне взгляд Жюли, брошенный через плечо напоследок. То был взгляд хирурга, успешно проведшего сложную операцию; теперь пора содрать резиновые перчатки, удостовериться, ровен ли шов. Суд, сковородка… не иначе, они безумны, а она безумнее прочих, – ущербней, безнравственней, выморочное… Лже-Антон подал Кончису открытый чемоданчик. Тот вынул оттуда шприц, проверил, нет ли в зелье пузырьков воздуха, приблизил иглу к моему лицу. – Стращать вас, молодой человек, мы больше не станем. Но вам придется поспать. Чтоб зря не дергались. Не вздумайте сопротивляться. Я ни с того ни с сего вспомнил о стопке непроверенных сочинений. Джо и матрос перевернули меня на спину и плотно притиснули левую руку к матрацу. Я попытался высвободится, но вскоре затих. Мокрая ватка. Игла под кожей запястья. Я ощутил: морфий, если это морфий, потек по моим жилам. Иглу вытащили, снова протерли мокрым место укола. Кончис выпрямился, понаблюдал за моей реакцией, отвернулся, положил шприц обратно, в черный несессер. Куда ж тебя угораздило попасть, спросил я себя. В край, где ни закон, ни совесть над людьми не властны. Пронзенное сердце сатира. Мирабель. Механическая наложница, мерзостный автомат, присвоивший душу живу и оттого мерзостный вдвойне. Минуты через три в дверях появилась Джун. На меня и не взглянула. Цвет на ней был тот же, что на мужчинах: черные блузка и брюки, – и я еле сдержал рычание, ведь в этой одежде она пришла за мной в школу, уже зная, что мне уготовано… ох, известие о гибели Алисон – и то ни на йоту их не вразумило! Джун пересекла комнату – волосы на затылке схвачены черной шифоновой лентой – и принялась укладывать в саквояж вещи, висевшие на вешалке в углу. Все понемногу поплыло у меня перед глазами. Люди, мебель, потолок куда-то стронулись; я падал в черное жерло надсады и бесчувствия, в бездонную молотилку недостижимой мести.
Прошло пять дней, но мне не дали ощутить их смены. Впервые очнувшись от забытья, я lie сразу понял, как долго провалялся без сознания. В горле пересохло – должно быть, поэтому я и проснулся. Смутно припоминаю, как изумлен был, обнаружив, что пижама моя на мне, а спальня чужая; а затем сообразил: подо мною койка некоего судна, причем явно не каика. Я находился в носовой, скошенной по обводу корпуса, каюте яхты. Моргать, думать, выбираться из трясины сна было мучительно. Молодой белобрысый матрос, стриженный ежиком, – он, очевидно, дожидался моего пробуждения, – подал воды. Жажда оказалась так сильна, что я не удержался и выпил, несмотря на то, что вода в стакане была подозрительно мутная. И – провал: дрема опять застлала мне глаза. Через какое-то время тот же матрос силком отвел меня в носовой гальюн, поддерживая под мышки, как пьяного; я ненадолго пришел в себя, но, усевшись на стульчак, вновь закемарил. В сортире имелись иллюминаторы, – правда, наглухо закрытые стальными заслонками. Я задал ему пару вопросов, но он не ответил; ну и черт с тобой, подумал я. Эта церемония повторялась несколько раз – не помню, сколько, но вот обстановка вокруг изменилась. Я лежал на обычной, сухопутной кровати. Ночь тянулась бесконечно. Если глаз моих и достигал свет, то электрический; размытые силуэты и голоса; и снова тьма. Но однажды утром – мне почему-то показалось, что сейчас утро, хотя, судя по освещению, была глубокая ночь, а часы у меня на руке остановились, – мореход-сиделка растолкал меня, усадил на постели, заставил одеться и раз двадцать или тридцать пройти из угла в угол комнаты. Дверь в это время сторожил какой-то тип, ранее мною не виденный. Оказалось, одна из моих беспорядочных грез – вовсе не сон, а причудливая роспись на противоположной стене. Внушительная черная фигура, нечто вроде живого остова в полтора человеческих роста, концлагерное исчадье, покоилась на боку среди травы ли, языков ли пламени. Иссохшая рука указывала вниз, на висячее зеркальце; взгляни-де на свое отражение, меченное смертным клеймом. Черты черепа искажены леденящим, заразительным ужасом, так что хочется поскорей отвести глаза; но думы о человеке, который выставил эту фреску на мое обозрение, отвести никак не удавалось. Краски еще не успели просохнуть. В дверь постучали. Вошел некто третий. Он держал в руках поднос с кофейником. По комнате распространился чудесный аромат; запах настоящего кофе. Чуть ли не «Блю маунтин», не чета занудному пойлу, потребляемому греками под маркой «турецкого». И, кроме кофе – булочка, масло, айвовое повидло; яичница с ветчиной. Меня оставили одного. Вопреки антуражу, завтрак удался на славу. Вкусовые ощущения обрушились на меня с наркотической, прустовской отчетливостью. Я вдруг понял, что умираю от голода, и подмел еду подчистую, выпил кофе до капли и не отказался бы повторить все сначала. Ба, да тут еще и пачка американских сигарет, и коробок спичек. Понемногу я обрел способность соображать. Осмотрел одежду: пуловер из моего собственного гардероба, дешевые шерстяные рейтузы, которые я нашивал в холода. Высокий сводчатый потолок, словно я заперт в резервуаре под чьим-то жилищем; стены сплошные, без пятен сырости, но с виду подвальные. Лампочка на шнуре. Чемоданчик в углу – мой чемоданчик. Рядом свисает с прибитого к стене крючка куртка. Стол, за которым я ел, придвинут к свежевыложенной кирпичной перегородке с массивной деревянной дверью. Ни ручки, ни глазка, ни замочной скважины, ни даже петель не видно. Я нажал – нет, закрыта с той стороны на крюк или щеколду. В ближайшем углу еще столик, трехногий – старомодный умывальник с помойным ведром. Я порылся в чемоданчике: чистая рубашка, смена белья, летние брюки. При взгляде на бритвенный прибор меня осенило, где искать хронометр: у себя на подбородке.. Из зеркала уставилось лицо, поросшее щетиной, в лучшем случае двухдневной. Выражение на нем было незнакомое, выражение помятости и неуместной скуки. Я поднял глаза на аллегорическую Смерть. Смерть, камера смертников, последний завтрак приговоренного; для вящего позора оставалось только подвергнуться шутовской казни. Все, что я думал и делал, окрашивала оскома неискупнмои низости, запредельного предательства, совершенных Жюли; она предала не меня одного, но самую соль человечности. Жюли… или Лилия? Впрочем, какая разница. Теперь мне было удобнее называть ее Лилией – наверное, потому, что первая личина оказалась правдивее остальных; правдивее, ибо лживость се никто и не собирался скрывать. Я попробовал догадаться, кто же она такая на самом деле – видимо, гениальная актриса, гениально неразборчивая в ангажементах. Поступать подобным образом способна только шлюха; две шлюхи, ведь, по всему судя, сестричка, Джун, Роза, терлась поблизости, чтоб в случае нужды подменить ее в последнем действии гнусного спектакля. Они небось локти кусали, что не удастся осквернить меня вторично. Все, что они мне плели, было ложью; было западней. Письма, полученные мною, сфабрикованы – они бы не дали мне так легко напасть на свой истинный след. Запоздалая ненависть сорвала пелену с моих глаз: вся моя почта читалась ими насквозь. Теперь нетрудно сообразить, что мерзавцы проведали о смерти Алисон даже раньше меня. Советуя мне вернуться в Англию и жениться на ней, Кончис наверняка знал, что она мертва; Лилия наверняка знала, что она мертва. Вдруг в лицо мне дохнула дурнотная бездна, точно я свесился с края земли. Вырезки с заметками о двойняшках были подложные; а коли они умеют подделывать газетные вырезки… я сунулся в карман куртки, куда положил письмо Энн Тейлор сразу после того, как «Джун» прочла его у школьных ворот. Конверт на месте. Я вцепился в письмо и в судебную хронику, силясь отыскать признаки фальсификации… но тщетно. Припомнил, что не стал брать с собой второй конверт, надписанный рукою Алисон и содержащий пучочек трогательных засохших цветов. Эти цветы они могли получить только от нее. От самой Алисон. Я не отрываясь смотрел на себя в зеркало. И, как за соломинку, хватался за память о ее искренности, ее верности… за чистую правду ее конца. Если и она, и она… еле устоял на ногах. Неужто вся моя жизнь – плод злостного заговора? Я расталкивал прошлое грудью, я ловил Алисон, чтоб заново убедиться: она не лгала мне; ловил самую сущность Алисон, грудью расталкивал ее любови и нелюбови – их-то как раз можно купить, было 6 желание. Под подошвами зинула хлябь безумья. А что, если моей судьбой вот уже битый год правит закон, полярно противоположный тому, который Кончис упорно приписывал – почему так упорно? не затем ли, чтоб в сотый раз меня провести? – судьбам мира в целом? Полярно противоположный закону случайности. Квартира на Рассел-сквер… стоп, я снял ее случайно, наткнувшись на объявление в «Нью стейтсмен». Вечеринка, знакомство с Алисон… но я ведь вполне мог отказаться от приглашения или не ждать, пока уродок распределят… а Маргарет, Энн Тейлор – они, выходит, тоже?.. Версия не выдержала собственного веса, зашаталась, рухнула. Я смотрел на себя не отрываясь. Им не терпится свести меня с ума, точнее, вразумить – на свой оригинальный манер. Но я вцепился в действительность зубами, ногтями. Зубами, ногтями – в тайный дар Алисон, в прозрачный кристаллик нерушимой преданности, мерцавший внутри нее. Будто окошко в ночной глуши. Будто слезинка. Нерушимое отвращение к крайним изводам зла. И слезы в моих собственных глазах, мгновенно просохшие, послужили мне горьким залогом: ее нет, ее и вправду больше нет. Я плакал не из одной лишь скорби – нет, еще от злобы на Кончиса и Лилию; от сознания, что, зная о ее смерти, они воспользовались этим новым вывихом, этой новой саднящей возможностью, – нет, не возможностью: реальностью, – дабы взнуздать меня верней. Дабы подвергнуть мою душу бесчеловечной вивисекции – в целях, что лежат за гранью здравого рассудка. Они точно стремились покарать меня; и покарать еще раз; и еще раз покарать. Без всяких на то прав; без всякого повода. Сев, я прижал ко лбу кулаки. В ушах звучали назойливые отголоски их давних реплик, но теперь в каждой чудился второй, зловещий смысл; чудилось постоянство трагической иронии. Практически любая фраза Кончиса или Лилии была этой иронией пропитана; вплоть до последнего, нарочито многозначного разговора с «Джун». Пропущенные выходные: мой визит был отменен явно для того, что я успел получить «официальный ответ» из банка Баркли в приемлемые сроки; меня придержали затем лишь, чтобы ловчее столкнуть под откос. Во мне теснились воспоминания о Лилии – о днях, когда Лилию звали Жюли; миги лобзаний, долгожданного телесного торжества… но и миги нежности, открытости, миги нечаянные. – отрепетировать их нельзя, тут нужно так вжиться в роль, чтоб она перестала быть твоей ролью. Как-то мне уже приходило в голову, что перед выходом на сцену ее погружают в гипнотический транс – может, и впрямь? Да нет, не сходится. Я зажег вторую филипморрисину. Вернись-ка в сегодняшний день. Но в мозгу вхолостую прокручивались пережитая ярость, пережитый позор, не давали вернуться. Только одно, пожалуй, утешает. Ведь, по идее, мы с Лилией поделили позор пополам. Ох, и зачем я был с ней так мягок, мягок почти до конца? Это, кстати, позволило им надругаться надо мною с особой жестокостью: проявления благородства, и без того скудные, обернулись мне же во вред. Послышались шаги, дверь открылась. Вошел стриженный ежиком матрос, за ним еще один, в непременных черных брюках, черной рубашке, черных кедах. Третьим появился Антон. В медицинском халате, застегнутом на спине. Из нагрудного кармана торчат колпачки ручек. Бодряческий говорок, немецкий акцент: ни дать ни взять доктор на утреннем обходе. Он больше не прихрамывал. – Как самочувствие? Я оглядел его с головы до пят; спокойно, спокойно. – Самочувствие отличное. Давно я так не веселился. Он посмотрел на поднос. – Хотите еще кофе? Я кивнул. Он сделал знак второму тюремщику; тот забрал поднос и ретировался. За дверью просматривался длинный проход, а в конце его – лесенка, ведущая на поверхность. Что-то великоват этот резервуар для частного. Антон не отрывал от меня глаз. Я стойко молчал, и некоторое время мы сидели друг против друга в полной тишине. – Я врач. Пришел вас осмотреть. – Заботливый взгляд. – У вас ведь… ничего не болит? Я уперся в стену затылком; поглядел на него, не открывая рта. Он погрозил пальцем: – Будьте добры ответить. – Я просто балдею, когда надо мной измываются. Балдею, когда девушка, которую я люблю, поганит все, что для меня свято. А уж когда ваш пакостный дедулька разродится очередной правди-ивой историей, я прям-таки прыгаю от радости. – И гаркнул: – Где я, черт вас дери, нахожусь? Он, похоже, не особо-то прислушивался; его интересовали не слова, а физиологические реакции. – Прекрасно, – размеренно выговорил он. – Судя по всему, вы проснулись. – Он сидел, положив ногу на ногу, и разглядывал меня чуть свысока, мастерски подражая врачу, ведущему прием пациентов. – А куда подевалась эта проблядушка? – Он, кажется, не понял, о ком я. – Лилия. Жюли. Или как ее там. Улыбнулся: – Проблядушка – это падшая женщина? Я зажмурился. У меня начинала болеть голова. Надо держать себя в руках. Тот, кто стоял на пороге, обернулся: по лестнице в конце прохода спускался второй охранник. Вошел в комнату, поставил поднос на стол. Антон налил кофе сначала мне, а потом себе. Матрос передал мне чашку. Антон двумя глотками осушил свою. – Друг мой, вы заблуждаетесь. Она девушка честная. Очень добрая. И очень смелая. Да-да, – заверил он, увидев мою ухмылку. – Очень смелая. – Имейте в виду, как только отсюда выберусь, я вам всем такой, мать вашу, праздник организую, что небо с овчин… Он вскинул руку, успокаивая меня, снисходя к моей горячности: – У вас мысли путаются. За эти дни мы ввели вам ударную дозу релаксантов. Я осекся. – Что значит «за эти дни»? – Сегодня уже воскресенье. Три дня псу под хвост; а как же сочинения, будь они неладны? Ребята, учителя… не вся же школа пляшет под Кончисову дудку. Голова моя пошла крутом. Но не от наркотиков – от чудовищного хамства; получается, им плевать и на законность, и на мою работу, и на таинство смерти, – на все общепринятое, устоявшееся, авторитетное. Плевать на все, чем я дорожу; но и на все, чем, как мне до сих пор казалось, дорожит сам Кончис.
|