Альберто Моравиа 7 страница
- Ну что, Проетти, сколько, по-вашему, мы можем просить? Я был так захвачен ее красотой и так взволнован тем, что нахожусь наедине с ней на этом чердаке, что смотрел на нее, ничего не отвечая. Вероятно, она догадалась о моих мыслях, потому что добавила, нервно притопнув ножкой: - Нельзя ли узнать, о чем вы думаете? Я поспешил ответить: - Прикидываю... Тут три помещения, но лифта нет, кроме того, покупателю придется делать ремонт... Ну, скажем, три с половиной миллиона. - Но, Проетти, - вскричала она, повышая голос, - Проетти, я хотела просить семь миллионов! По правде говоря, в первую минуту я был просто ошеломлен. Меня окончательно сбило с толку такое сочетание красоты и жадности к деньгам. Наконец я пробормотал: - За семь миллионов, княгиня, ее у вас никто не купит. - Но это же не на Париоли... Это исторический палаццо... и в центре Рима. Словом, мы немного поспорили - она, стоя посреди комнаты, а я несколько поодаль, чтобы не впасть в искушение. Я говорил и говорил, а на самом деле думал только о ней и за невозможностью большего пожирал ее глазами. В конце концов она уговорила меня против моей воли согласиться на четыре миллиона, что уже было очень дорого. Действительно, если учесть, что на капитальный ремонт, который был необходим, уйдет миллион лир, да прибавить к этому налоги и все прочее, то эта квартира обошлась бы почти в шесть миллионов. У меня уже был на примете покупатель, и, сказав, что дело сделано, я ушел. Спустя день я явился в палаццо с молодым архитектором, искавшим как раз что-нибудь такое необычное и живописное. Княгиня взяла ключ и показала ему квартиру. Архитектор, поторговавшись немного, в конце концов согласился на уже обусловленную цену в четыре миллиона. Но на следующее утро, совсем рано - не было еще и восьми часов - меня разбудила жена, сказав, что мне звонит княгиня. Глаза у меня слипались, но доносившийся до меня голос княгини, приятный и чистый, казался мне музыкой. Я слушал эту музыку, стоя в пижаме, босиком на полу, а в это время жена, опустившись на колени, пыталась надеть на меня ночные туфли, потом накинула мне на плечи пальто. Я мало что понял или почти ничего, но среди множества слов меня внезапно поразили два: - Пять миллионов... Я тут же сказал: - Княгиня, мы же договорились о четырех миллионах... и отступать от обязательств не можем... - В делах обязательств не существует... Либо пять миллионов, либо ничего. - Но, княгиня, он сбежит. - Не будьте дураком, Проетти, пять миллионов или ничего. Говоря по правде, слово "дурак", произнесенное ее голосом, не показалось мне ни грубым, ни обидным, а скорее прозвучало как комплимент. Я сказал, что сделаю, как ей угодно, и тут же позвонил клиенту, сообщив ему новость. Я услышал, как он воскликнул на другом конце провода: - С вами шутки плохи! За одну ночь набавили целый миллион. - Что ж поделаешь... Приказано. - Ладно, посмотрим... Я подумаю... - Значит, вы дадите мне знать? - Да, подумаю, там увидим. В результате он больше не подавал признаков жизни. Тут начался период моих, так сказать, наиболее интимных отношений с княгиней. Она звонила мне в среднем по три раза в день, и всякий раз, когда жена иронически восклицала: "Опять твоя княгиня!" - я волновался, будто это звонила возлюбленная. Но какая там любовь! Княгиня обожала деньги. Она была более корыстной, скупой, упрямой и изобретательной, чем любой ростовщик. Казалось, вместо сердца у нее копилка, потому что она не думала ни о чем, кроме денег. Каждый день по телефону она изобретала какую-нибудь новую причину повысить цену, ну хотя бы на самую малость, пусть на пять или десять тысяч лир. Сегодня это была ванна, - нужно ведь было учесть деньги, которые платились водопроводчику, завтра - вид из окон, на следующий день автобус, который останавливается у самых дверей палаццо, и так далее. Но я упорно держался цифры пять миллионов, которая и без того была такой огромной, что покупатели, услышав ее, больше не показывались. Наконец благодаря какой-то счастливой случайности нашелся желающий промышленник из Милана, который хотел поселить в этой квартире свою содержанку. Это был человек средних лет, высокий, со смуглым продолговатым лицом и ртом, полным золотых зубов, деятельный, практичный, хорошо знавший цену деньгам. Он тщательно осмотрел каждую мелочь в квартире, а потом без всяких церемоний заявил княгине: - Это грязная конура, в Милане ее приспособили бы под прачечную, и говорить, что она стоит пять миллионов, все равно, что назвать меня турком... А если сделать здесь необходимый ремонт - перестлать полы, увеличить окна, заменить эту дрянь, - он указал на ванну, - то квартира обойдется мне все семь-восемь миллионов... Но неважно... цены на рынке определяются спросом и предложением... Вам встретился человек, которому такая квартира нужна, - будь по-вашему. Но он просчитался, произнеся перед княгиней эту откровенную и грубую речь делового человека, потому что, едва он вышел, как она сказала мне огорченно: - Проетти, мы совершили огромную ошибку. - Какую же? - Запросили только пять миллионов... Этот уплатил бы и все семь. Я ответил: - Княгиня, боюсь, что вы не поняли, каков этот человек: у него полно денег - это верно, и он без ума от любовницы - не спорю, но больше пяти миллионов он не даст. - Вы не знаете, на что способен мужчина ради любимой женщины, сказала она, глядя на меня своими прекрасными глазами, в которых не светилось никакого другого чувства, кроме жадности. Я ответил смущенно: - Может быть... но я уверен в противном. Ну ладно. На следующий день миланец явился во дворец со своим нотариусом, но не успели мы сесть, как княгиня заявила: - Синьор Казираги, мне очень жаль, но я передумала и за вчерашнюю цену квартиру отдать не могу. - То есть? - То есть мы хотим за нее шесть миллионов. Надо было вам видеть этого Казираги. Он встал и совершенно спокойно сказал: - Княгиня, имею честь и удовольствие вас приветствовать, - и, откланявшись, вышел. Едва он скрылся, я сказал: -Ну, видели? Кто же оказался прав? А она, нимало не смутившись: - Увидите, мы найдем покупателя и на шесть миллионов лир. Послать бы мне ее к черту, но, к сожалению, я был по-настоящему влюблен в нее. И, может быть, поэтому я не обратил внимания на то, что покупатель на пять с половиной миллионов, найденный мною через несколько дней, был не совсем обычный. Против цифры, поистине внушительной, он не возразил ни слова. Это был помещик по имени Пандольфи, высокий и полный молодой человек, похожий на медведя. С первого взгляда, словно что-то предчувствуя, я уже испытал к нему неприязнь. Когда же я представил его княгине, то понял, почему он не спорил из-за цены. Как выяснилось, у них оказалась целая куча общих друзей. И глядел он на нее такими глазами, что никаких сомнений уже не оставалось. Мы, как обычно, осмотрели три комнаты и ванную, затем княгиня распахнула стеклянную дверь и вышла с ним на балкон, чтобы показать открывающийся отсюда вид. Я оставался в комнате и, таким образом, мог наблюдать за ними. Они опустили руки на перила, и тут я увидел, как он, будто невзначай, пододвинул свою руку, а потом положил ее на руку княгини. Я принялся медленно считать и дошел до двадцати. Казалось бы, что особенного, если руки двадцать секунд лежат вместе,- пустяк, но попробуйте-ка сосчитать эти секунды! На двадцатой секунде она непринужденно высвободила свою руку и вернулась в комнату. Он сказал, что, в основном, квартира ему подходит, и ушел. Мы остались одни, а она, бесстыдница, и говорит: - Вы видели, Проетти! Пять с половиной... Но мы еще прибавим. На следующее утро я снова пришел к княгине, ожидавшей меня, как обычно, в зале за своим секретером. Она сказала мне весело: - Знаете, Проетти, что обнаружила я вчера, когда мы с этим вашим клиентом рассматривали вид с балкона? Я хотел было ответить: "Что он влюблен в вас", да удержался. Она продолжала: - Так вот, я обнаружила, что из одного угла балкона виден порядочный кусок Виллы Боргезе *. Проетти, нужно ковать железо, пока горячо... Сегодня мы спросим с синьора Пандольфи шесть с половиной миллионов. * Парк, разбитый вокруг музея "Вилла Боргезе". - Прим. перев. Вы поняли? Зная, что Пандольфи влюблен в нее, она решила на этом сыграть. Те двадцать секунд, что он держал свою руку на ее руке, должны были обойтись ему в целый миллион, по пятьдесят тысяч лир за секунду. Каков аппетит! Я понимал, что на этот раз она смогла бы получить такие деньги, и во мне внезапно пробудились и злость, и ревность, и отвращение. До этого момента я был ее деловым посредником, теперь же она делала меня посредником в любовных делах. И еще не успев отдать себе отчет, я резко сказал: - Княгиня, мое дело - посредничество, а не сводничество, - и, покраснев, выбежал вон. Я слышал, как она проговорила, нисколько не обидевшись: - Да что с вами такое, Проетти? Так я в последний раз слышал ее нежный голосок. Месяц спустя, я встретил мажордома Антонио и спросил его: - Ну, как княгиня? - Выходит замуж. - За кого? Бьюсь об заклад, что за этого Пандольфи, который купил у нее чердак. - Какой там Пандольфи... Выходит замуж за князя из южной провинции, за старого дурака, который ей в дедушки годится... Впрочем, богат, рассказывают, что ему принадлежит чуть ли не половина Калабрии... Словом, на ловца и зверь бежит. - И все еще хороша? - Просто ангел. Младенец Та добрая синьора, что принесла нам пособие из общества помощи бедным, тоже спросила нас, зачем это мы заводим столько детей. Жена моя в тот день была не в духе, взяла да и выложила ей всю правду: "Были б у нас деньги, говорит, - мы бы вечером в кино отправились, а раз денег нет, так мы отправляемся в постель - вот дети и рождаются". Синьора на такие речи обиделась и ушла не простившись. А я побранил жену, потому что не всегда правда хороша; прежде чем говорить напрямик, сперва посмотри, с кем имеешь дело. Когда я был молод и не женат, то часто почитывал в газетах отдел римской хроники; там рассказывается о всяких несчастьях, какие могут приключиться с людьми: грабежи, убийства, самоубийства, уличные происшествия. И мне тогда казалось невероятным, чтобы мне самому выпало на долю такое несчастье, о котором в газетах пишут: "случай, достойный сострадания", - когда человек настолько несчастен, что вызывает к себе жалость без всяких особенных бедствий, одним уж тем, что существует на свете. Как я сказал, я был тогда молод и не знал, что значит содержать большую семью. А теперь я с удивлением обнаруживаю, что мало-помалу превратился в самый настоящий "случай, достойный сострадания". Вот, например, читаешь в газете: "Они живут в самой черной нужде". А я как раз и живу сейчас в самой что ни на есть черной нужде. Или: "Они ютятся в доме, который и домом-то назвать нельзя". А я живу в Тормаранчо * с женой и шестью детьми в комнате, где между тюфяками даже ступить некуда, а в дождик вода хлещет все равно как на набережной Рипетта. Или такое, например: "Несчастная, узнав о своей беременности, приняла преступное решение избавиться от плода своей любви". Так вот: мы с женой в полном согласии приняли это же самое решение, когда узнали, что у нас должен родиться седьмой ребенок. Мы порешили, как только погода позволит, оставить младенца в какой-нибудь церкви, положившись на милосердие того, кто найдет его первым. * Тормаранчо - предместье Рима, где беднота ютится в лачугах из досок и жести. - Прим. перев. По содействию тех добрых синьор жену мою устроили рожать в больницу. Оправившись, она с новорожденным вернулась в Тормаранчо. Войдя в комнату, она сказала мне: - Знаешь, хоть в больнице хорошего мало, я готова была бы там остаться, лишь бы не возвращаться сюда. Младенец словно понял эти слова и завопил прямо оглушительно. Крепкий такой, красивый малыш, и голос у него громкий, ничего не скажешь: когда он начинал реветь по ночам, то уж никому больше спать не давал. Наступил май, и стало тепло, так что можно было выйти на улицу без пальто. Вот мы и отправились из Тормаранчо в Рим. Жена прижимала ребенка к груди, навернув на него столько тряпок, словно собиралась оставить его в снежном поле. Когда мы добрались до города, она - вероятно, чтобы перебороть свое горе - принялась говорить без умолку: дышит тяжело, вся растрепанная, глаза широко открыты... Сначала она завела разговор про разные церкви, где можно его оставить, и все объясняла мне, что нужно выбрать такую, куда ходят богатые; ведь если малыша подберет бедняк, вроде нас, так пусть уж лучше ребенок с нами останется. Потом она сказала, что ей хочется выбрать какую-нибудь церковь Мадонны; потому что у Мадонны тоже был сын, говорит, она многое может понять и исполнит наше желание. От этих разговоров я устал, и в душе моей поднялось раздражение: ведь и мне было не сладко и вовсе не хотелось делать это. Но я внушал себе, что нельзя терять голову, нужно быть спокойным и подбадривать жену. Я что-то возразил ей, так просто, чтобы перебить этот поток слов, и предложил: - Давай оставим его в соборе Святого Петра. Она поколебалась, а потом говорит: - Нет, там настоящий проходной двор... его могут и не заметить... надо попробовать в маленькой церкви на виз Кондотти, там кругом такие роскошные магазины... ходит много богатых людей... Самое подходящее место. Мы сели в автобус, и среди публики она поутихла. Только все крепче завертывала ребенка в одеяльце и время от времени осторожно приоткрывала личико и глядела на него. А он спал, уткнув свою розовую мордашку в тряпки. Он был одет плохо, как мы, только рукавички у него были хорошенькие - из голубой шерсти, и он все выпрастывал ручонки, словно хотел показать их. Мы вышли около театра Гольдони, и жена сейчас же снова начала говорить без умолку. Остановилась у ювелирного магазина и, показав мне на драгоценности, выставленные на красном бархате в витрине, завела свое: - Посмотри, какая красота... На эту улицу люди ходят, только чтобы купить драгоценности и другие прекрасные вещи... Бедняков здесь не бывает... И вот в промежутке между покупками они зайдут в церковь помолиться... Настроение у них хорошее... увидят ребенка и возьмут его. Она говорила все это, смотря на бриллианты и прижимая к груди ребенка, будто рассуждала сама с собой, а глаза у нее были какие-то дикие, и я не смел ей перечить. Мы вошли в церковь. Она была маленькая, окрашенная внутри под желтый мрамор, с несколькими приделами и главным алтарем. Жена моя сказала, что ей эта церковь казалась совсем другой, а теперь она ей что-то не очень нравится. Но все-таки она окунула пальцы в святую воду и перекрестилась. Потом, прижимая ребенка к груди, она медленно стала обходить церковь, недовольно и недоверчиво оглядывая ее. С купола, через верхние окна, лился холодный яркий свет. Жена моя все бродила по церкви, из придела в придел, рассматривая скамьи, алтари и картины, словно проверяя, стоит ли оставлять здесь малыша. Я шел за ней в нескольких шагах, все время поглядывая на вход. Вошла высокая синьорина в красном, волосы светлые, как золото. Она стала на колени - узкая юбка туго натянулась на ней, - помолилась минуточку, потом быстро перекрестилась и вышла из церкви, не взглянув на нас. Жена моя, увидев это, говорит: - Нет, здесь не выйдет... Сюда заходят люди вроде этой синьорины, им только и дела, что поразвлечься да по магазинам пошляться. Пойдем отсюда. И с этими словами она вышла из церкви. Мы прошли порядочно по Корсо, все бегом, жена моя впереди, я за ней, и неподалеку от площади Венеции вошли в другую церковь. Эта была гораздо больше первой, с богатыми занавесями, позолотой, а на стенах под стеклом полно серебряных сердец, блестевших в полумраке. Здесь было довольно много народу, по виду состоятельные люди: дамы в шляпках, хорошо одетые мужчины. Священник читал с амвона проповедь, и вся публика стояла, поворотившись к нему. Я подумал: "Вот удобный случай, никто нас не заметит!" - и говорю жене тихонько: - Попробуем здесь. Она кивнула. Пошли мы в боковой придел. Там, вроде, никого не было, да к тому же так темно, что мы еле видели друг друга. Жена моя закрыла ребенку лицо краем одеяльца, в которое он был завернут, и положила его на скамью, словно неудобный сверток, чтоб он руки не оттягивал. Потом она опустилась на колени и долго молилась, закрыв лицо руками. А я от нечего делать рассматривал сотни серебряных сердец, больших и малых, развешанных на стенах придела. Наконец жена моя встала; лицо у нее было совсем убитое. Она перекрестилась и тихонько пошла из придела, я за ней следом. В этот момент священник возопил: - И сказал Христос: "Камо грядеши, Петре?" И мне почудилось, будто это он меня спрашивает. Моя жена уже было откинула портьеру у выхода, как вдруг ее окликают; мы оба так и подскочили. - Синьора, вы сверток на скамье оставили. Смотрим - женщина в черном, из тех ханжей, что целые дни торчат то в церкви, то в исповедальне. - Ах да, - говорит моя жена, - спасибо, я о нем и забыла. Забрали мы сверток и вышли из церкви ни живы ни мертвы. На улице жена говорит: - Никто его взять не хочет, никому он не нужен, бедный мой сыночек... Ну словно продавец, который рассчитывал на хорошую торговлю, а на рынке никто его товар не берет. И опять она помчалась вперед, растрепанная, тяжело дыша, словно ноги сами ее несли. Добрались мы до площади Святых Апостолов. Церковь тут была открыта. Вошли мы, видим - большая, просторная, света мало. Жена шепчет: - Вот подходящее место. Решительно прошла в один из боковых приделов, положила малыша на скамью и, не перекрестившись, не помолившись, даже не поцеловав его в лобик, бросилась к выходу, словно у нее земля горела под ногами. Но едва она сделала несколько шагов, как раздался отчаянный рев на всю церковь. Подошел час кормления, а младенец свое время знал и заплакал от голода. Жена моя будто голову потеряла от этого громкого плача: она сначала рванулась к двери, потом кинулась обратно - все бегом - и, не подумав, где находится, уселась на скамью, схватила ребенка на руки и расстегнулась, чтобы покормить его. Но только она дала ему грудь и малыш, вцепившись в нее обеими ручонками, принялся сосать, словно настоящий волчонок, как послышался грубый окрик: - В доме божьем таких вещей не делают... Пошли прочь отсюда, идите на улицу! Это был пономарь, старикашка с седой бородкой, голос у него был здоровей, чем он сам. Жена моя встала, кое-как прикрыла грудь и голову ребенка, да и говорит: - Но ведь Мадонна на картинах... она всегда с ребенком у груди. А он ей: - Ты еще хотела с Мадонной равняться, бесстыдница. В общем, ушли мы из этой церкви и уселись в скверике на площади Венеции. Там жена моя снова дала грудь ребенку, и он, насосавшись досыта, уснул. Тем временем настал вечер, стемнело. Церкви позакрывались, а мы сидели усталые, замученные, и ничего нам в голову не приходило. Меня просто отчаяние взяло при мысли, что мы столько сил убиваем на такое дело, какого и затевать-то не следовало. Я говорю жене: - Послушай, поздно уж, я больше не могу, надо, наконец, решиться. Она отвечает зло: - Это твой сын, твоя кровь... Что же ты хочешь - бросить его так, в уголке, словно сверток с объедками для кошек! - Нет, - говорю, - но такие вещи надо или уж сразу делать, не раздумывая, либо не делать совсем. А она: - Ты попросту боишься, что я передумаю и отнесу его домой... Все вы, мужчины, трусы! Я вижу, что ей сейчас перечить нельзя, и говорю примирительно: - Я тебя понимаю, не беспокойся, но пойми и ты: что бы с ним ни случилось, все будет лучше, чем расти ему в Тормаранчо, в нашей лачуге без кухни и отхожего места: зимой в ней черви, а летом мухи. Она на этот раз ничего не сказала. Пошли мы, сами не зная куда, по виа Национале, вверх, к башне Нерона. За ней, немного подальше, есть улочка, совсем пустынная. Вижу: там у одного подъезда стоит закрытая серая машина, пустая. Я сразу сообразил: подошел к машине, повернул ручку - дверца открылась. Я говорю жене: - Скорей, вот удобный случай, клади его на заднее сиденье. Она послушалась, положила ребенка, и я захлопнул дверцу. Все это мы проделали в один миг, нас никто не видел; потом я схватил ее под руку, и мы побежали к площади Квиринале *. * Площадь, где находится Квиринал - бывший королевский дворец. - Прим. перев. Площадь была пустая и темная. Только у дворца горело несколько фонарей, и в ночи за парапетом сверкали огни Рима. Жена подошла к фонтану возле обелиска, села на скамеечку, скрючилась вся и, отвернувшись от меня, вдруг как заплачет, Я говорю: - Ну что тебя так разбирает? А она: - Теперь, когда я его оставила, мне так пусто... мне его не хватает здесь, на груди, где он лежал. Я говорю: - Понятно, конечно... Но это у тебя пройдет. Она пожала плечами и продолжала плакать. И вдруг слезы у нее высохли, ну, как высыхает дождь на мостовой, когда подует ветер. Она вскочила да как закричит в ярости, тыча пальцем на дворец: - А теперь я пойду туда, доберусь до короля и все ему выскажу! - Стой! - кричу я, хватая ее за руку. - Ты что, с ума сошла?.. Не знаешь, что короля давно нет? А она: - А мне все равно... Скажу тому, кто сидит на его месте. Кто-нибудь да есть там! Словом, она бросилась к подъезду и наверняка устроила бы скандал, если бы я не завопил в отчаянии: - Послушай, я передумал... Вернемся к машине и возьмем ребенка... Оставим его себе. Не все ли равно - одним больше, одним меньше. Эта мысль, видать, у нее все время сидела в голове и разом вытеснила выдумку про короля. - Да там ли он еще? - говорит она и бросается в ту улочку с серой машиной. - Еще бы, - говорю, - ведь и пяти минут не прошло. И правда, машина была еще там. Но в тот самый миг, как жена моя открыла дверцу, из подъезда выскочил мужчина средних лет, низенький, с холеным лицом, и закричал: - Стой! Стой! Что вам надо в моей машине? - Мне надо забрать свое, - ответила жена, не оборачиваясь, и наклонилась, чтобы взять ребенка с сиденья. Но мужчина не унимался: - Что вы там берете? Это моя машина... Поняли? Моя! Надо было вам видеть тогда мою жену! Она выпрямилась да как накинется на него: - Кто у тебя что берет? Не бойся, ничего у тебя не возьмут, а на твою машину мне наплевать... Вот гляди, И она вправду плюнула на дверцу. - А этот сверток?.. - начал тот растерянно. А она: - Это не сверток... Это сын мой... Смотри! Она открыла личико малыша, показала его и опять пошла-поехала: - Тебе с твоей женой такого прекрасного сына в жизни не сделать, хоть родись заново... И не вздумай меня задерживать, не то я закричу, позову полицию и скажу, что ты хотел украсть моего ребенка. В общем, она ему такого наговорила, что бедняга рот разинул и вся кровь бросилась ему в лицо - того и гляди удар хватит. Наконец жена замолчала, повернулась, не спеша пошла прочь и догнала меня на перекрестке. Безупречное убийство Это было сильнее меня: всякий раз, познакомившись с девушкой, я представлял ее Ригамонти, а тот исправно отбивал ее у меня. Может быть, я поступал так из желания показать, что тоже пользуюсь успехом у женщин, а может быть, просто не мог приучить себя плохо думать о нем,- только после каждого его предательства я по-прежнему продолжал считать его своим другом. И я бы, пожалуй, терпел и дальше, веди он себя немного тактичнее, немного деликатнее, но он держался слишком нахально, нисколько не считаясь со мной. Он доходил до того, что ухаживал за девушкой на моих глазах и при мне назначал ей свиданье. Известно, что в таких случаях в проигрыше всегда остается человек воспитанный. В то время как я молчал, не решаясь затеять ссору в присутствии синьорины, он без зазрения совести добивался своей цели. Раз или два я протестовал, но чересчур робко, я не умею выражать свои чувства, и пусть там внутри у меня все кипит, внешне я остаюсь холоден, и никому даже в голову не придет, что я злюсь. И знаете, что он отвечал? - Ты сам виноват, я тут ни при чем. Если девушка предпочла меня значит, я умею лучше ухаживать. И это была правда, так же как и то, что он был красивее меня. Но ведь истинный друг никогда не станет посягать на дам своего друга. Короче говоря, после того как он сыграл со мной такую шутку четыре или пять раз, я до того возненавидел его, что когда мы стояли рядом за стойкой в баре, обслуживая посетителей, я нарочно старался повернуться к нему боком или спиной, лишь бы не видеть его. Теперь уже я даже думал не о зле, которое он мне причинил, а только о нем самом, о том, что он за человек. И наконец я почувствовал, что не могу больше выносить его. Мне била противна эта здоровенная глупая физиономия с низким лбом, маленькими глазками, большим носом с горбинкой, яркими губами под короткими усиками. Мне были противны его черные лоснящиеся волосы, подстриженные наподобие шлема, с двумя длинными прядями, зачесанными от висков к затылку. Мне противны были его волосатые руки, которые он выставлял напоказ, орудуя за кипятильником для кофе. Но особенно раздражал меня его крупный нос с горбинкой и широкими ноздрями, такой белый на цветущем лице, как будто кость изо всех сил натягивала кожу. Мне так часто хотелось развернуться и заехать кулаком по этому носу, чтобы услышать, как хрустнет кость. Но это были только пустые мечты, ведь я был такой щуплый и маленький, что Ригамонти мог уложить меня одним пальцем. Трудно сказать, когда именно я задумал убить его; может быть, в тот вечер, когда мы с ним смотрели американский фильм под названием "Безупречное убийство". Правда, сначала я не думал убивать его на самом деле, а просто представлял себе, как бы я все это сделал. Мне доставляло удовольствие думать об этом по вечерам перед сном, утром, прежде чем подняться с постели, да и днем в баре, когда бывало нечего делать и Ригамонти, сидя на табуретке за стойкой, читал газету, склонив свою напомаженную голову. Я при этом думал, ну просто так, чтобы развлечься: "Вот возьму сейчас пестик, которым у нас колют лед, и стукну его хорошенько по голове". Короче говоря, я походил на человека, целыми днями мечтающего о своей возлюбленной, о том, что он скажет или сделает при встрече с ней, с той только разницей, что моей возлюбленной был Ригамонти и удовольствие, которое другие получают, представляя себе поцелуи и ласки, я находил в мечтах о его смерти. Все еще ради развлечения, потому что это меня забавляло, я составил себе весь план убийства до мельчайших подробностей. Но когда план был выработан, у меня возникло искушение осуществить его, и это искушение было так велико, что я не мог ему противиться и решил перейти к действию. А может быть, я ничего и не решил, а просто начал действовать, полагая, что все еще фантазирую. Я хочу сказать, что я поступал, совсем как влюбленные: делал все инстинктивно, по инерции, безвольно, почти не отдавая себе в этом отчета. Итак, для начала я сказал ему между двумя чашками кофе, что познакомился с очень красивой девушкой, но на этот раз речь идет не об одной из тех девушек, которые нравились мне и которых он потом всегда у меня отбивал, а о такой, которой понравился именно он и которая ни о ком другом и слышать не хотела. Я повторял ему это день за днем в течение целой недели, постоянно прибавляя новые подробности этой пылкой любви и делая вид, что ревную. Сначала он отнесся к этому безразлично, говоря: - Раз она меня любит, пусть приходит в бар... я угощу ее кофе. Но потом понемногу начал сдаваться. Иногда, делая вид, что шутит, он допытывался у меня: - Скажи-ка, а эта девушка... любит меня по-прежнему? А я отвечал: - Еще как! - А что она говорит? - Говорит, что ты ей очень нравишься. - А еще что? Что ей нравится во мне? - Все: нос, волосы, глаза, губы и то, как ты ловко управляешься с кипятильником для кофе; сказал тебе - все. Короче говоря, по моим словам, этой девушке - плоду моего воображения - вскружило голову как раз все то, чего я сам не выносил в нем и за что готов был убить его. Он гордо улыбался, раздуваясь от спеси, потому что был невероятно тщеславен и страшно высокого мнения о своей особе. Было ясно, что его скудный умишко беспрерывно занят мыслью о девушке, с которой он хотел бы познакомиться, и только гордость мешала ему попросить меня об этом. В конце концов он как-то сказал с досадой: - Послушай, или ты познакомишь меня с ней, или же больше о ней ни слова. Я только этого и ждал и тут же назначил ему свидание на следующий день. Мой план был прост. В десять часов мы кончали работу, но хозяин, подсчитывавший выручку, оставался в баре до половины одиннадцатого. Я завлекаю Ригамонти к насыпи железнодорожной линии на Витербо и говорю, что сюда придет к нему на свидание девушка. В десять пятнадцать проходит поезд, и я, воспользовавшись шумом, стреляю в Ригамонти из "беретта" - пистолета, который недавно купил в магазине на площади Виттория. В десять двадцать я возвращаюсь в бар за забытым свертком, и, таким образом, хозяин видит меня. В десять тридцать, самое позднее, я уже сплю в швейцарской того дома, где снимаю на ночь койку у портье. Этот план я частично позаимствовал из фильма, особенно в том, что касалось поезда и подсчета времени. Он мог и провалиться, то есть меня могли заметить на месте преступления, но и тогда я все же получил бы хоть то удовлетворение, что дал выход своей страсти, и ради этого я готов был даже на каторгу.
|