Альберто Моравиа 11 страница
И вот в то лето как-то мы с Грацией решили провести воскресенье в Остии. В магазине тканей нас было трое продавцов: Грация, я и один новенький, которого звали Уго. Он, если правду говорить, принадлежал к той категории людей, которых я просто не выношу: высокий, атлетического сложения, самоуверенный, лицо - как у боксера, с приплюснутым носом и выдающейся вперед челюстью. У него была манера: бросит штуку на прилавок, развернет ткань и шелестит ею между пальцев. При этом он глядел не на покупателя, а на улицу, на прохожих сквозь стеклянную дверь магазина. Эта его манера страшно мне действовала на нервы. А если покупатель высказывал иной раз сомнение, то вместо того чтобы попытаться убедить его, Уго становился груб: он или презрительно молчал с явным неодобрением, или, наоборот, резко отвечал: - Ах, синьоре нужен товар похуже качеством? - и уносил штуку на место. Короче говоря, Уго стремился нагнать страху на покупателя, и действительно, почти всегда покупатель с виноватым видом снова подзывал его, снова рассматривал ткань и покупал ее. Не знаю, может быть потому, что у меня не было представительности и нахальства Уго, но только всякий раз, когда я пытался подражать ему, мне заявляли, что я грубиян и что дирекция поступила бы правильно, уволив меня, и тому подобные вещи. Поэтому после нескольких бесплодных попыток я вернулся к своей обычной манере - я, напротив, был вкрадчив, вежлив, льстив, словом - само смирение и услужливость. Грации Уго не нравился, по крайней мере она уверяла меня в этом много раз: - Этот, как его... боже милостивый... какой ужас! Он похож на негра. Однако, когда Уго подошел к нам, уже после того, как она согласилась поехать со мной в Остию, и спросил своим наглым голосом: - Что хорошенького вы наметили на воскресенье? - она тут же принялась отчаянно кокетничать, засуетилась, заулыбалась и ответила: - Почему бы вам тоже не поехать с нами, Уго? Нечего и говорить, Уго тотчас же согласился и даже сказал покровительственным тоном, что он позаботится привести еще одну девушку: пусть у каждого будет своя. Но он сказал это так, что я оставался в недоумении: уж не думает ли он, что его девушкой будет Грация, а ту, другую, он приведет для меня? В воскресенье, в назначенный час, мы встретились на станции Сан-Паоло; сутолока там была невообразимая. Грация явилась в обновке - в небесно-голубом платье, которое шло к ее белокурым волосам, я нагрузился свертками с продуктами, а Уго оделся франтом - он был в костюме цвета пенициллина; с ним пришла и девушка, некая Клементина. Подозрение, которое закралось у меня еще в магазине, к сожалению, сразу же подтвердилось, потому что Уго, властно взяв под руку Грацию, сказал мне и Клементине: - Эй, вы, парочка... только смотрите не исчезайте, не теряйте нас из виду при отправлении. Грация, счастливая, смеялась и прижималась к нему. Я посмотрел на Клементину. Это было как раз то, что, по мнению Уго, мне требовалось: обыкновенная добрая девушка, белая и толстая, с боками и грудью как у коровы, с глупой рожей, тоже коровьей; ей только не хватало колокольчика на шею. Она с улыбкой сказала мне, глядя на Уго и Грацию: - Видно, они влюблены друг в друга, не правда ли? Это было, пожалуй, приглашением и нам последовать их примеру. Но я ответил сухо, держась подальше: - В самом деле?.. Смотри-ка... а я и не заметил. Подошел поезд, и Уго, конечно, первым вскочил в вагон, неведомо как пробившись сквозь толпу, которая орала и толкалась, и опять-таки первым выставил из окна свою противную физиономию, крича нам: - Я занял четыре места, не торопитесь, входите! Мы вошли и сели, одна пара напротив другой, и поезд тронулся. В продолжение всего пути я, можно сказать, ни на минуту не сводил глаз с тех двоих: я ничего не мог с собой поделать. Уго целиком завладел Грацией - он то разговаривал с ней вполголоса, заставляя ее смеяться и краснеть, то обнимал ее, будто в шутку, то с невинным видом награждал ее какой-нибудь лаской. Грация, потеряв всякий стыд, все время вертелась, как угорь, и льнула к нему. Но больше всего меня задевало то, что они не замечали моего присутствия и вели себя так, словно меня и вовсе не было. Было бы еще полбеды, если бы я мог так же вести себя с Клементиной и таким образом расквитаться с Уго. Но Клементина не только не нравилась мне, но, казалось, и сама не очень жаждала, чтобы за ней ухаживали; она спала, откинув голову назад, открыв рот и сложив руки на животе. В Остии мы пошли в купальни и разделись по очереди в кабине. Теперь, в купальных костюмах, мы четверо особенно отличались друг от друга. У Грации было прекрасное, стройное тело с длинными сильными ногами и пышной грудью; Клементина же была похожа на подушку, перевязанную посредине, она вся состояла из бедер и груди, без талии, без шеи. Между Уго и мной разница была также очень заметна: у него - тело борца, мускулистое, крепкое, загорелое, широкое в плечах и узкое в бедрах; на нем были плавки в обтяжку, волосатые ляжки его подрагивали; я же был маленький, тело дряблое, немускулистое, ноги тонкие, бессильные руки - прямо паук. Уго, понятно, тут же схватил Грацию за руку, и они быстро побежали по горячему песку к морю и нырнули в воду головой вниз. - Какая прекрасная пара! - сказала Клементина, которая, казалось, задалась целью раздражать меня. А те двое там, в море, брызгались водой, толкали друг друга, потом Уго схватил Грацию на руки, а она цеплялась за его шею и смеялась. Я спросил у Клементины, не хочет ли и она искупаться, и та ответила, что охотно искупается, но только у самого берега, потому что не умеет плавать. Одним словом, мы купались, стоя по колено в теплой и грязной воде, а вокруг плакали, кричали и бросали мяч дети; няньки и мамки окликали их по именам, радио в купальнях орало без передышки старую песенку: И теперь, как в тот день, море синее. Когда ты здесь была, моя милая. Тем временем Уго и Грация уплыли далеко, как настоящие спортсмены, и их почти не было видно. И тогда я невольно, просто так, подумал, что Уго в этот день утонет. Я подумал об этом совершенно спокойно, как о чем-то неотвратимом и закономерном: он был виноват передо мной, и поэтому должен умереть. Эта мысль придала мне вдруг уверенности. Я подошел к Клементине, которая стояла в воде, держась обеими руками за спасательный канат, и сказал ей: - Уго из тех смельчаков, у которых в конце концов делаются судороги, и они тонут... Потом их без сознания вытаскивают на песок и делают им искусственное дыхание. Она с недоумением посмотрела на меня и сказала: - Но ведь он прекрасно плавает. Я ответил, покачав головой: - Плавает он прекрасно, не спорю... Но он принадлежит к таким людям, у которых воскресный день обычно заканчивается тем, что они лежат вытянувшись на песке, а им делают искусственное дыхание... Уж я знаю, что говорю. Немного погодя Грация и Уго вернулись на берег и начали бегать по пляжу, чтобы, как они говорили, обсохнуть. Они гонялись друг за другом, без стеснения хватали друг друга руками, бросались песком, валялись на земле. Я неотступно следил за ними, стоял возле Клементины, которая держалась за веревку, и мне казалось, что я уже вижу, как Уго бросается в море и его сводят судороги, как он начинает барахтаться и тонуть, а потом его вытаскивают на берег и делают ему искусственное дыхание. Я не был уверен, должен ли он умереть, но мне доставляла удовольствие мысль, что он находится сейчас, как говорится, между жизнью и смертью. Тем временем Уго и Грация обсохли; Уго подошел к нам и предложил покататься на лодке. Клементина тотчас же заявила, что не поедет, потому что не умеет плавать, и таким образом в лодку сели мы трое: я на веслах, а Уго и Грация устроились рядышком на корме. Я начал грести медленно, море было спокойное и скучное, солнце нещадно палило; я смотрел на них пристально, как будто желчь, которая была в моем взгляде, могла заставить их смутиться и вести себя более сдержанно. Напрасный труд. Все было так же, как недавно в поезде - они продолжали прижиматься друг к другу, не обращая на меня внимания, я был для них все равно что лодочник. Уго даже, словно желая это подчеркнуть, шутливо сказал мне: - Если вам не трудно, добрый человек, гребите левым веслом, иначе мы столкнемся с той лодкой. На этот раз мое терпение лопнуло и я ответил: - Послушай-ка, Уго, тебе никто не говорил, что ты страшный грубиян? Он привстал и спросил: - Что-о-о-о? - И это "о" у него прозвучало так, словно он хотел сказать: "Что такое? Уж не ослышался ли я?" Я ответил, продолжая грести: - Да, грубиян и невежа... Никто не говорил тебе этого? - Да что это с тобой? - спросил он, повышая голос. - Это мое дело, - ответил я холодно, - а ты грубиян первой степени. - Эй, ты, думай что говоришь. - Говорю, что мне нравится, а ты грубиян и к тому же еще негодяй. - Ну, ну, потише, со мной шутки плохи! Сказав это, он поднялся на ноги и сильно ударил меня в грудь. Я бросил весла, тоже вскочил и хотел отплатить ему ударом, но он быстро сжал мою руку двумя пальцами, которые впились в меня, как железные. Так, стоя в лодке, мы боролись, а Грация кричала и уговаривала нас. В самый бурный момент нашей схватки узкая и мелкая лодка перевернулась, и мы все оказались в воде. Мы были недалеко от берега, и клянусь вам, что, падая в воду, я с радостью подумал: "Сейчас Уго схватит судорога, и он утонет... и умрет, как умерли Алессандро и Джулио". Тем временем перевернутая вверх дном лодка удалялась, весла покачивались на поверхности, а мы трое, вынырнув, барахтались в воде. - Ненормальный! - кричал мне Уго. Грация как ни в чем не бывало поплыла к берегу. - Ненормальный - это ты и к тому же еще мошенник, - ответил я, и в это время мне в рот попала вода. Но Уго уже не обращал на меня внимания и плыл, стараясь догнать Грацию. Я тоже направился к берегу, думая все время о судорогах, которые заставят Уго пойти ко дну, как вдруг почувствовал острую боль во всей правой стороне, от плеча до ступни, и понял, что судороги схватили меня, а не его. Это было лишь на миг, но в этот миг я совсем потерял голову. Боль не проходила, мне не хватало воздуха, я растерялся, охваченный ужасом, закричал, и вода попала мне в рот. - Помогите! - заорал я и снова захлебнулся водой. Судороги не прекращались, и я пошел ко дну, потом вынырнул, снова закричал "помогите" и опять пошел ко дну, захлебываясь водой. Одним словом, я утонул бы в конце концов, если бы чья-то рука не схватила мою, а чей-то голос - это был голос Уго - не сказал мне: - Спокойно, я вытащу тебя на берег. Я закрыл глаза и, кажется, потерял сознание. Когда я очнулся (сколько времени прошло - не знаю), я почувствовал под спиной горячий песок пляжа. Кто-то, держа меня за запястья, поднимал и опускал мои руки, другой, присев на корточки, массировал мне грудь и живот. Я видел все, как в тумане, солнце ослепляло меня, а вокруг был целый лес загорелых, волосатых ног: все эти люди смотрели, как я умираю. Вдруг кто-то сказал: - Кажется, ему крышка. А другой заметил: - Показывают свою храбрость, а потом вот так тонут. Я чувствовал, что меня раздуло от воды, голова была тяжелая, а кто-то все поднимал и опускал мои руки, как ручки мехов, и тогда я разозлился и сказал, пытаясь отделаться от всех: - Оставьте меня в покое... Пошли вы к дьяволу, - и потом снова впал в беспамятство. Но хватит вспоминать об этом проклятом дне. Неделю спустя Грация, улучив момент, когда Уго не было рядом, сказала мне вполголоса: - Знаешь, почему ты чуть не утонул в Остии в прошлое воскресенье? - Не знаю. А почему? - Мне Уго объяснил. Он говорит, что есть какая-то таинственная сила, которая охраняет его: тот, кто идет против него, может даже умереть... В общем, он говорит, что он "табу"... Ты не знаешь, что такое "табу"? - Табу, - объяснил я, подумав с минуту, - это когда какая-нибудь вещь или какой-либо человек неприкосновенны. Она ничего не ответила, потому что в этот момент к нам подошел Уго, держа в руках штуку хлопчатобумажной ткани; разворачивая ее с обычным шелестом, он сказал: - Это как раз то, что вам нужно, синьора. И по глазам Грации я понял, что она по уши влюблена в него. Еще бы, черт возьми! - красивый мужчина, сильный, молодой и вдобавок ко всему табу. Я не говорю нет Чтобы вы поняли характер Аделе, я расскажу вам хотя бы о том, что произошло у нас в первую брачную ночь. Ведь, как говорится, по утру судят, каков будет день. Итак, после ужина в ресторане за Тибром, после тостов, стихов, поздравлений, после объятий и слез тещи мы отправились в нашу квартиру, которая помещалась над моей скобяной лавкой на виа дель Анима. Мы стали супругами, и оба немного стеснялись друг друга; когда мы вошли в спальню, я начал с того, что снял пиджак, и, вешая его на спинку стула, сказал, чтобы сломать лед молчания: - Говорят, это приносит счастье... ты заметила... за столом нас было тринадцать человек. Аделе сбросила новые туфли - они жали ей - и стояла возле шкафа, смотрясь в зеркало. Она ответила обрадованно, как будто мои слова помогли рассеять ее смущение: - По правде говоря, Джино, нас было двенадцать... десять гостей да нас двое - двенадцать. Еще тогда, в ресторане, собираясь сделать заказ, я сосчитал присутствовавших - нас было ровно тринадцать, помню даже, как я сказал Лодовико, одному из шаферов: - Знаешь, нас тринадцать человек. Как бы это не принесло нам несчастья. А он ответил: - Нет, это, наоборот, к счастью... Я сел на край постели и, снимая брюки, спокойно проговорил: - Ты ошибаешься... нас было тринадцать. Я сразу обратил на это внимание и сказал Лодовико. Аделе ответила не сразу, потому что в это время снимала платье через голову и до пояса была закутана в него. Но едва высвободившись и не успев даже перевести дух, она с живостью возразила: - Ты неправильно сосчитал, на улице нас было тринадцать, а потом Мео ушел, и нас осталось двенадцать. Я уже был в одних подштанниках и, не знаю почему, вдруг разозлился: - Какого черта - двенадцать! И при чем здесь Мео, когда я говорю, что считал всех в ресторане! - Ну, значит, - сказала она, направляясь к шкафу, чтобы повесить платье, - когда ты считал, ты уже выпил лишнего, вот и все. - Кто это выпил лишнего? Да я выпил не больше двух бокалов, считая и шампанское. - Короче говоря, - сказала она, - нас было двенадцать... а ты не помнишь этого потому, что и сейчас еще пьян и память тебе изменяет. - Это кто пьян? Нас было тринадцать! - А я тебе говорю, двенадцать! - Тринадцать! - Двенадцать! Мы уже разговаривали, стоя друг перед другом посреди комнаты - я в подштанниках, а она в сорочке. Схватив ее за руку, я заорал ей прямо в лицо: - Тринадцать! Но потом вдруг спохватился, попытался обнять ее и сказал шепотом: - Какое это имеет значение: тринадцать или двенадцать... поцелуй меня... А она, упав на кровать и не уклоняясь от поцелуя, в тот самый момент, когда мои губы встретились с ее губами, прошептала: - Да, но нас было двенадцать. Тут я выскочил на середину комнаты и завопил: - Хорошенькое начало! Ты моя жена и должна меня слушаться... если я говорю, что нас было тринадцать, значит, так оно и есть, и ты не должна спорить со мной! Тогда она вскочила с кровати и тоже закричала изо всех сил: - Да, я твоя жена, вернее, буду твоей женой... но нас было все-таки двенадцать! - Нас было тринадцать, вот тебе! - и у меня сорвалась первая звонкая, увесистая оплеуха. Аделе в первый момент опешила, потом бросилась к двери, ведущей в гостиную, открыла ее, крикнула с порога: - Нас было двенадцать, и оставь меня в покое... ты мне противен, - и исчезла за дверью. После минутного оцепенения я пришел в себя и, подойдя к двери, стал звать Аделе, стучать, умолять: в ответ ни звука. В общем, кончилось тем, что я провел первую брачную ночь один, задремав полураздетый на кровати, а Аделе, видно, прикорнула на диване в гостиной. На следующий день, с взаимного согласия, мы отправились к матери Аделе и спросили у нее, сколько человек было на свадьбе. И тут выяснилось, что на самом деле на свадьбе было четырнадцать человек и среди них двое детей, таких маленьких, что они сползли со стульев на пол и принялись играть под столом. Когда считал я, один из малышей еще сидел на стуле, когда же считала Аделе, то и он уже сполз на пол. Итак, мы оба оказались правы, но Аделе, как жена, все же была неправа. Это был первый скандал, за ним последовало множество других, невозможно сосчитать все случаи, когда Аделе проявляла свой отвратительный характер. У нее была прямо мания спорить из-за любого пустяка. Если я, например, говорил, это - белое, она заявляла - черное. Она никогда не уступала, никогда не признавалась в том, что ошиблась. Если начать об этом рассказывать, - никогда не кончишь. Был, например, такой случай: она весь день утверждала, что не получала от меня денег на расходы, и вот после того, как мы проспорили двадцать четыре часа подряд, деньги вдруг обнаружились: лежат себе преспокойно на подоконнике в уборной, прохлаждаются, словно роза в стакане с водой. Разумеется, спор разгорелся с новой силой, потому что она заявила, будто деньги на подоконник положил я, а я приводил факты, доказывающие, что этого не могло быть и что она посетила это злосчастное место как раз после того, как получила деньги, а не раньше. Или взять такой случай: Аделе с пеной у рта доказывала, будто у Алессандро, официанта бара, находившегося напротив, четверо детей, я же прекрасно знал, что у него их трое. Так мы проспорили целую неделю: сам Алессандро в то время отсутствовал. Когда он появился, мы выяснили, что в начале нашего спора у него было трое детей, а теперь - четверо: за это время родился еще один. Все это было очень глупо; иногда в спорах оказывался прав я, иногда она. Но напрасно я пытался заставить ее понять, что дело вовсе не в том, кто прав и кто ошибается, и что это ее пристрастие спорить из-за всякого пустяка в конце концов не доведет до добра. Аделе на это отвечала: - Ты хочешь иметь рабыню, а не жену. И вот из-за всех этих споров мы все время были, как говорится, на ножах. Стоило мне только высказать какую-нибудь, пусть даже совершенно бесспорную вещь, например: "Сегодня солнечный день", - и я уже чувствовал, как во мне поднимается раздражение при мысли, что она может мне возразить. Я смотрел на нее, и она действительно тут же отвечала: - Да что ты, Джино! Солнца сегодня совсем нет, наоборот, пасмурно. Тогда я хватал шляпу и убегал из дому, - иначе я непременно лопнул бы от злости. В один из таких дней я проходил по виа Рипетта и встретил Джулию, девушку, за которой ухаживал незадолго перед тем, как познакомился с Аделе. Тогда она мне очень скоро надоела, потому что казалась недостаточно независимой: она во всем соглашалась со мною, что бы я ни сказал, никогда не осуждала меня даже в тех случаях, когда и слепому было ясно, что я неправ. Но сейчас, когда я был женат на женщине независимой и мог этим наслаждаться в полной мере, я с сожалением вспоминал о Джулии, такой кроткой и уступчивой, и локти кусал от досады, что предпочел ей Аделе. В это утро мне приятно было встретить Джулию, хотя бы уже потому, что у нее не такой характер, как у Аделе. Девушка спешила на рынок за покупками, но я задержал ее только из желания доставить себе удовольствие лишний раз убедившись, что она всегда и во всем считала меня правым, что она осталась такой же кроткой и все так же не смеет мне возражать. Я сказал, чтобы испытать ее: - Ну, теперь ты раскаиваешься в том, что так обидела меня? Ты поняла, что я был лучше других? Скажи, почему ты не захотела выйти за меня замуж? Я, конечно, прекрасно понимал, что это ложь: я сам ее бросил, оправдываясь тем, что мне не нравятся слишком послушные женщины, вроде нее. Теперь мне хотелось знать, что она ответит на это ложное и несправедливое обвинение. Услышав мои слова, бедняжка от удивления широко раскрыла глаза. В первую минуту она, конечно, хотела ответить мне, что это я ее обидел, - как оно и было на самом деле, - и что это я ее бросил. Но все-таки характер взял свое. Она сказала кротким голосом: - Джино... тут, вероятно, произошло недоразумение. Я никогда не бросила бы тебя... я так тебя любила. Заметьте, она не обвиняла меня во лжи, что, разумеется, не преминула бы сделать Аделе; наоборот, она пыталась оправдаться и, чтобы доставить мне удовольствие, допускала, что, возможно, и она сама была немного виновата. Тогда я горько усмехнулся, подумав, какую глупость сделал, что предпочел ей Аделе, и сказал, потрепав ее по щеке: - Я знаю, один я во всем виноват, и никакого недоразумения тут, к сожалению, не было... вина только моя... а сказал я это просто так... чтобы услышать, что ты на это ответишь. Потом я еще раз потрепал ее по щеке, заставив покраснеть от удовольствия, и быстро ушел. Но прежде чем свернуть за угол, я оглянулся: она стояла на тротуаре все на том же месте, держа на руке сумку, и растерянно смотрела мне вслед. Был конец мая, и на следующий день мы с Аделе отправились на моторной лодке во Фреджене, чтобы искупаться первый раз в этом году. Пляж был безлюден. На голубом небе ослепительно сияло солнце. Дул сильный, пронизывающий, резкий ветер, он поднимал тучи песка. У самого берега волны были зеленые и белые, они сталкивались, громоздились друг на друга, а дальше море было темно-синим, почти черным; кое-где, то здесь, то там, виднелись белые барашки. Аделе сказала, что хочет покататься на лодке, и хотя море было неспокойно, я, только чтобы не спорить с ней и не слышать, как она будет утверждать, что море совсем как зеркало, - взял на прокат лодку и попросил столкнуть ее в море. Я был в купальном костюме, Аделе же не стала раздеваться, и опять я, опасаясь споров, не настаивал на этом. Лодочник оттолкнул лодку, я взялся за весла и начал быстро грести навстречу волнам. Волны были небольшие, и когда мы миновали отмель, я начал грести медленнее. Все-таки я внимательно следил за тем, чтобы лодка шла наперерез волнам, потому что, повернись она боком, ее опрокинуло бы, как ореховую скорлупу. Аделе сидела на носу лодки и качалась то вверх, то вниз в такт волнам; взглянув, как она сидит там одетая, и вспомнив, что я не решился посоветовать ей снять платье, я вдруг разозлился и почувствовал желание сказать ей, что я встретил Джулию. И вот, продолжая грести, я рассказал ей о том, как мне захотелось испытать характер Джулии и как она не стала спорить со мной. Лодка тем временем опускалась и поднималась на волнах, Аделе слушала меня и наконец спокойно сказала: - Ты ошибаешься, это она во всем виновата... ведь она тебя бросила. Я с силой ударил веслами по воде, чтобы преодолеть самую большую волну, и со злостью ответил: - Кто это тебе сказал? Это я однажды вечером дал ей понять, что не люблю ее больше... Я помню даже, где это было... на набережной Тибра. Ветер растрепал волосы Аделе. С каким-то ехидством в голосе она сказала: - Тебе, как всегда, изменяет память... Это она тебя бросила... она говорила, что у тебя ужасный характер, - так оно и есть на самом деле. А она и не собиралась выводить за тебя замуж. - Кто это тебе сказал? - Она сама... спустя несколько дней... - Это неправда... она сказала так, чтобы скрыть свою досаду: она ведь осталась с носом. - Не спорь, Джино, она тебя бросила... Ее мать мне тоже сказала это. - А я тебе говорю, что это неправда... Я ее бросил. - Нет, она. Не знаю, какой бес вселился в меня в ту минуту. Я вытерпел бы все что угодно, только не это. Вероятно, тут сыграло роль и мое мужское самолюбие. Выпустив весла, я вскочил на ноги и закричал: - Нет, я ее бросил, и точка. Я не желаю больше спорить... Если ты скажешь еще хоть слово, я стукну тебя веслом по башке. - Попробуй, - сказала она, - ты злишься - значит, ты неправ. Ты сам знаешь, что она тебя бросила. - Нет, я! Теперь я стоял во весь рост посреди лодки и орал изо всех сил, стараясь перекричать шум волн. Лодку с опущенными веслами сильно подбрасывало на волнах, и я не заметил, как она повернулась боком. Аделе, я это хорошо помню, тоже вскочила вдруг на ноги и, сложив руки рупором, прокричала мне прямо в лицо: - Она тебя бросила! В эту самую минуту огромная зеленая волна с белым гребнем, прозрачная, как стекло, поднялась и обрушилась на лодку, накрыв нас с головой. Я полетел в воду, успев подумать, что лодку, к счастью, не опрокинуло, и тотчас же пошел ко дну, увлеченный водоворотом. Погрузившись вниз, я наглотался воды, потом вынырнул и стал бороться с волнами и звать Аделе. Но осмотревшись вокруг, я заметил, что лодка отплыла уже далеко и была пуста. Аделе нигде не было видно. Я снова стал звать ее и поплыл к лодке, плохо соображая, что делаю. Но с каждой новой волной лодка все больше удалялась от меня, а когда я начинал звать Аделе, я захлебывался водой Я подумал, что напрасно стараюсь догнать лодку, ведь Аделе там уже не было. Наконец я отказался от этой мысли и принялся плавать по кругу и искать Аделе на поверхности моря. Но ее нигде не было видно. Вокруг меня лишь вздымались волны, бегущие к берегу. Силы мои иссякали. Я испугался, что могу утонуть, и повернул к берегу. Как только я коснулся ногами дна, я остановился и стал звать на помощь, хотя до берега было еще далеко. От пристани отделилась лодка и пошла мне навстречу. Пока она подходила, я смотрел по сторонам и искал Аделе. Но море, насколько хватал глаз, было пустынно, если не считать одинокой лодки, дрейфовавшей с опущенными в воду веслами. Я начал плакать и все повторял шепотом, словно про себя: - Аделе, Аделе. Мне казалось, что в шуме моря я слышу слова: "Нет, она тебя бросила!" - как будто голос пропавшей Аделе остался в воздухе и все еще спорит со мной. Потом подошла лодка с лодочниками, и мы больше трех часов искали тело Аделе, но ни в то утро, ни в последующие дни обнаружить его не удалось. Так я стал вдовцом. Прошел год, и я, набравшись духу, отправился к Джулии. Ее мать провела меня в столовую. Как только девушка вошла, я сказал ей: - Джулия, я пришел спросить тебя, не станешь ли ты моей женой? Она зарделась от радости и ответила своим кротким голосом: - Я не говорю нет... но нужно, чтоб ты поговорил об этом с мамой. Эта ее первая фраза поразила меня, и позже я не раз вспоминал ее - она могла служить предсказанием нашего будущего: "Я не говорю нет". В общем, мы поженились. И если вы хотите увидеть дружную пару, приходите, пожалуйста, посмотреть на нас. Джулия осталась все такой же, какой была в то утро, когда ответила мне: "Я не говорю нет". Безрассудный Если человек совершает какой-то поступок, значит, он об этом уже думал прежде. Всякое действие закономерно, оно как растение, которое, кажется, чуть пробивается из-под земли, а попробуй вытащить - и увидишь, какие глубокие у него корни. Когда я первый раз подумал о том, чтобы написать это письмо? Шесть месяцев тому назад. Да, прошло как раз шесть месяцев с тех пор, как этот синьор выстроил себе виллу на двадцатом километре шоссе, которое вело в Кассиа, а мысль о письме возникла у меня именно при виде новой виллы, одиноко стоящей на вершине холма. В то время голова моя была забита фильмами и комиксами и, кроме того, мне очень хотелось заслужить восхищение Сантины, дочери железнодорожного сторожа, девушки моих лет, глупенькой, но красивой, как, по крайней мере, мне тогда казалось. Однажды вечером, когда мы с ней прогуливались, я сказал ей, показывая на виллу: - Как-нибудь на этих днях я соберусь и напишу хозяину этой виллы шантажирующее письмо. - Что это значит - шантажирующее? - Ну, угрожающее... Или даешь столько-то, или мы тебя укокошим. Шантажирующее, в общем. - А это не запрещается? - спросила она удивленно. - Конечно, запрещается... Ну так что же?.. В письме будет указано место, куда он должен принести деньги... Что ты на это скажешь, а? Я надеялся поразить ее этим, она же, как будто я предлагал ей самую обычную вещь на свете, сказала после минутного размышления: - Что касается меня, то я за... И сколько же ты у него попросишь? - В общем, она приняла это как нечто вполне естественное, так что мне оставалось только спокойно ответить: - Не знаю... Тысяч сто или двести. - О! Как хорошо! - воскликнула она, хлопая в ладоши. - А мне сделаешь подарок? - Разумеется. - Тогда чего же ты ждешь? - Погоди, дай мне все обдумать, - сказал я. Вот так, в шутку, я и пообещал написать это письмо. Хозяин той виллы часто проезжал в своей машине через Сторту, мимо лавки моей матери, торговавшей овощами и фруктами. Это был здоровенный, высокий и толстый мужчина с огромным носом, похожим на те раскрашенные картонные носы, какие нацепляют во время карнавала, с черными усами щеточкой и косыми глазами, вечно кутавшийся в пальто из верблюжьей шерсти,настоящий медведь. Он занимался изготовлением духов. Приготовлял он их в лаборатории, помещавшейся в подвале виллы, и из окон подвала всегда исходили не запахи кухни, а запахи эссенций, которыми он пользовался в своей лаборатории. Я испытывал к этому человеку глубокую антипатию, и это еще больше подогревало меня написать ему письмо. Однако, несмотря на всю свою ненависть к нему и на подстрекательство Сантины, надоедавшей мне этими ста тысячами лир, я никогда, наверно, не написал бы такого письма, если бы в один из этих дней неподалеку от виллы тремя людьми в масках не было совершено ограбление. Газеты описывали происшедшее во всех подробностях: автомобиль в канаве; водитель, римский коммерсант, убит за рулем в то время, как он пытался набрать скорость; его спутники ограблены дочиста. В тот же вечер я сказал Сантине:
|